Электронная библиотека » Жан Жене » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Богоматерь цветов"


  • Текст добавлен: 29 февраля 2024, 19:13


Автор книги: Жан Жене


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Если бы мне нужно было поставить какую-нибудь театральную пьесу с женскими персонажами, я бы настаивал, чтобы эти роли исполняли подростки, и я предупредил бы об этом публику специальным плакатом, который провисел бы справа или слева от декораций во время всего спектакля. Нотр-Дам в платье из бледно-голубого фая, обшитом белыми кружевами, был больше, чем просто он. Это был он сам и кто-то еще. Я без ума от травести. Воображаемые любовники моих тюремных ночей являются то в образе принца – но я заставляю его рядиться в тряпье нищего оборванца, – то в образе бродяги, которого я облачаю в королевские одежды; самую большую радость я испытаю, быть может, когда воображу себя наследником какого-нибудь старинного итальянского семейства, но наследником-самозванцем, поскольку моим настоящим предком был бы прекрасный бродяга, шагающий босиком под звездным небом, дерзнувший занять место принца Альдини. Я люблю самозванство. Итак, Нотр-Дам шла по улице, как умели ходить только великие, по-настоящему великие куртизанки, то есть не слишком напряженно, но и не виляя бедрами, не поддавая ногой шлейф, который безучастно волочился сзади, метя серую мостовую, увлекая за собой соломинки и ветки, сломанную расческу и пожелтевший листик. Небо прояснялось. Дивин шла за ними в некотором отдалении. Она злилась и все равно шла за ними. Ряженые негр и убийца чуть пошатывались и опирались друг на друга плечами. Нотр-Дам напевал:

 
Тарабум бум-бум!
Тарабум бум-бум!
 

Напевал и смеялся. Бледное гладкое лицо, с чертами, искаженными после ночи смеха, танцев, суматохи, вина и любви (на шелке платья остались пятна), она подставляла пробуждающемуся дню, как ледяному поцелую трупа. Матерчатые розы в волосах выглядели так, будто увяли на своих латунных стеблях-проволоках, но все равно держались еще хорошо, и казалось, что в вазе просто забыли сменить воду. Матерчатые розы были, конечно, мертвы. Чтобы хоть как-то приободрить их, Нотр-Дам поднимал обнаженную руку, и жест этого убийцы едва ли был более грубым, чем тот, каким сминала бы свой шиньон Эмильен д’Алансон[9]9
  Эмильен д’Алансон – знаменитая в свое время танцовщица кабаре.


[Закрыть]
. Он и вправду походил на Эмильен д’Алансон. Турнюр голубого платья (его еще называют накладным задом) умилял огромного негра, так что тот даже пускал слюни. Дивин смотрела, как они спускаются к пляжу. Нотр-Дам напевала, шагая между мусорных баков. Представьте себе, что какая-нибудь светловолосая Эжени Бюффе[10]10
  Эжени Бюффе – известная певица мюзик-холла.


[Закрыть]
в голубом платье поет утром во дворе под руку с негром во фраке. Странно, что ни одно окно на улице не распахнулось, явив заспанное лицо торговки маслом и яйцами или физиономию ее приятеля. Эти люди никогда не знают, что происходит под их окнами, и это прекрасно. А то они умерли бы от горя. Белоснежная рука (с черными ногтями) Нотр-Дам лежала на предплечье Горги. Руки соприкасались таким нежным касанием (как в кино), что, натыкаясь на них глазами, вы вспоминали взгляд мадонн Рафаэля – или архангела Рафаила, который, возможно, так целомудрен лишь потому, что к этому обязывает имя целителя, ведь он проясняет взгляд юного Товия[11]11
  Аллюзия на ветхозаветные персонажи (архангел Рафаил и Товий). Книга Товита.


[Закрыть]
. Пик улицы Лепик омывался волнами бульвара Клиши. Лицо негра во фраке искрилось, как шампанское, с праздничным, то есть, отсутствующим видом. Нотр-Дам напевал:

 
Тарабум, тарабум бум-бум!
Тарабум бум-бум!
 

Было довольно свежо. От парижского утреннего холода зябли плечи, и в ознобе трепетало платье, сверху донизу.

– Тебе холодно, – сказал Горги, взглянув на него.

– Чуть-чуть.

Горги потерял всякую осторожность, и его рука обвила плечи Нотр-Дам. Шедшая за ними Дивин постаралась придать своему лицу такое выражение, что если бы те двое вздумали обернуться, то решили бы, будто она занята какими-то подсчетами. Но ни того, ни другого, казалось, нисколько не заботило, здесь Дивин или ее нет. Раздался колокольный звон, звякнул молочный бидон. Трое рабочих проехали по бульвару на велосипеде с зажженным фонарем, хотя было уже совсем светло. Полицейский, возвращающийся домой, где его ждала, вероятно, пустая постель – так, во всяком случае, надеялась Дивин, потому что он был молод, прошел мимо и даже не взглянул на них. Мусорные баки источали запах сточных канав и служанок. Их запах цеплялся за белые кружева платья Нотр-Дам и оборки розового жакета Дивин. Нотр-Дам продолжал напевать, а негр улыбаться. Внезапно все трое оказались на грани отчаяния. Волшебная дорога была пройдена. Теперь перед ними лежал пошлый и банальный бульвар, закатанный в асфальт, самый обычный бульвар, такой непохожий на тайную тропинку, которую они только что проложили в тумане хмельного рассвета, проложили своими запахами, шелками, смехом, песнями, проложили мимо домов, лишенных внутренностей, с растрескавшимися фасадами, где, не просыпаясь, парили в воздухе старики, дети, воры, девочки-цветочки, бармены, – такой непохожий на эту запутанную тропинку, как я уже сказал, что молодые люди подозвали такси, чтобы избавить себя от тоскливого возвращения домой. Такси прятало их от всех. Шофер открыл дверцу, и первой сел Нотр-Дам. Учитывая свое положение в этой компании, первым должен был бы сесть Горги, но он отступил, пропуская в открытую дверцу Нотр-Дам. Пусть думают, что сутенер никогда не уступает дорогу женщине, тем более «тетке», каковой в эту ночь стал для него Нотр-Дам – Богоматерь Цветов; уже из одного этого понятно, как высоко Горги его ставил. Дивин покраснела, когда он сказал:

– Проходи, Данни.

И Дивин тут же вновь превратилась в Дивин-Божественную, каковой она перестала быть, спускаясь по улице Лепик, перестала намеренно, чтобы мысли ее прояснились, ибо, если она чувствовала «как женщина», то думала «как мужчина». Можно было предположить, что раз Дивин с такой легкостью обретала свою истинную природу, значит, она была существом мужского пола, накрашенным, с фальшивыми, неестественными жестами, но феномен родного языка, к которому обращаешься в важные моменты жизни, здесь ни при чем. Чтобы думать точно и четко, Дивин не следовало никогда проговаривать вслух свои собственные мысли. Разумеется, ей случалось думать вслух: «Я несчастная девушка», но, почувствовав это раз, она навсегда переставала это чувствовать, а проговаривая это, она так больше не думала. Так, например, в присутствии Мимозы ей случалось размышлять «как женщина» о достаточно серьезных вещах, но никогда – о самом главном. Ее женственность была не только маскарадом. Но думать полностью «как женщина» она не могла, ее органы были для этого не приспособлены. Думать – значит совершить некое действо. Чтобы действовать, необходимо отбросить всякую фривольность и поместить свою мысль на основательный фундамент. И тогда на помощь приходило само понятие «основательность», с которым у нее ассоциировалось понятие «мужественность», и этому она находила подтверждение в грамматике. Так, Дивин решалась употребить женский род, чтобы дать определение своему состоянию, но только не действию. Все ее «женские» суждения были, по большому счету, лирическими выводами. И только тогда Дивин была настоящей. Любопытно было бы узнать, чему соответствовали женщины в сознании Дивин, и особенно – в ее жизни. Сама она, разумеется, не была женщиной (то есть существом женского пола в юбке); она настаивала на этом лишь из покорности властному самцу, а для нее самой женщиной не была ее мать, Эрнестина. Но самой настоящей женщиной была девочка, жившая в деревне Кулафруа. Ее звали Соланж. Знойными летними днями они сидели, скорчившись, на белой каменной скамье, стараясь уместиться в маленьком островке тени, тонком и узком, как подрубленная кайма, спрятав ноги под передники, чтобы их не обожгло солнцем; они вместе чувствовали и думали под защитой дерева. Кулафруа был влюблен, и когда Соланж отдали в монастырь, он отправился в паломничество. Он пошел к скале Крот-то. Этот гранитный камень был настоящим пугалом для деревенских мамаш, которые, чтобы нагнать на нас страху, населяли его пещеры злобными существами, сказочными стариками-Песочниками, что засыпают песком глаза детям, чтобы те спали, злыми жандармами и колдунами. Большинство детей не обращали внимания на все эти сказки пугливых мамаш. И только Соланж и Кулафруа, когда приходили туда – часто, как только можно, не могли побороть священного ужаса в душе. Однажды летним вечером, тяжелым и душным от приближающейся грозы, они отправились туда. Скала выступала, как носовая часть корабля над морем светло-желтых колосьев с голубоватым отливом. Небо оседало на землю, как синий порошок в стакане воды. Небо сходило на землю. Таинственная и загадочная атмосфера, как в храме, а еще такая бывает подальше от человеческого жилья: пруд с саламандрами в окружении рощицы елей, что любовались своим отражением в зеленой воде. Ели удивительные деревья, я часто видел их на картинах итальянских мастеров. Они обречены на рождественские ясли, они тоже часть того волшебства зимних ночей, волхвов, музыкантов-цыган, продавцов праздничных открыток, песнопений и поцелуев, подаренных и полученных ночью, когда стоишь босиком на половичке. В их ветвях Кулафруа всегда ожидал увидеть чудесную деву, которая – чтобы чудо оказалось полным – должна была быть из раскрашенного гипса. Ему необходима была эта надежда, чтобы вытерпеть свою природу. Ненавистную, непоэтическую природу, людоедку, пожирающую все духовное. Прожорливую, как сама красота. Поэзия – это видение мира, которое достигается неким усилием воли, порой изматывающим, напряженным усилием. Поэзия – это сознательный акт. В ней нет непринужденности, она не проникает к нам свободно через органы чувств, она не отождествляет себя с чувственностью, наоборот, она рождалась из противоположного: когда, например, по субботам, чтобы убрать в комнатах, на зеленый лужок возле дома выносили кресла и стулья с красной бархатной обивкой, зеркала в золотых рамах и столики красного дерева.

Соланж стояла на самой вершине скалы. Она слегка откинулась назад, словно стараясь вздохнуть поглубже. Она открыла рот, собираясь что-то сказать, и замолчала. Она ждала раската грома или порыва вдохновения, но ни то, ни другое не приходило. Так прошло несколько секунд в запутанном нагромождении ужаса и счастья. Потом бесцветным голосам она произнесла:

– Через год один человек бросится вниз.

– Почему через год? Какой человек?

– Идиот.

Она описала человека, он будет толстым, в серых брюках и охотничьей куртке. Кулафруа был потрясен, как если бы узнал, что здесь только что было совершено самоубийство и еще теплое тело валяется в зарослях колючего кустарника под скалой. Волнение накатывало на него легкими, короткими, удушливыми волнами, накатывало, проходило сквозь тело и вытекало через ноги, руки, волосы, глаза, рассеиваясь в окружающем пространстве по мере того, как Соланж произносила фразы этой затейливой, замысловатой драмы, какой, в представлении Кулафруа, должна была быть, например, японская драма. Видно было, что рассказ доставляет ей удовольствие, она выбрала тон трагического речитатива, когда голос избегает тонических ударений.

– Этот человек идет издалека, непонятно зачем. Наверное, торговец свиньями возвращается с ярмарки.

– Но дорога проходит далеко. Зачем он сворачивает сюда?

– Чтобы умереть, дурачок. Ведь на дороге трудно убить себя.

Она пожала плечами и встряхнула головой. Ее красивые локоны, словно хлысты с залитыми свинцом кончиками, хлестнули по щекам. Маленькая предсказательница присела на корточки. Она, подыскивая на вершине скалы точные слова пророчества, походила на хлопотливую наседку, которая разгребает песок, чтобы найти в нем зерно и показать цыплятам. После этого скала стала местом паломничества. Сюда приходили, как приходят на могилу. Это почитание будущего мертвеца терзало их, как голод или слабость, та, что приходит на смену лихорадке.

Однажды Кулафруа подумал: «Это было девять месяцев назад, а Соланж должна вернуться в июне. Значит, в июле она будет здесь, и можно будет посмотреть на трагедию, которую она сама сочинила». Она вернулась. И он тут же понял, что теперь они из разных миров, он из одного, она из другого. Она уже не принадлежала ему. Она добилась независимости; теперь эта девочка стала похожа на те творения, которые давно покинули своего творца: уже не будучи непосредственно плотью от его плоти, они не могут рассчитывать на материнскую нежность своего создателя. Соланж стала похожа на одну из тех холодных какашек, которые Кулафруа оставлял под стеной сада, в кустах смородины и крыжовника. Когда они были еще теплыми, он некоторое время с наслаждением вдыхал их нежный запах, но равнодушно отбрасывал ногой – а порой не просто равнодушно, а с отвращением, – когда по прошествии какого-то времени они переставали быть им самим. И если Соланж больше не была той целомудренной девочкой, творением из его ребра, которая имела привычку покусывать кончики волос, он и сам уже закалился, живя рядом с Альберто. В нем произошел некий химический процесс, породив новые соединения. Прошлое того и другого ребенка оказалось предано забвению. Ни Соланж, ни Кулафруа больше не находили радости в играх и рассказах прошлого лета. Однажды они отправились к орешнику, где год назад состоялась их свадьба, крещение кукол, ореховое пиршество. Вновь увидев это место, которое оставалось все таким же благодаря пасущимся там козочкам, Кулафруа вспомнил и о пророчестве на скале Кротто. Он хотел было заговорить об этом с Соланж, но она все давно забыла. Если подсчитать, прошло уже тринадцать месяцев с того дня, как она предсказала страшную смерть торговца, но ничего не произошло. Кулафруа видел, как рассеивается еще одно свойство сверхъестественного. Еще одна мера отчаяния прибавилась к тому отчаянию, что останется с ним до конца его дней. Он еще не знал, что любое событие нашей жизни значимо лишь тем отзвуком, которое находит в нас, что это всего лишь ступень, которую надо перешагнуть по пути к аскетизму. Ему, который привык получать одни лишь удары, казалось, что на своей скале Соланж охвачена вдохновением нисколько не большим, чем у него самого. Чтобы заинтересовать собой, она играла роль, но тогда, если одна тайна вдруг оказывалась не нужна, на ее месте должна была предстать другая, еще более запутанная: «Другие тоже, – думает он, – притворяются не теми, кто они на самом деле. Я никакое не исключение». Так ему удалось уловить одну из граней отсвета женщины. Он был разочарован, но самое главное – он чувствовал, что его переполняет какая-то другая любовь и даже жалость к этой слишком бледной, тонкой и далекой девочке. Альберто притянул на себя – как одиноко стоящее дерево притягивает молнию – все чудесное из внешнего мира. Кулафруа рассказал Соланж немного о ловле змей, он сумел, как настоящий художник, и признаться, и не подставиться. Веткой орешника она водила по земле. Некоторые дети, сами того не подозревая, держат в руках атрибуты колдовства, а мы еще, наивные, удивляемся, почему вдруг вносится беспорядок в законы природы и семьи. Когда-то Соланж была феей утренних пауков, предвестников печали. «Паук поутру – не к добру» – как принято считать. Здесь я прерываю рассказ, чтобы понаблюдать, как «этим утром» паук плетет свою паутину в самом темном углу моей камеры. Судьба исподтишка направила мой взор на него и на его паутину. Оракул решил себя проявить. Мне ничего не остается, как склониться без единого слова проклятия: «Ты – твоя собственная судьба, ты соткал собственные чары». Со мной может произойти единственное несчастье, то есть самое ужасное. Вот я и примирился с богами. Божественные науки не вызывают во мне ни единого вопроса, на то они и божественные. Мне хотелось бы вернуться к Соланж, к Дивин, к Кулафруа, к этим блеклым и унылым существам, которых я бросаю порой ради прекрасных танцовщиков и воров; но они, именно они, так далеки от меня с тех самых пор, как я столкнулся с оракулом. Соланж? Она как женщина выслушала признания Кулафруа. На какое-то мгновение ей стало неловко, и она рассмеялась, и смех был таким, что казалось, будто между ее сжатых губ прыгает какой-то скелет и отрывисто колотит по зубам. Здесь, в рощице, она почувствовала себя пленницей. Ее только что связали. Какая ревнивая девочка. Ей с трудом удалось набрать в рот достаточно слюны, чтобы произнести: «Ты его любишь?» – и сглотнуть оказалось так же болезненно, как проглотить пучок булавок. Кулафруа помедлил с ответом. Фея могла быть просто-напросто забыта. И в тот самый момент, когда отвечать все-таки пришлось, и готов был взорваться ответ «да», призванный прозвучать особенно четко после зависшей паузы, Соланж уронила прутик и, чтобы подобрать его, наклонилась в нелепой позе, именно тогда раздался этот роковой крик, это брачное «да», смешавшись с шумом песка, который она разгребала; он прозвучал глуше, чем мог бы, и удар, полученный Соланж, оказался ослаблен. Больше никогда Дивин не имел дела с женщиной.


Возле такси, когда думать было больше не о чем, она вновь стала Дивин. Вместо того чтобы войти (а она уже взяла двумя пальчиками оборку платья и подняла левую ногу), поскольку уже сидевший в машине Горги звал ее, она вдруг пронзительно расхохоталась – смех скомороха или безумца, повернулась к шоферу и, хохоча ему в лицо, сказала:

– Нет-нет. С шофером. Я сажусь только с шофером, вот.

И с нежностью добавила:

– Ведь шофер не против?

Шофер был веселым парнем, хорошо знающим свою работу (все таксисты занимаются сводничеством и продают белый порошок). Веер в руках Дивин оставался сложенным. К тому же Дивин брала веер не для того, чтобы ввести кого-то в заблуждение; ей было бы неприятно, если бы ее приняли за одну из этих ужасных теток с сиськами. «О эти девки, мерзкие, гадкие, отвратительные, матросские подстилки, шлюхи, грязнули!» – говорила она. Таксист открыл дверцу со своей стороны и, вежливо улыбаясь, сказал Дивин:

– Давай садись, малыш.

– О какой мальчик, с ума сойти…

Шелест тафты прошелся пулеметной очередью по великолепному бедру таксиста.

Когда они вернулись в мансарду, день уже был в полном разгаре, но полумрак, поселившийся здесь благодаря задернутым шторам, запаху чая, а еще больше запаху Горги, заставил их вновь погрузиться в волшебную ночь. Как обычно, Дивин прошла за ширму, чтобы снять свое траурное платье и облачиться в пижаму. Нотр-Дам уселся на постель, зажег сигарету, а пенистая кружевная масса платья под ногами словно возносила его на трепещущий пьедестал; упершись локтями в колени, он смотрел прямо перед собой – их свела и соединила случайность – на фрак, белый атласный жилет и туфли Горги, которые расположились на ковре, образуя выразительный знак, словно некий разорившийся господин оставил все это в три часа ночи на берегу Сены. Горги лег спать обнаженным. Дивин появилась в зеленой пижаме, ибо в этой комнате зеленый цвет материи очень гармонировал с ее напудренным охрой лицом. Нотр-Дам еще не докурил сигарету.

– Ты уже ложишься, Дани?

– Да, подожди, сейчас докурю.

По обыкновению он ответил так, как отвечает человек, погруженный в глубокие раздумья. Нотр-Дам не думал ни о чем, и от этого казалось, что он знает все сразу, изначально, словно по какому-то озарению. Был ли он любимчиком Творца? Возможно, ему все объяснил Бог. Его взгляд был более чистым (пустым), чем взгляд дю Барри после объяснений любовника-короля. (Как и дю Барри, в этот момент он не догадывался, что идет прямо на эшафот, но поскольку литераторы объясняют, будто глаза младенцев Иисусов всегда печальны из-за предвидения Страстей Христовых, я имею право попросить вас, чтобы вы в глубине зрачков Нотр-Дам увидели крошечный, микроскопический, невидимый невооруженному глазу образ гильотины). Он, казалось, оцепенел. Дивин провела рукой по волосам Нотр-Дам-де-Флёр.

– Тебе помочь?

Она собиралась расстегнуть и снять с него платье.

– Да, пожалуйста.

Нотр-Дом бросил окурок, раздавил его ногой на ковре и, помогая себе носком ноги, стащил сначала один ботинок, потом другой. Дивин расшнуровала платье на спине. Она словно отдирала от Нотр-Дам-де-Флёр часть его имени, самую красивую часть. Богоматерь Цветов лишалась цветов. Нотр-Дам был немного пьян. От этой последней, явно лишней, сигареты его подташнивало. Голова вдруг резко упала на грудь, как у гипсовых пастушков, стоящих на коленях на кружке для пожертвований в рождественских яслях, когда в прорезь бросаешь монетку. Он икал от плохо переваренного вина и еще от того, что его клонило в сон. Он позволил стянуть с себя платье, даже не пошевелив пальцем, чтобы помочь, и когда остался обнаженным, Дивин, приподняв ему ноги, подтолкнула его на кровать, куда он упал рядом с Горги. Обычно Дивин ложилась между ними. Но ей стало ясно, что сегодня придется довольствоваться местом с краю, и ревность, которая пронзила ее, когда они спускались по улице Лепик и в «Тавернакле», вновь обожгла ее, словно кислотой. Она потушила свет. Неплотно закрытые шторы пропускали тонкие лучи света, которые в комнате рассыпались белесой пылью. В спальне царил мягкий полумрак лирического утра. Дивин легла. И тотчас же притянула к себе Нотр-Дам, чье тело, казалось, было лишено костей и нервов, а мышцы налиты молоком. Он едва заметно улыбался. Это была снисходительная улыбка, он так улыбался, когда его что-то забавляло, но Дивин увидела эту улыбку лишь тогда, когда обхватила ладонями его голову и повернула к себе лицо, прежде обращенное к Горги. Горги лежал на спине. Алкоголь расслабил его, как и Нотр-Дам. Он не спал. Дивин обхватила ртом сомкнутые губы Нотр-Дом. У него отвратительно пахло изо рта. Дивин не хотелось длить этот поцелуй в рот. Она стала скользить на простынях вниз, до самого конца кровати, лаская языком покрытое пушком тело Нотр-Дам, который медленно просыпался навстречу желанию. Дивин спрятала свою голову во впадину между ног под животом убийцы и стала ждать. Эта сцена повторялась каждое утро то с Нотр-Дам, то с Горги, по очереди. Она ждала недолго. Нотр-Дам быстро повернулся на живот и, помогая рукой, резко ввел свой еще мягкий член в приоткрытый рот Дивин. Она откинула голову и стиснула губы. Разъяренный, ставший каменным член (ну, вперед, авантюристы, рыцари, пажи, сутенеры, головорезы в атласном облачении, стучитесь в щеку Дивин) попытался прорваться в закрытый рот, но упирался в глаза, нос, подбородок, скользил вдоль щеки. Это была игра. Наконец он нашел губы. Горги не спал. Он ощущал все эти движения по их отголоскам на ягодицах Нотр-Дам.

– Вы что, мерзавцы, решили без меня? Я тоже хочу.

Он пошевелился. Дивин то приникала, то отодвигалась. Нотр-Дам прерывисто дышал. Руки Дивин обвили его бедра, ласкали их, гладили, но очень осторожно, кончиками пальцев, чтобы почувствовать малейшее биение, как чувствуют под тонкой кожицей века движение глазного яблока. Ее ладони легли на ягодицы Нотр-Дам, и тут Дивин все поняла. Горги взгромоздился на белокурого убийцу и пытался войти в него. Горькое, бездонное, ни с чем не сравнимое отчаяние легло пропастью между нею и теми двумя. Нотр-Дам по-прежнему искал рот Дивин и находил ресницы, волосы, и голосом задыхающимся, но окрашенным улыбкой он сказал:

– Готов, Горги?

– Да, – ответил негр.

От его дыхания шевелились белокурые волосы Нотр-Дам. Дивин содрогнулась от неистового толчка.

«Такова жизнь», – успела подумать Дивин. Потом наступило затишье, легкая вибрация, словно качали колыбель. Единение трех тел распалось. Голова Дивин вновь оказалась на подушке. Она осталась одна, покинутая всеми. Возбуждение прошло, и впервые ей не понадобилось отправляться в туалет и там при помощи рук избыть накопившуюся любовь. Дивин, конечно же, легко утешилась бы от обиды, причиненной ей Горги и Нотр-Дам, будь эта обида нанесена не здесь, не в ее же комнате. Она бы ее просто забыла. Но, похоже, оскорбление будет повторяться снова и снова, поскольку все трое обосновались в мансарде надолго. Она одинаково ненавидела Горги и Нотр-Дам и отчетливо понимала: ненависть эта сойдет на нет, если они расстанутся. Значит, их ни в коем случае нельзя оставлять у себя в мансарде. «С какой стати мне выкармливать этих сурков?» Нотр-Дам стал ей отвратителен, это была соперница. Вечером, когда все они встали, Горги обхватил Нотр-Дам за плечи и, смеясь, поцеловал в затылок. Дивин, которая как раз готовила чай, приняла рассеянный вид, но не смогла удержаться и бросила взгляд на ширинку Нотр-Дам. В ней опять заклокотала ярость: ширинка была набухшей и подрагивала. Ей казалось, что ее взгляда никто не заметил, но когда она подняла глаза, то наткнулась на насмешливый взгляд Нотр-Дам, тот указывал на нее негру.

– Могли бы вести себя прилично, – сказала она.

– Мы ничего такого не делаем, – отозвался Нотр-Дам.

– Ты так считаешь?

Ей не хотелось, чтобы думали, будто она осуждает любовный союз, ей вообще не хотелось признаваться, что она его заметила. Она добавила:

– Хватит все время тискаться.

– Мы не тискаемся. Где? Смотри.

И, стиснув в горсти, демонстрировал бугорок под пульсирующей тканью.

– Это серьезно, – смеясь, говорил он.

Горги отпустил Нотр-Дам. Потом он чистил туфли. Потом они пили чай. Дивин никогда не завидовала внешности Нотр-Дам, она даже не думала об этом. Однако имеются все основания полагать, будто эта зависть все-таки существовала, скрыто, подспудно. Вспомним некоторые моменты, которые прошли мимо нашего сознания: вот Дивин однажды отказывается дать Нотр-Дам свою краску для ресниц; как она обрадовалась (и тут же постаралась скрыть свою радость), обнаружив, как у того воняет изо рта. А еще однажды, сама не отдавая себе в этом отчета, она пришпилила на стену, среди прочих, самую неудачную фотографию Нотр-Дам. На этот раз эта безотчетная зависть – а всем известно, какой она может быть горькой, – стала ей самой очевидна. Она придумывала и мысленно осуществляла планы чудовищного мщения. Она царапала, рвала, кромсала, сдирала кожу, ампутировала конечности, обливала серной кислотой. «Пусть он будет чудовищно изуродован», – думала она. Вытирая чашки, она перебирала в голове самые изощренные экзекуции. Отложив полотенце, она вновь становилась чистой и непорочной, и все-таки, когда она превращалась в обычную смертную, что-то в ней неуловимо менялось. Словно на всех ее действиях лежал отпечаток страшных фантазий. Если бы Дивин задумала отомстить «тетке», то явила бы чудо святого мученика Себастьяна. Она бы выпустила несколько стрел – но так изящно и грациозно, словно бы подмигивая кому-то со словами: «Я навещу тебя вечерком». Несколько одиноких стрел. А потом залп. Она бы очертила стрелами контуры его тела. Заключила бы его в клетку из стрел и в самом конце пришпилила стрелой к стене, как бабочку. Так она хотела поступить с Нотр-Дам. Но это должно было происходить на публике. Если в мансарде Нотр-Дам мог позволить все, что угодно, он совершенно не терпел, когда его высмеивали прилюдно. Он был обидчив. Стрелы Дивин наткнулись на гранитную глыбу. Она искала ссоры и, разумеется, нашла. Однажды она изобличила его в преступном эгоизме. Накануне Нотр-Дам купил пачку «Кравен». Проснувшись утром, он пошарил в пачке: там оставалось только две сигареты. Одну он протянул Горги, другу взял сам и закурил. Дивин не спала, но лежала с закрытыми глазами, изо всех сил пытаясь притвориться спящей. «Интересно, что они будут дальше делать?» – думала она. Лгунья прекрасно понимала, что это был лишь предлог, ей очень не хотелось выглядеть обиженной; если, деля сигареты, они забыли о ней, то надо хотя бы сохранить достоинство. Годам к тридцати у Дивин проснулось чувство собственного достоинства. Ее могла задеть сущая ерунда, и если в юности от ее нахальства содрогались видавшие виды бармены, то теперь она краснела – и чувствовала это – буквально из-за пустяка, который хоть как-то, хоть намеком мог ей напомнить о ситуации, когда ее унизили или ею пренебрегли. Ничтожное потрясение – и чем ничтожнее, тем ужаснее могли оказаться последствия, – вновь возвращало ее во времена нищеты и унижений. Удивительно, но по мере прожитых лет Дивин становилась чувствительнее, хотя принято считать, что с возрастом кожа только дубеет. Ей, разумеется, совершенно не было стыдно, что она – шлюха, которую любой может купить на час или на ночь. Если уж на то пошло, она даже гордилась тем, что во все ее дырки вливали сперму. А то, что мужчины и женщины оскорбляют ее, ей было все равно. (Но до каких пор?) А тут она потеряла контроль над собой, побагровела и с трудом сдерживалась, чтобы не закатить скандал. Ее задели за живое. Лежа с закрытыми глазами, она представляла себе, как Горги и Нотр-Дам корчат рожи, словно извиняясь за то, что не приняли ее в расчет, и тут Нотр-Дам совершил еще одну бестактность: он стал размышлять вслух (и это привело в отчаяние Дивин, не желающую открывать глаза и выбираться из своей ночи, как из уютной норы), и фраза, которую он произнес, доказывала, что да, и в самом деле, между ними только что имел место долгий и запутанный обмен знаками и они имели в виду ее, Дивин: «Сигареты-то всего две». Она сама прекрасно об этом знала. Она услышала, как чиркает спичка. «Они ведь не стали делить пополам одну или обе». И сама себе ответила: «Ну так он должен был ее разрезать (под он подразумевался Нотр-Дам) или вообще отдать мне свою». С этого момента она стала отказываться от всего, что Горги или Нотр-Дам ей предлагали. Так, однажды Нотр-Дам принес кулек конфет. Вот как это было. Нотр-Дам – Дивин:

– Хочешь конфетку? (А сам уже закрыл кулек, заметила Дивин.)

Она ему:

– Нет, спасибо.

Несколько секунд спустя Дивин не удержалась:

– Ты ничего не даешь мне от чистого сердца.

– Почему это? Если бы я не хотел давать, то не давал бы. Просто я не предлагаю дважды, хочешь – бери, не хочешь – не надо.

И опять Дивин подумала, краснея: «Он никогда ничего не предлагал мне дважды». Теперь она стала выходить гулять только одна. Это имело лишь один результат: негр и убийца сблизились еще больше. За этим последовал период жестоких упреков. Дивин больше не могла сдерживаться. Ярость и исступление словно проясняли ее сознание. Ей повсюду мерещился злой умысел. Или же Нотр-Дам включился, сам о том не подозревая, в игру, которую затеяла она, но эта игра вела лишь к одиночеству и, даже больше, к отчаянию. Она осыпала Нотр-Дам ругательствами. Он был скрытен, как все простаки, не умеющие лгать. Застигнутый врасплох, он иногда краснел, лицо его вытягивалось, вытягивалось в буквальном смысле, вдоль рта пролегали две длинные складки, и рот опускался. В такие минуты он был жалок. Он не знал, что ответить, и только улыбался. Эта улыбка, хотя и такая неестественная, расслабляла его черты лица, поднимала ему настроение. В каком-то смысле он, как луч солнца сквозь терновник, продирался через колючий кустарник оскорблений, но умудрялся выбраться оттуда невредимым, без единой царапины. Дивин в ярости осыпала его насмешками. Она становилась безжалостной, какой умела быть в своих преследованиях. В конечном итоге ее стрелы не приносили особой боли Нотр-Дам, мы уже говорили, почему, а если порой, отыскав особо уязвимое, нежное место, кончик и вонзался туда, Дивин вбивала туда стрелу до самого конца, до оперения, которое она пропитывала целебным, заживляющим бальзамом. В то же время она опасалась ярости раненого Нотр-Дам и сердилась на себя за то, что выказала слишком много горечи, потому что думала, и совершенно напрасно, что Нотр-Дам будет очень рад это понять. К каждому из своих злобных выпадов она примешивала смягчающее снадобье. Поскольку Нотр-Дам, казалось, был убежден, что ему желают только добра, он слыл доверчивым и бесхитростным, а может, все дело в том, что он улавливал лишь конец фразы, который только и доходил до его сознания, так что он пребывал в убеждении, будто этот окончание длинного комплимента. Нотр-Дам завораживали все эти старания Дивин побольнее его задеть, он даже не понимал, что в него направлены злобные стрелы. Нотр-Дам был счастлив вопреки Дивин и благодаря ей. Когда однажды Нотр-Дам-де-Флёр сделал это унизительное признание (в том, что Маркетти обворовал его и бросил), Дивин держала его руки в своих ладонях. Потрясенная, чувствуя комок в горле, она натянуто улыбалась, чтобы только они оба не расчувствовались и не пришли в отчаяние, которое длилось бы несколько мгновений, не больше, но наложило бы отпечаток на всю их жизнь, чтобы только Нотр-Дам не растворился в этом унижении. Такую же сладостную нежность, тронувшую меня до слез, вызвал у меня вопрос дворецкого:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации