Электронная библиотека » Жан Жене » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Богоматерь цветов"


  • Текст добавлен: 29 февраля 2024, 19:13


Автор книги: Жан Жене


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Над золотым кольцом, лежащим на белой салфетке, на блюде, которое священник держит перед новобрачными, он своим кропилом взмахивает четыре раза, рисуя в воздухе крест, и на кольце остаются четыре маленькие капельки.


Кропило всегда в мелких капельках, как по утрам член Альберто, когда тот только что кончил пи́сать и теперь онанирует.

Своды и стены часовни Богоматери побелены известью, а на самой Богоматери синяя, как морской воротник, блуза.

Часть алтаря, обращенная к верующим, тщательно убрана, а та, что обращена к Богу, – неаккуратные деревянные доски в пыли и паутине.


Сумки сборщиц пожертвований сшиты из остатков розового шелка, пошедшего на платье сестры Альберто. Но в своей церкви для Кулафруа все так знакомо; и вскоре только церковь соседнего городка сможет подарить ему новое зрелище. Постепенно она лишилась своих богов, которые разбегались при приближении мальчика. На последний заданный им вопрос он получил резкий, как удар, ответ. Однажды в полдень каменщик чинил дверь часовни. Когда он вскарабкался на верхнюю ступеньку стремянки, то отнюдь не показался Кулафруа архангелом, потому что этот мальчик не мог принять всерьез чудо, нарисованное на картинке. Каменщик он и есть каменщик. Впрочем, он был довольно красивым парнем. Вельветовые брюки четко обрисовывали ягодицы и развевались вокруг щиколоток. В V-образном вырезе рубашки шея щетинилась твердыми волосками, так из-под ствола дерева пробивается подлесок. Дверь в церковь была открыта. Лу прошел под лестницей, опустив голову, чтобы не задеть небо, в котором парили вельветовые брюки, и проскользнул к клиросу. Каменщик видел его, но ничего не сказал. Он подумал, что мальчишка решил сыграть какую-то шутку с кюре. Башмаки Кулафруа стучали по плитам пола и наконец добрались до того места, где начинался ковер. Он остановился под паникадилом и церемонно опустился на колени на обитую тканью скамеечку для молитвы. Его коленопреклонение и все его жесты полностью копировали те движения, что каждое воскресенье делала на такой скамеечке сестра Альберто. Он украшал себя их красотой. Ведь любое действие имеет эстетическую и нравственную ценность лишь в той мере, в какой тот, кто его исполняет, наделен способностями. Еще я задаю себе вопрос, что это означает, если какая-нибудь нелепая песенка вызывает во мне такое же волнение, как всеми признанный шедевр. Эти способности даруются нам в достаточной мере, чтобы мы могли почувствовать их в себе, и это делает вполне сносным жест, когда мы наклоняемся, чтобы сесть в машину, потому что в тот момент, когда мы наклоняемся, некое неуловимое воспоминание превращает нас в звезду, или короля, или бродягу (но он в определенном смысле тоже король), который наклонялся точно так же, и мы видели это на улице или на экране. Когда я встаю на носок правой ноги и поднимаю правую руку, чтобы взять со стены зеркальце или достать с полки миску, это превращает меня в принцессу Т…, я видел однажды, как она делает то же самое движение, собираясь повесить на место рисунок, что мне показывала. Священники, которые снова и снова делают одни и те же символические жесты, преисполнены добродетелью не символа, но первого исполнителя этого жеста; тот священник, что похоронил Дивин, повторяя во время мессы тайные жесты кражи со взломом, надевал на себя, как трофейные доспехи, жесты одного казненного на гильотине взломщика.

Как только Кулафруа зачерпнул несколько капель из кропильницы у входа, он почувствовал, как у него растут твердые ягодицы и груди, как у Жермены, как позже стали нарастать мышцы, и он вынужден был носить их согласно моде. Затем он стал молиться, он молился самой позой, делая акцент на наклоне головы и на благородной медлительности, с какой осенял себя крестом. Изо всех углов клироса, изо всех кресел в алтаре долетали призывы тьмы. Мерцала маленькая лампа; в полдень ей был нужен хоть кто-то. Каменщик, насвистывающий под дверным проемом, был из светской жизни, вообще из Жизни, а Лу, стоя здесь один, чувствовал себя властелином бескрайнего хаоса. Отвечать на призывы труб, идти в сгущающуюся тень… Он поднялся, не произнося ни слова; его башмаки, чуть опережая его самого, с бесконечными предосторожностями вознесли его на высокий ворс ковра, и застоявшийся запах ладана, ядовитый, как запах старого табака из прокуренной трубки, как дыхание любовника, притуплял страхи, которые возникали, торопясь обогнать один другой, при каждом его жесте. Он двигался медленно, ощущая свои усталые, расслабленные, как у водолаза, мышцы, оцепенев от этого запаха, который так разряжал это самое мгновение, что Кулафруа казалось, будто он существует не здесь и не сегодня. Внезапно алтарь оказался совсем близко от него, на расстоянии вытянутой руки, будто Лу нечаянно сделал слишком большой шаг, он понял, что совершает святотатство. На каменном алтаре валялись Апостольские послания. Тишина была особой, настоящей тишиной, в которую не проникали звуки извне. Они расплющивались о толстые стены церкви, как гнилые фрукты, брошенные мальчишками, даже если звуки и были слышны, то нисколько не мешали тишине.

– Кула!

Это звал каменщик.

– Тише! Не кричи в церкви.

Два этих возгласа пробили гигантскую брешь в здании тишины, тишины виллы, в которой орудует грабитель. Двойные шторки дарохранительницы были плохо пригнаны, открывая щель, неприличную, как расстегнутая ширинка, в запертом замке торчал маленький ключик. Рука Кулафруа уже лежала на ключе, когда внезапно он вновь обрел все чувства, чтобы тут же утратить их опять. Чудо! Если я возьму одну облатку, из нее должна потечь кровь! Неосмотрительно рассказанные истории о евреях-святотатцах, вкусивших тело и кровь Господне, рассказы о чудесах, когда просфора, выпавшая изо рта ребенка, марала кровью плиты пола или скатерти, истории о церковных грабителях, – все они подготовили этот миг тревоги и страха. Нельзя сказать, что сердце Кулафруа забилось сильнее, напротив – нечто вроде наперстянки, которую местные называли Богородицин палец, замедлила ритм и силу удара, и в ушах не звенело: из них выходила тишина. Поднявшись на цыпочки, он нащупал ключ. Он не дышал. Чудо. Он был готов к тому, что гипсовые статуи выпадут из своих ниш и придавят его; он был уверен, что так непременно и случится; для него самого это уже произошло прежде, чем должно было произойти. Он ждал проклятия с покорностью приговоренного к смерти: чувствуя ее неизбежность, он ожидал ее спокойно. Он действовал лишь после виртуального исполнения акта. Тишина (возведенная в квадрат, в куб) вот-вот должна была взорвать церковь, свершить какое-то чудо, взметнуться фейерверком. Дароносица была здесь. Он открыл ее. Действо казалось ему таким необычным, что он словно смотрел на себя, его совершающего, с неким любопытством. Но мечта чуть не разлетелась вдребезги. Лу-Кулафруа схватил три просфоры и бросил на ковер. Они упали, словно нехотя, планируя, как листья в безветренную погоду. Тишина набрасывалась на мальчика, теснила его, опрокидывала навзничь, как команда боксеров, заставляя коснуться ковра плечами. Он выронил дароносицу, которая упала на шерстяной ковер, издав глухой звук.

И чудо произошло. Оно заключалось в том, что никакого чуда не было. Бог сдулся, как шарик. Бог оказался полым внутри. Лишь пустое пространство, окруженное непонятно чем. Красивая форма, как гипсовая голова Марии-Антуанетты, как пустотелые солдатики с тонким слоем олова по контуру.


Так я жил среди бесконечного множества пустот с человеческими контурами. Я спал на кинутом на пол матрасе, потому что кровать имелась только одна, на ней спал Клеман, и снизу я смотрел на него, вытянувшегося, как на скамье, на камне алтаря. За всю ночь он пошевелился только один раз, встал, чтобы сходить в уборную, этот обряд он исполнил, как некую мистерию. Втайне, в тишине. Вот его история, как он мне ее рассказал. Он был родом из Гваделупы и танцевал в кабаре «Венский каприз». Жил он со своей любовницей, голландкой по имени Соня, в небольшой квартирке на Монмартре. Они жили там, как – мы видели это – жили Миньон и Дивин, то есть жизнью легкой и прекрасной, которую может разрушить одно дуновение, так думают буржуа, прекрасно чувствующие поэзию жизни тех, кто поэзию создает: негров, боксеров, проституток, солдат, но не понимающие, что такие жизни обладают сильнейшим земным притяжением, поскольку чреваты ужасом. В начале мая 1939 года у них случалась одна из тех сцен, что довольно часто происходят между котами и шлюхами: урожай оказался небольшим. Соня собралась уходить. Он влепил ей пощечину. Она стала орать. Она обругала его по-немецки, но жильцы дома оказались довольно тактичны, никто не услышал. Тогда она достала засунутый под кровать чемодан и молча начала в беспорядке запихивать туда свои вещи. Огромный негр подошел ближе. Не вынимая рук из карманов, он сказал:

– Соня, прекрати.

Возможно, во рту у него была сигарета. Она продолжала набивать чемодан шелковыми чулками, платьями, пижамами, полотенцами.

– Соня, прекрати!

Она все пихала и пихала вещи. Чемодан лежал на кровати. Клеман швырнул на него свою любовницу, которая, упав на спину, задела его по лицу ногами, обутыми в серебряные туфельки. Голландка негромко вскрикнула. Негр схватил ее за лодыжку и, подняв, как куклу, резким, кругообразным жестом, заставив перевернуться в воздухе, разбил ей голову о медную спинку кровати. Клеман рассказывал мне об этом со своим мягким креольским акцентом, пропуская букву «р», плавно растягивая конец предложения.

– Понимаешь, мисье Жан. Я удаил ее головой о спинку кова-а-ати.

В руках он сжимал оловянного солдатика, чья симметричная физиономия выражала крайнюю степень тупости и которая вызывала то же ощущение неловкости и дискомфорта, какое испытываешь, разглядывая примитивные рисунки, нацарапанные заключенными на стенах камер или на страницах библиотечных книг, или татуировку на их груди с изображением головы в профиль, откуда на тебя смотрит глаз, нарисованный как будто анфас. Наконец, Клеман поведал мне о том ужасе, в какой повергло его продолжение драмы: солнце, сказал он мне, входило через окно квартирки, и никогда прежде он не замечал такой его особенности: недоброжелательности. Оно было здесь единственным живым существом. Оно было не аксессуаром, не второстепенной деталью, но торжествующим, лукавым свидетелем, очень важным свидетелем (свидетели почти всегда бывают свидетелями обвинения), ревнивым, как актриса, ревнующая к приме. Клеман открыл окно, но тут ему показалось, будто этим он публично признал свое преступление; улица тут же ворвалась в комнату, расталкивая все на своем пути, чтобы обозначить свое участие в этом порядке вещей или, наоборот, беспорядке. Какое-то время в комнате царила почти сказочная атмосфера. Негр свесился через подоконник, в конце улицы он увидел море. Я не уверен, что, пытаясь воссоздать состояние души преступника, преодолевающего губительный ужас своего поступка, я не стремлюсь тайком определить лучшее средство (то, что лучше всего подходит моей природе), которое поможет не поддаться ужасу, если наступит такой момент. Затем перед ним предстали все способы избавиться от Сони, они навалились на него сразу, скопом, вповалку, вперемешку, предлагая себя на выбор, как на витрине. Он не помнил, чтобы когда-либо слышал о замурованных трупах, но однако почувствовал, что именно этот способ ему был назначен еще до того, как он сам его выбрал. «Тогда я закыл комнату на ключ. Положил ключ в каман, вот сюда. Снял чемодан с покывала, покывало тоже снял, положил Соню. Это было так станно, мисье Жан, Соня там лежала, а щека вся в кови». И тогда началась его жизнь героя, жизнь, которая длилась целый день. Огромным усилием воли ему удалось избежать банальностей, поместив свое сознание в некую сверх-, над-человеческую сферу, где он был богом, мгновенно сотворив особый мир, где его действия не измерялись нравственными мерками. Он освободил себя от материального. Он сделался генералом, священником, жрецом, служителем культа. Он приказал, отомстил, пожертвовал, даровал. Он не убивал Соню. Он инстинктивно использовал эту хитрость, чтобы оправдать свой поступок. Люди, наделенные безумным воображением, должны обладать взамен большой поэтической способностью: отрицать наш мир и его ценности, чтобы воздействовать на него властно и непринужденно. Подобно тому, кто преодолевает страх воды и пустоты, куда должен вступить впервые, он глубоко вздохнул и, готовый принять испытание бесчувствием, сделался равнодушным и безразличным. Непоправимое свершилось, он смирился с ним и покорился ему. Затем настала очередь того, что было поправимо. Он избавился от своей христианской души, как снимают пальто. Он освятил свои поступки благодатью, не имеющей никакого отношения к Богу, который осуждает убийство. В течение целого дня его тело машинально исполняло приказы, что отдавались не на этом свете. Его страшил не столько ужас самого убийства: он боялся трупа. Белая покойница смущала его, между тем как черная покойница беспокоила бы его куда меньше. Он вышел из квартиры, тщательно запер ее и отправился в первом часу ночи на стройку за десятью килограммами цемента. Десяти было вполне достаточно. Где-то возле Севастопольского бульвара он купил мастерок. На улице он вновь обрел свою человеческую душу, он действовал как человек, который должен придать своим действиям вполне банальный смысл: возвести небольшую стену. Он купил пятьдесят кирпичей, отвез на взятой напрокат тележке на соседнюю улицу, недалеко от своего дома и оставил там. Был уже полдень. Доставить кирпичи в квартиру оказалось непросто. Он десять раз проделал путь от тележки к квартире, беря одновременно по пять-шесть штук и пряча их под накинутым на руки пальто. Когда все материалы оказались в комнате, он вновь вознесся на свои эмпиреи. Он обнаружил покойницу, значит, он был один. Он поставил ее у стены, возле камина, поскольку поначалу решил замуровать ее стоя, но труп уже скрючился и успел застыть; он попытался было разогнуть ноги, но они были как деревянные и не желали менять положение. Кости хрустели, как петарды во время фейерверка; ему пришлось посадить ее на корточки возле стены и приняться за работу. Творение гения есть совместное детище как самого мастера, так и обстоятельств. Завершив работу, Клеман увидел, что придал своему произведению точную форму скамьи. Это его устроило. Он работал, как сомнамбула, решительно, безучастно; он избегал заглядывать в бездну, опасаясь головокружения и безумия, того самого головокружения, которому позже, через сто страниц, не сможет сопротивляться Нотр-Дам-де-Флёр. Он знал, что если дрогнет, то есть позволит ослабнуть своей суровой уверенности, за которую цеплялся, как за стальной брус, то погрузится в пучину. Погрузиться в пучину означало для него побежать в комиссариат и разрыдаться. Он понимал это и повторял это себе за работой, то молясь, то увещевая себя. Во время его рассказа оловянные солдатики мелькали в его толстых проворных пальцах. Я внимательно слушал. Клеман был прекрасен. Из «Пари суар» вы знаете, что он был убит во время бунта в Кайенне. Но он был прекрасен. Может быть, это был самый красивый негр из всех, кого я знал. Как я буду лелеять в воспоминаниях образ Горги, который я сотворю благодаря ему, я хочу, чтобы он, Горги, тоже был красивым, нервным и вульгарным! Может быть, его судьба еще больше украсит его, как эти пошлые песенки, которые я слушаю здесь по вечерам и которые становятся такими пронзительными, потому что доходят до меня через десятки камер. Его давнее рождение, его ночные танцы, наконец, преступление были частичками мозаики, составляющими его поэзию. Его лоб, как я уже говорил, был круглым и гладким, глаза веселыми, ресницы длинными и загнутыми вверх. Тонким голоском он напевал старые песни Антильских островов. В конце концов полиция задержала его, а как – я не знаю.

Оловянные солдатики продолжали завоевывать пространство, и однажды бригадир принес солдатика, который явно был лишним. Виллаж пожаловался плачущим голосом:

– Мне уже хватит, мисье. Смотите, Жан, еще пехотинец.

С этого дня он сделался молчаливым. Я знал, что он злится на меня, хотя и не мог догадаться, почему, и потом, нашим товарищеским отношениям это совершенно не мешало. Однако он начал проявлять злобу и раздражение в разных мелочах, а я ничего не мог с этим поделать, ведь он сам был неуязвим. Однажды утром, проснувшись, он сел на койку, осмотрел камеру и увидел разбросанные повсюду дурацкие фигурки, бесчувственные и лукавые, как толпа эмбрионов, как китайские болванчики. Оловянное войско нахлынуло на гиганта тошнотворными волнами. Он чувствовал, что вот-вот его опрокинут навзничь. Он погружался в море абсурда и затягивал меня в водоворот своего отчаяния. Я схватил одного солдатика. Они были на полу везде, тысяча, десять тысяч, сто тысяч! Хотя я крепко стискивал того, которого поднял с пола, в моей ладони он оставался холодным и бездыханным. В камере была разлита синева, грязная синева в котелке, синие пятна на стенах, на моих ногтях. Синий, как блуза Непорочного зачатия, синий, как эмали, синий, как знамя. Солдатики поднимали зыбь, на которой покачивалась комната.

– Посмотри на меня.

Клеман сидел на кровати и испускал короткие пронзительные крики. Его длинные руки поднимались и безвольно падали на колени (так делают женщины). Это он плакал. Его красивые глаза были полны слез, они струились по лицу до самого рта: «Ой! Ой!» Но теперь я здесь, совсем один, вспоминаю только эту подвижную мышцу, которую он погружал без помощи рук, я вспоминаю этот член, которому мне бы хотелось воздвигнуть храм. Другие тоже воздвигали храмы. Дивин – Горги, кто-то – Дьопу, Н’голо, Смайлу, Дьену.

С Горги Дивин была на седьмом небе. Он играл с ней, как кошка с мышкой. Он вел себя жестоко.

Положив щеку на черную грудь – парик приклеен крепко, Дивин вспоминает этот сильный язык, а у нее самой он такой мягкий. У Дивин все мягкое. Впрочем, мягкость или жесткость – это вопрос того, как ткань наполняется кровью, а Дивин отнюдь не слаба. Просто у нее все мягкое. То есть мягкий характер, мягкие щеки, мягкий язык, мягкий член. А у Горги все это твердое. Дивин удивляется, как это между такими мягкими вещами может существовать связь. Ведь твердость равносильна мужественности… Если бы у Горги было твердым только одно… и потом, это же просто свойство тканей. Объяснение ускользает от Дивин, которой остается повторять про себя: «Я Вся-Такая-Мягкая».

Итак, Горги поселился в мансарде, которая парит на крыльях могил, над колоннами надгробий. Он принес сюда свою одежду, гитару и свой саксофон. Он часами наигрывал по памяти наивные мелодии. За окном внимательно слушали кипарисы. Дивин не испытывала к нему никакой особой нежности, она без любви готовила чай, но поскольку ее сбережения подошли к концу, она опять отправилась на панель, и это спасло ее от скуки. Она пела. Ее губы выводили невнятные мелодии, где нежность мешалась с пафосом, как в простых песенках, которые одни только и могут вызвать волнение, как некоторые молитвы, псалмы, как некоторые серьезные, торжественные позы, диктуемые неукоснительными правилами церковного богослужения, откуда изгнан чистый богохульный смех и где все происходит велением божеств по имени Кровь, Страх, Любовь. Когда-то Миньон пил дешевое перно, теперь Горги пьет коктейли из дорогих ликеров, зато он мало ест. Однажды утром, часов в восемь, в дверь постучал Нотр-Дам. Дивин лежала, скрючившись, в благоухающей, как саванна, тени негра, который спокойно лежал на спине. Стук в дверь разбудил ее. Известно, что уже некоторое время она на ночь надевала пижаму. Горги продолжал спать. Она перелезла через его голый, блестящий живот, задев влажные и твердые бедра, и спросила:

– Это кто?

– Я.

– Кто?

– Черт, ты что, меня не узнаешь? Впусти меня, Дивин.

Она открыла дверь. Запах объяснил все Нотр-Дам даже яснее, чем вид негра.

– Ну и вонища. Да у тебя жилец. Неплохо. Слышь, мне надо поспать, я подыхаю. Найдется место?

Горги просыпался. Он был смущен, увидев, что у него встало, как бывает по утрам. Он по природе был стыдлив, но белые научили его бесстыдству, и в своей неистовой жажде походить на них он их превзошел. Боясь, что его жест может показаться смешным, он не стал натягивать одеяло. Он просто протянул руку Нотр-Дам, который был с ним незнаком. Дивин представила их друг другу.

– Чаю выпьешь?

– Давай.

Нотр-Дам уселся на кровать. Он привыкал к запаху. Пока Дивин готовила чай, он расшнуровывал башмаки. Шнурки развязывать не стал. Можно подумать, он обувался и разувался в темноте. Он снял куртку и бросил ее на ковер. Вода должна была вскоре вскипеть. Он постарался одновременно с башмаками снять и носки, потому что ноги сильно потели и он боялся, что в комнате это почувствуется. Ему не совсем это удалось, но от ног не пахло. Он изо всех сил старался не смотреть на негра, он думал: «Мне что, дрыхнуть рядом с этим черномазым? Надеюсь, он уберется отсюда?» Дивин была не очень уверена в Горги. Кто знает, может, он шпик из полиции нравов? Нотр-Дам она расспрашивать не стала. Впрочем, Нотр-Дам был таким, как обычно. Его глаза и уголки рта не выказывали усталости, только волосы были спутаны. Но в глазах что-то такое металось. Что-то испуганное. Он сидел на краю кровати, упершись локтями в колени, почесывая взлохмаченную шевелюру.

– Ну что, кипит?

– Да, сейчас будет.

На маленькой плитке вскипала вода. Дивин налила чаю. Она сделала три чашки. Горги сел. Просыпаясь, он медленно, постепенно впитывал окружающие предметы, проникался ими, прежде всего проникался самим собой. Он чувствовал, что он есть. Но вначале просыпались какие-то робкие ощущения: жара, незнакомый мальчик, у меня стоит, чай, пятна на ногтях (лицо американки, которая не захотела пожать руку одному его приятелю), четверть десятого. Он не помнил, чтобы Дивин что-то рассказывала ему про этого мальчика. Каждый раз, представляя его, она говорила: «Друг», потому что убийца попросил никогда не называть его Нотр-Дам-де-Флёр при посторонних. Впрочем, это не имеет никакого значения. Горги снова смотрит на него. Видит чуть склоненный профиль, потом затылок. Ну, конечно, это та самая головка, пришпиленная к стене английской булавкой. Но в жизни он лучше. Нотр-Дам поворачивается к нему:

– Слушай, приятель, уступи мне немного места. Всю ночь не спал.

– О чем речь, старина. Я сейчас встану.

Известно, что Нотр-Дам никогда ни за что не извинялся. Казалось, не то чтобы ему кто-то что-то должен, просто все должно было произойти (и происходило) естественным путем, лично ему ничего не полагалось, никакого особого внимания, никакого знака уважения, и в конце концов все происходило по единственно возможному порядку.

– Дивин, где мои штаны? – спросил негр.

– Подожди, выпей чаю.

Дивин протянула чашку ему и чашку Нотр-Дам. Так началась жизнь втроем в мансарде, нависшей на мертвецами, над срезанными цветами, над пьяными могильщиками, мрачными призраками, тающими под солнцем. Эти призраки не из дымки, не из флюидов, непроницаемых или прозрачных: они светлые, как сам воздух. Мы их проходим насквозь днем, чаще всего днем. Иногда они проступают штрихами пера на наших чертах, например на нашей ноге, и в каком-нибудь из жестов наши бедра соединяются. Много дней Дивин провела с Маркетти из прозрачного воздуха, который сбежал с Нотр-Дам, который довел ее до безумия – почти убил, и каждый раз, когда Нотр-Дам проходит сквозь его призрак, он прихватывает с собой и набрасывает на свой жест сверкающие лохмотья, невидимые глазу Миньона и его большого друга (может быть, он хотел сказать «доброго друга», а однажды сказал «милый друг»). Он берет сигарету. Но ведь это Маркетти, это он незаметным щелчком выстреливает ее из пачки. И так повсюду лохмотья призрака Маркетти цепляются за Нотр-Дам. Эти рубища призрака не слишком подходят ему. Он выглядит, как ряженый, но так умели рядиться только бедные крестьяне в Масленицу, во все эти юбки, шали, митенки, ботинки на пуговицах и на каблуках времен Людовика VII, капоры, косынки, извлеченные из бабушкиных и сестринских сундуков. Постепенно, словно обрывая лепесток за лепестком, Нотр-Дам рассказывает свою историю. Истинную или выдуманную? И то, и другое. Вместе с Маркетти они взломали сейф, спрятанный в письменном столе. Перерезав электрический провод, который соединялся со звонком в комнате охранника, Маркеттти (красивый белокурый корсиканец лет тридцати, чемпион по греко-римской борьбе) прикладывает палец к губам и говорит:

– Теперь тихо.

Присев на корточки на ковре возле сейфа, они станут подбирать код и в конце концов найдут его после того, как отчаянно перепробуют в комбинациях все кратные числа и множители, перемешивая не только цифры, но и волосы, и лица, и свою любовь. Наконец, вся эта путаница организовалась в какое-то число в окошке, и дверца раскрылась. Они огребли триста тысяч франков и кучу фальшивых драгоценностей. В машине по дороге в Марсель (потому что даже если и нет мысли уехать, после таких подвигов все отправляются в порт, ведь все порты находятся на краю света) Маркетти безо всякой на то причины, просто от раздражения, ударил Нотр-Дам в висок перстнем с печаткой. Пошла кровь. Наконец (Нотр-Дам узнал об этом позднее, ему передали признание Маркетти какому-то приятелю) его другу пришла мысль уложить его из револьвера. В Марселе, когда произвели дележ добычи, Нотр-Дам доверил ему все награбленное, а Маркетти сбежал, бросив мальчишку.

– Вот сука, а, Дивин?

– Ты же был влюблен по уши, – ответил Дивин.

– Да ты чокнулась, пошла ты…

Но Маркетти был красив (Нотр-Дам вспоминает свитер, обтягивающий торс, мягкий и бархатистый, там, внутри, заключена сила, которой невольно покоряешься. Железная рука в бархатной перчатке. Мягко стелет, да жестко спать…). Корсиканец… белокурый, глаза… голубые. Борьба… греко-римская. Перстень… золотой. По виску Нотр-Дам потекла кровь. Впрочем, он был обязан жизнью тому, кто, только что убив, воскресил его. Маркетти своей милостью вновь произвел его на свет. Потом, в мансарде, Нотр-Дам было и печально, и радостно. Как будто он пел погребальную песню на мотив менуэта. Дивин слушает. Он говорит, что если Маркетти поймают, его сошлют. А из ссылки он сбежит. Нотр-Дам не знает точно, что такое Ссылка, он только один раз слышал, как какой-то парень сказал ему, когда речь зашла о трибунале: «Они круто ссылают», но догадывается, что это что-то ужасное. По мнению Дивин, которая знает, что такое тюрьма и ее задумчивые постояльцы, Маркетти будет готовиться согласно обряду, так она объясняет Нотр-Дам, может быть, как тот смертник, который ночью, с вечера накануне до зари того самого дня, когда голова его должна была покатиться на опилки, пел все песни, которые знал. Маркетти пел голосом Тино Росси. Он соберет свои пожитки. Отберет фотографии самых красивых любовниц. А еще фотографию матери. Поцелует мать в переговорной. Уйдет. Потом будет море, отвратительный островок, черномазые, ром, кокосовые орехи, заключенные в панамах. Побег! Маркетти совершит Побег! Его зеленый Побег пробьется сквозь толщу земли. Я умиляюсь, когда думаю об этом, и над его прекрасным, мускулистым телом, смятом мускулами других скотов, я бы расплакался от нежности. Кот, донжуан, сердцеед станет царицей каторги. Зачем будут нужны его греческие мускулы? Он получит имя Искорка, пока там не появится вор помоложе. Но ничего это не случилось. Может, на него ополчился Бог? По указу в Кайенну больше отправлять нельзя. И Ссыльные до конца дней своих останутся в огромных централах. Ни единого шанса, ни искорки надежды на Побег. Они умрут в ностальгии по этой родине, их истинной родине, которой они никогда не видели и в которой им было отказано. Ему тридцать лет. Маркетти останется в четырех стенах до самого конца, и теперь он, чтобы не задохнуться от скуки, станет производить на свет эти воображаемые жизни, которые ему не суждено прожить, это и будет смерть Надежды. Жизни-пленники камеры в форме игральной кости. Я этому очень рад. Пусть этот надменный и красивый парень в свою очередь познает мучения, уготованные жалким мира сего. Свои способности мы используем на то, чтобы поручать себе же великолепные роли в роскошных жизнях; мы выдумываем их столько, что в реальности нам не хватает сил их прожить, а если одна из таких, придуманных, жизней вдруг по воле случая осуществится, мы не почувствуем себя счастливыми, ибо уже исчерпали убогие радости и многократно вызывали в себе воспоминания об их иллюзорности, о стольких пропущенных возможностях жить в славе и богатстве. Мы пресытились. Нам сорок, пятьдесят, шестьдесят лет; нам известно лишь жалкое прозябание, мы пресытились. Теперь ты, Маркетти. Не пытайся быть удачливым, не плати за надежный рецепт воровской удачи, не ищи новых приемов (они все использованы и уже отслужили свое), чтобы обмануть ювелира, подцепить очередную девицу, усыпить кюре, раздать крапленые карты, ибо если ты не решишься на побег, откажись от надежды провернуть выгодное дельце (не уточняя, что это может быть) – то, которое раз и навсегда позволит тебе отойти от дел, и наслаждайся всем, чем можешь, в тиши своей камеры. Я ненавижу вас своей любовью.

ДИВИНАРИЙ (продолжение)

Хотя вы, вероятно, испытываете к ней отвращение, Дивин по-прежнему царит на бульваре. Дурно одетой новенькой (лет пятнадцати), которая позволила себе усмехнуться при виде ее, кот сказал, подтолкнув локтем:

– Она Дивин-Божественная, а ты замарашка.


Дивин встретили на рынке около восьми утра. В руках сетка с продуктами, овощи, фиалки, яйца.

Тем же вечером пятеро подружек обсуждали за чаем:

– Представляете, вот тебе и Дивин, божья невеста. Встает с петухами, идет к причастию, Вся-Такая-Кающаяся.

Хор подружек:

– Дивинь, аминь!

На следующий день:

– Знаешь, в участке Дивин раздели догола. Она как драная кошка. Похоже, ей достается. Миньон ее поколачивает.

Хор подружек:

– Вот так-так, нашей подружке достаются колотушки.

А Дивин носила прямо на голом теле облегающую власяницу, о чем не знал ни Миньон, ни клиенты.


Кто-то разговаривает с Дивин (солдат, который собирается вернуться на службу):

– Что мне делать, чтобы прожить, у меня совсем нет денег.

Дивин:

– Работать.

– Работу сразу не найти.

Искуситель настаивает:

– Ну?

Он надеется, что она ответит или хотя бы подумает: «Воровать». Но Дивин не решилась ответить, потому что, представив, что бы она делала в такой ситуации, она вообразила, как кормит с ладони крошками голодных птичек, и подумала: «Просить милостыню».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации