Электронная библиотека » Жан Жене » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Богоматерь цветов"


  • Текст добавлен: 29 февраля 2024, 19:13


Автор книги: Жан Жене


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Говоря о Миньоне, Дивин произносит, заламывая руки:

– Обожаю его. Когда вижу, как он лежит голый, мне хочется отслужить у него на груди обедню.

Миньон не сразу привык говорить с ней и о ней как о женщине. В конце концов, у него это стало получаться, но он по-прежнему не терпел, чтобы она разговаривала с ним, как с подружкой. Все-таки потом он справился и с этим, да так, что Дивин могла сказать о нем:

– Ты красивая, – и добавить: – Страшно красивая.

Благодаря удачным ночным и дневным похождениям Миньона в мансарде скопилось множество вещей: бутылки ликера, шелковые шейные платки, флаконы парфюма, поддельные драгоценности. Каждый новый предмет приносит в их комнату новую толику очарования, очарования мелкой кражи, быстрой, как молниеносный взгляд. Миньон ворует с витрин универмагов, из остановившихся у светофоров машин, он ворует у немногочисленных друзей, ворует везде, где может.

По воскресеньям они с Дивин ходят к мессе. В правой руке у Дивин молитвенник с золоченой застежкой. Левой рукой в перчатке она придерживает воротник плаща. Они шагают, ничего не видя вокруг. Входят в церковь Мадлен и усаживаются среди богомольцев со всего мира. Они верят в епископов в золотых облачениях. Дивин в восторге от мессы. Там не происходит ничего сверхъестественного. Каждый жест священника ясен и понятен, у каждого свой точный смысл, его может сделать кто угодно. Когда во время освящения тот, кто совершает богослужение, соединяет два кусочка просфоры, края не срастаются, и когда он поднимает ее обеими руками, то не пытается заставить поверить в чудо. От этого Дивин пробирает дрожь.

Миньон молится так:

– Матерь наша, иже еси на небесах…

Иногда они причащаются у священника со злобной физиономией, который раздраженно сует им в рот просфору.

Миньон ходит к мессе еще и потому, что там все так пышно и великолепно.

Вернувшись в мансарду, они ласкают друг друга.

Дивин любит своего мужчину. Она печет ему пироги, намазывает маслом гренки. А еще она мечтает о нем, когда тот сидит в туалете. Она обожает его в любой позе и положении.

Ключ бесшумно открывает дверь, стена раздвигается, как разверзаются небеса, чтобы явить Человека, подобного тому, какого изобразил Микеланджело в Страшном суде. Закрыв дверь так осторожно, будто она стеклянная, Миньон бросает фетровую шляпу на диван, а окурок – куда попало, чаще всего попадает в потолок. Дивин устремляется к своему мужчине, прижимается к нему, льнет и обхватывает его; тот стоит сильный и неподвижный, как морская скала, в которую превратилось чудовище Андромеды.

Поскольку друзья избегают его, Миньон иногда приглашает Дивин в «Рокси». Там они играют в покер… Миньону нравится грациозный жест, которым вбрасывают кости. Еще он любуется изящными пальцами, когда они крутят сигарету, снимают колпачок с ручки. Его не заботят ни секунды, ни минуты, ни часы. Его жизнь – тайное небо, населенное барменами, котами, гомосексуалистами, ночными красавицами, пиковыми дамами, но его жизнь – это и есть Небо. Он сибарит. Он знает все парижские кафе, где имеются туалеты с сиденьями.

– Чтобы просраться, мне нужно удобно сидеть, – говорит он.

Он может пройти несколько километров, бережно неся свой переполненный кишечник, который с важным видом опорожнит в туалетной кабинке, отделанной сиреневым кафелем, где-нибудь на вокзале Сен-Лазар.

Я не слишком много знаю о его происхождении. Дивин как-то сказала мне, как его зовут, что-то вроде Поль Гарсиа. Он, конечно же, родился в одном из этих кварталов, издающих запах экскрементов, которые, завернув в газетный клочок, выбрасывают из окон, где на каждом подоконнике стоит цветочный горшок.

Миньон!

Когда он встряхивает завитыми локонами, становятся видны золотые серьги в виде колец, которые когда-то, в старину, носили его предки, грабители с большой дороги. Если он носком туфли раскачивает низ брючины, это один в один взмах дамского башмачка, когда она, вальсируя, задевает волан юбки.

Так пара и живет, спокойно, без потрясений. Консьержка из каморки под лестницей наблюдает за их счастьем. Ближе к вечеру ангелы подметают комнату, убирают квартиру. Для Дивин ангелы – это деяния, что происходят без ее участия.

Как мне сладостно говорить о них! Легионы солдат, одетых в грубое французское сукно, синее или цвета морской волны, стуча обитыми железом башмаками, чеканят шаг по небесной лазури. Самолеты льют слезы. Весь мир гибнет от панического ужаса. Пять миллионов юных мужчин, говорящих на всех языках мира, будут убиты пушкой, которая напрягает свой эрегированный ствол и разряжается, выстреливая. Люди мрут, как мухи, и воздух наполнен благоуханием умирающей плоти. При гниении плоть излучает торжество. А мне, мне так хорошо предаваться здесь мечтаниям о прекрасных мертвецах – вчерашних, сегодняшних, завтрашних. Я мечтаю о целой мансарде возлюбленных. Здесь произошла первая крупная ссора, которая завершилась актом любви. Дивин рассказала мне о Миньоне вот что: однажды вечером он проснулся, но поленился открыть глаза. Он услышал, как приятель возится в комнате. И спросил:

– Что ты делаешь?

Мать Дивин, Эрнестина, каждую субботу «замачивалась», это означало, что она замачивала белье, потому Дивин отвечает:

– Я замачиваюсь.

Там, где жил в детстве Миньон, никаких ванн не было, его купали в баке для кипячения белья. Сегодня или в другой какой-нибудь день, но мне кажется, что именно сегодня, во сне он сел в такой бак. Заниматься анализом он не умеет и не собирается этого делать, но у него хороший слух, он слышит, как скрипит колесо судьбы, для него это театральный фокус. Когда Дивин отвечает: «Я замачиваюсь», ему кажется, что она играет в стирку, как играют «в поезд». У него встает, ведь ему кажется, что во сне он входит в Дивин. Член из его сна проникает в Дивин из сна Дивин, он обладает ею, это своего рода бестелесное распутство. Он словно слышит эти фразы: «До конца, насквозь, по самые яйца, до глотки».

Миньон влюбился, умер от любви.

Мне нравится так играть: я придумываю способы, как любовь настигает людей. Она приходит, как Иисус в самую сердцевину бурлящей толпы, еще она может прокрасться тайно, как вор.

Один парень, здесь, в камере, рассказал мне что-то вроде байки о том, как два соперника познакомились с Эросом. Рассказывал он так:

– Ты как думаешь, я на него запал? В тюряге. Мы каждый вечер раздеваться должны были, даже рубашку и штаны снимали, чтобы вертухай видел, что мы не проносим ничего втихаря, ну, там, нож, веревку, напильник. И мы там с одним парнем остались совсем голые. Я еще встал так сбоку, думаю, гляну, у него и вправду такой здоровый, как говорят? Ну так даже рассмотреть как следует не успел, жуть как холодно было. Он оделся быстро. Нет, ну, конечно, увидел кое-чего, такой х… шикарный! Я сразу забалдел, такой кайф! Прям завидки берут. Говорю тебе! В общем, получил я по полной. (При этих словах все ждут: «Тут я и сдох»). Ну, в общем, началось у нас, дня три-четыре балдели.

Остальное нас не интересует. Любовь расставляет и не такие ловушки. Самые мерзкие. Самые неожиданные. Еще она очень любит совпадения. Какой-то мальчишка сунул два пальца в рот и издал оглушительный свист именно в тот самый час, когда душа моя, как натянутая до предела струна, только и ждала этого пронзительного звука, чтобы разорваться. Мгновения эти сошлись, и два существа полюбили друг друга до глубины души. «Ты солнце, взошедшее в моей ночи. Моя ночь – это солнце, взошедшее над твоей ночью!» Мы сталкиваемся лбами. Мое тело глубоко входит в твое тело, а твое тело входит в мое. Мы создаем новую вселенную. Все меняется… и мы это осознаем!

Любить друг друга, пока не расстанемся, как два юных борца в драке (не в сражении) рвут друг на друге трико и, обнаженные, изумляются, что так прекрасны, им кажется, будто они видят себя в зеркале, они на какое-то мгновение застывают в изумлении – как досадно попались, встряхивают спутанными волосами, улыбаются друг другу влажной улыбкой и вновь сплетаются, как два борца в греко-римской борьбе, когда невозможно разорвать сцепление мышц, и вот опускаются на ковер, и вверх взметается струя теплой спермы, прочерчивая на небе млечный путь, куда вписываются и другие созвездия, которые я могу различить: созвездие Матроса, созвездие Боксера, созвездие Велосипедиста, созвездие Скрипача, созвездие Зуава, созвездие Кинжала. Так на стене мансарды Дивин прорисовывается новая карта звездного Неба.

Однажды после прогулки по парку Монсо Дивин возвращается в свою мансарду. А в вазе стоит черная корявая вишневая ветка с распустившимися розовыми цветами. Дивин возмущена. В деревне крестьяне научили ее относиться с уважением к фруктовым деревьям, не считать их цветы украшением или орнаментом, она никогда больше не сможет ими восхищаться. Сломанная ветка оскорбляет ее, как вас оскорбило бы убийство прекрасной девушки. О своем горе она поведала Миньону, который в ответ хохочет во весь рот. Он, дитя большого города, насмехается над крестьянскими суевериями. Чтобы покончить с этим, чтобы прекратить святотатство, чтобы преодолеть его в каком-то смысле, а может, просто из раздражения, Дивин обрывает цветы. Пощечины. Крики. И наконец любовное смятение, потому что, когда она касается самца, все оборонительные жесты становятся ласками. Кулак, занесенный для удара, сам раскрывается, как цветок, и пальцы нежно касаются щеки. Сильный самец слишком силен для этих слабых «теток». Стоило Секу Горги слегка приласкать в штанах, совсем, казалось бы, незаметно, вздувшийся бугор своего огромного члена, чтобы они, ни одна из них, не могли больше оторваться от него, который притягивал их, как магнит притягивает железные стружки, притягивал помимо своей воли. Дивин, которая сама была физически не слабой, вполне хватило бы сил, но она стыдилась самого отпора, ведь отпор – это так мужественно, стыдилась и гримасы на лице, и притворства тела, от которого требуется определенное усилие. А еще она стыдилась мужских эпитетов, когда они относились к ней. На арго Дивин тоже не говорила, ее товарки тоже. Это было ей противно, как было противно издать при помощи языка и зубов залихватский свист, или сунуть – и не вынимать – руки в карманы штанов (откинув назад полы расстегнутой куртки), или подтянуть брюки, ухватившись за пояс и помогая себе бедрами.

Что касается «теток», то у них имелся особый язык. Арго служил мужчинам. Это был язык самцов. Так у караибов язык мужчин служил вторичным половым признаком. Он был чем-то вроде оперения птиц-самцов или шелкового цветистого одеяния, на которое имели право только воины племени. Он был петушиным гребнем и шпорами. Понять его могли все, но говорить на нем имели право лишь мужчины, которые по праву рождения получили в дар эти жесты, эту осанку, эту посадку бедер, эти руки, ноги, глаза, грудь, при помощи которых все это можно сказать. Как-то раз в одном из наших баров, когда Мимоза позволила себе такие слова: «…эти хреновые истории», мужчины нахмурились: кто-то из них произнес, как угрозу:

– Девка корчит крутую.

Арго на устах мужчин будоражило «теток», но их куда меньше будоражили придуманные слова, свойственные этому языку: (такие, как, например: трескун, ночнуха, плясун), чем выражения, пришедшие из привычного мира, но изнасилованные самцами, приспособленные ими к своим таинственным надобностям, извращенные, искаженные, втоптанные в грязь и в их постель. Так, например, они говорили: «Тихой сапой», или еще: «Встань и иди». Последняя фраза, вырванная из Евангелия, падала из губ или оставалась в уголке рта крошкой табака. Она произносилась тягучим голосом. Она завершала рассказ о приключении, которое закончилось для них благополучно.

– Встань… – говорили они.

А еще они произносили нараспев:

– Лажа.

И потом еще: «Припухнуть». Но для Миньона это слово имело не тот смысл, что для Габриэля (солдат, что придет и произнесет эти слова, которые очаровывают меня и, так мне кажется, приличествуют только ему: «Теперь мой удар»). Миньон понимал это так: нужно держать ухо востро. Габриэль думал: надо заглохнуть. Ведь только что в моей камере два вора сказали: «Пора разбирать койки». Они имели в виду – пора стелить постели, но я принял их сигнал, и яркая вспышка высветила меня же, который стоял, раздвинув ноги, словно мускулистый страж или конюший, или дворецкий на пороге спальни: кому-то разбирать девиц на балу, кому-то разбирать кровати.

Когда Дивин слышала эту тарабарщину, она просто ослабевала от желания, как если бы освобождала – ей казалось, что она расстегивает ширинку, что ее рука проникает под рубашку, – некоторые слова яванского языка от их лишних слогов, будто снимая украшение или маскарадный костюм: тюрьбима, койвака.

Этот жаргон направил своих тайных посланцев во французские деревушки, и даже Эрнестина поддалась его очарованию.

Она повторяла про себя: «Голуаз, папироса, сигарета». Она падала в кресло, шептала эти слова, глотая медленный дымок сигареты. Чтобы никто не прознал о ее слабости, она закрывалась в комнате на задвижку и курила. Как-то вечером, войдя в спальню, она увидела, как из мрака блеснул огонек сигареты. Она испугалась так, словно ей угрожали револьвером, но страх длился недолго и вскоре превратился в надежду. Побежденная одним лишь присутствием мужчины, она сделала несколько шагов и рухнула в глубокое кресло, но тем временем огонек исчез. Уже с порога она поняла, что в зеркальной дверце шкафа, стоявшего прямо напротив двери, отсеченного темнотой от остальной комнаты, увидела огонек сигареты, которую сама и зажгла, чиркнув спичкой в сумрачном коридоре. Можно сказать, что ее настоящее бракосочетание произошло именно тогда, в тот самый вечер. Ее супругом стало то, что объединяет мужчин: «Сигарета».

Сигарета еще сыграет с ней злую шутку. Идя по главной деревенской улице, она наткнулась на местного негодяя, похожего на тех, чьи лица я вырезал из журналов; он шел, насвистывая, с окурком, прилипшем в уголке сжатого рта. Поравнявшись с Эрнестиной, он наклонил голову и, казалось, взглянул на нее с мечтательной нежностью, а Эрнестина подумала: это на нее он смотрит «дерзким, призывным взглядом», но в действительности же такое выражение лица получилось потому, что дымок от сигареты попал ему в глаза и заставил прищуриться. Он прищурился снова, скривил губы, и получилось нечто похожее на улыбку. Эрнестина мгновенно приосанилась, но тут же постаралась сдержать себя, и приключение не получило продолжения, потому что в то же самое мгновение этот деревенский повеса, который Эрнестины даже не заметил, почувствовал, как рот его улыбается, а глаза щурятся, он мгновенно взял себя в руки, всем своим видом давая понять, что все это было сделано специально, а он сам прекрасно собой владеет.

И другие выражения тоже смущали ее, как могут волновать и смущать – и одновременно завораживать своим причудливым сочетанием – такие слова: «Золотые горы», и особенно эта фраза: «Схватить за яйца и утащить в Тартар», которую ей хотелось бы просвистеть и протанцевать на мелодию явы. О своем кармане она говорила «Мои закрома».

Про свою подругу: «Он ей навесил кренделей». О красивом мальчике, проходящем мимо: «У него на меня стоит».

Не думайте, что именно от нее Дивин заразилась страстью к арго, потому что за самой Эрнестиной этого не водилось. Слово «сварганить», произнесенное хорошеньким детским ротиком – так считали и мать, и сын – превратило бы того, кто его говорил, в надутого ворчуна, коренастого, с расплющенным бульдожьим лицом, как у молодого английского боксера Крана, чью фотографию, среди двадцати других, я тоже прилепил на стену камеры.

Миньон ходил сам не свой. Только что он придушил одного голландца-педика и обокрал его. Теперь его карман набит флоринами. В мансарде царит радость, какую дарит только безопасность. Ночью Дивин и Миньон спят. Днем они на скорую руку обедают, беззлобно переругиваются, забывают заниматься любовью, включают радио, которое что-то там бормочет, курят. Миньон желает ни пуха ни пера, а Дивин, чтобы быть поближе, еще ближе, чем святая Катерина Сиенская, которая провела ночь в камере смертника, положив голову ему на яйца, Дивин читает детектив. На улице дует ветер. В мансарде тепло и уютно, она обогревается электрическим радиатором, мне бы хотелось подарить немного покоя и даже счастья этой идеальной супружеской паре.

Окно распахнуто на кладбище.

Пять часов утра.

Дивин слышит колокольный звон (ведь она бодрствует). Вместо нот с колокольни взлетают и падают на мостовую удары, пять ударов падают на мокрую мостовую, и вместе с ними падает Дивин, которая три или четыре года назад в этот же самый час бродила по улицам маленького городка в надежде отыскать кусок хлеба в мусорных отбросах. Она всю ночь скиталась по улицам под моросящим дождем, жалась к стенам домов, пытаясь хоть немного спрятаться от дождевых капель и дожидаясь колокольного звона (вот с колокольни раздается призыв к утренней церковной службе, и Дивин словно заново переживает весь этот ужас бесприютных дней: бездомный бездонный ужас), который извещает, что церкви открыли, наконец, свои двери и готовы принять старых дев, истинных грешников и клошаров. Утренний колокольный звон, ворвавшийся в уютную мансарду, вновь превращает ее в бродяжку в промокших лохмотьях, которая входит в церковь, чтобы послушать мессу и причаститься, но главное – согреться и дать отдых уставшим ногам. Горячее тело спящего Миньона сплетено с ее телом. Дивин закрывает глаза, и в тот момент, когда веки смыкаются, отделяя ее от утреннего, пробуждающегося мира, начинает падать дождь, вызывая внезапное и настолько пронзительное счастье, что она громко, на выдохе, произносит: «Я счастлива». Она собиралась уже уснуть, но словно для того, чтобы она еще сильнее прониклась этим счастьем замужней женщины, приходят – уже безо всякой горечи – воспоминания о том времени, когда она звалась Кулафруа и, сбежав из крытого шифером дома, оказалась в маленьком городке, где утренними часами, золотисто-розоватыми или бледно-тусклыми, клошары с кукольными душами – взглянуть на них – они могут показаться наивными – сходятся друг с другом, обмениваясь почти братскими жестами. Они только что поднялись со скамейки на Аллее, где проспали ночь, со скамейки на Оружейной площади или пробудились на лужайке городского сада. Они поверяют друг другу тайны Ночлежек, Тюрем, Жандармерий. Молочник их не трогает. Он свой. На эти несколько дней Кулафруа тоже стал своим. Его дневной рацион состоял из нескольких засохших пополам с волосами хлебных корок, найденных в мусорном баке. Однажды вечером, тем вечером, когда он был особенно голоден, ему даже захотелось убить себя. Самоубийство стало его навязчивой идеей: о песня фенобарбитала! Случались приступы, подводившие его так близко к смерти, что я задаю себе вопрос, как ему удалось спастись, какой незаметный толчок – и чей толчок? – отбросил его от края? Но однажды у меня под рукой может оказаться пузырек с ядом, и мне достаточно будет поднести его ко рту; потом останется только ждать. Ждать в невыносимой тревоге последствий этого неслыханного действа и восхищаться чудом действа безвозвратно-непоправимого, влекущего за собой конец света, которое явилось следствием жеста столь незначительного. Меня никогда особенно не поражало то, что малейшая неосторожность – порой даже меньше, чем жест, полужест, незавершенный жест, который хотелось бы взять назад, отменить, передвинув назад стрелку часов, такой безобидный и еще такой близкий, который еще можно было бы стереть – Нельзя! – может довести, к примеру, до гильотины; не поражало до того дня, когда я сам, сделав такой вот незаметный жест, что вырываются у вас поневоле, почти без вашего ведома, но которые невозможно отменить, увидел свою гибнущую душу и тотчас же ощутил гибель несчастных, которым ничего не остается, как признаться. И ждать. Ждать и успокоиться, потому что гибель и отчаяние возможны лишь тогда, когда существует хоть какой-нибудь выход, явный или тайный, ждать и довериться смерти, подобно тому, как некогда Кулафруа доверился неприступным змеям.

До сих пор наличие под рукой пузырька с ядом или кабеля под напряжением никогда не совпадало с периодами помутнения рассудка, но Кулафруа, а позже Дивин будут страшиться этого момента и готовиться к нему, избранному Провидением, очень рано, чтобы смерть свершилась безвозвратно и непоправимо, как следствие их решимости или их усталости.

В том городе он скитался наугад по темным улицам, бессонными ночами. Он останавливался, рассматривая богатые интерьеры через окна, через гипюровые занавески с тщательно выделанными узорами: цветы, акантовые листья, амуры с луками, кружевные лани, и эти интерьеры в нишах массивных, сумрачных алтарей казались ему прикрытыми вуалью дарохранительницами. Перед окнами и по бокам от них уличные фонари-свечи всходили почетным караулом на ветки деревьев с еще не облетевшей листвой, которые выстраивались, словно букеты лилий из эмали, металла или материи на ступенях алтаря базилики. Словом, это были выдумки детей-бродяжек, для которых мир опутан некоей магической сеткой, которую они сами ткут, разматывая нити из большого пальца ноги, проворного и твердого, как у балерины Павловой. Такие дети невидимы. Контролер не замечает их в вагоне, а полицейский на перроне, даже в тюрьмы они как будто проникают тайком, обманным путем, как табак, чернила для татуировок, лунный или солнечный свет, мелодия из фонографа. Малейший их жест обнаруживает их, как зеркало, на которое однажды обрушивается их кулак, оставив серебряную трещину-паутинку, он запирает в тюремную камеру вселенную, состоящую из домов, ламп, колыбелей, крещенских купелей, вселенную людей. Ребенок, о котором мы говорим, был настолько далеко отсюда, что из всех своих скитаний оставил в памяти одно: «В городе у женщин такие красивые траурные платья». Он так одинок, что любое несчастье или страдание, свое или чужое, трогает его до слез: сидящая на корточках старуха, напуганная внезапным появлением ребенка, описалась на свои черные нитяные чулки; стоя перед витриной ресторана, искрящегося светом, хрусталем и серебром, еще пустом, без посетителей, он в оцепенении наблюдал драмы, которые разыгрывали официанты во фраках, обменивающиеся изысканными репликами, оспаривающие место по рангу, и так до появления первой изящной пары, которая прерывает этот спектакль; педерасты, которые дали ему всего пятьдесят сантимов и сбежали, переполненные счастьем на целую неделю; на крупных узловых станциях он из зала ожидания ночью разглядывал бесчисленные рельсы, по которым сновали мужские тени с навьюченными на них тоскливыми сигнальными прожекторами; у него болели ноги и плечи. Ему стало холодно.

Дивин хорошо помнит эти мгновения, самые тяжелые для бродяги: ночью, когда машина на дороге высвечивает его, выставляя напоказ, ему и себе, убогие лохмотья.

Тело Миньона пылает. Дивин все еще в своем убежище. Я не знаю, снится ли ей сон или она вспоминает: «Однажды утром (как раз на заре) я постучала в твою дверь. Я не могла больше скитаться по улицам, натыкаясь на старьевщиков и мусорные баки. Я искала твою кровать, утонувшую в кружевах, кружевах, океане кружев, вселенной кружев. Из самой дальней дали боксерский кулак заставил меня скатиться в узкую сточную канаву». Тут-то и раздается колокольный звон. Теперь она засыпает в кружевах, и парят их обрученные друг другу тела.

Этим утром, после ночи, когда я слишком сильно ласкал своего друга, меня вырвал из сновидения шум ключа в замочной скважине: тюремный сторож явился за отходами. Я поднимаюсь и ковыляю до параши, еще не совсем очнувшись от своего странного сна, в котором смог получить прощение от своей жертвы. Я по горло окунулся в ужас. Ужас входил в меня. Я пережевывал его. Я был им переполнен. Он, моя юная жертва, сидел возле меня и свою обнаженную правую ногу не скрестил с левой, а просунул под ляжку. Он не произносил ни слова, но я знал наверняка, что он думал: «Я все рассказал следователю, ты прощен. Впрочем, я сам буду присутствовать в суде. Ты можешь сознаться. И запомни: ты прощен». Потом, как это бывает только во сне, он вдруг превратился в крошечный труп, размером с фигурку в пироге с сюрпризом на день Богоявления, не больше, чем вырванный зуб, он лежал в бокале шампанского посреди греческого пейзажа с обломками кольчатых колонн, вокруг которых развевались, опутывая их, как серпантин, длинные белые кольчатые черви, и все это в специфическом, как в сновидениях, свете. Не помню точно своего тогдашнего состояния, но знаю наверняка: я поверил его словам. И пробуждение не лишило меня этого ощущения: я прощен. Но о том, чтобы вновь соприкоснуться с предметным, осязаемым миром камеры, не могло быть и речи. Я ложусь вновь в ожидании, когда начнут раздавать хлеб. Ночная атмосфера, запах, исходящий от переполненной дерьмом и желтой жидкостью параши, заставляют детские воспоминания вздыбиться, как изрытая кротами черная земля. Одно влечет за собой другое и заставляет его внезапно появиться на свет; вся жизнь, которую я считал скрытой под землей и окончательно похороненной, вдруг оказывается на поверхности, на воздухе, под грустным солнцем, и это придает им запах гниения, которым я упиваюсь. Смутные воспоминания, заставляющие меня страдать сильнее всего, это воспоминания о сортире в доме с шиферной крышей. Он был моим убежищем. Далекая и невнятная жизнь, которую я воспринимал через его сумрак и запах – запах, вызывающий умиление, в котором все перебивали ароматы бузины и жирной земли, поскольку туалет находился на самом краю сада, возле изгороди, – эта жизнь представлялась мне в особенности нежной, ласковой, легкой, или, вернее, облегченной, лишенной силы тяготения. Я говорю о той жизни, что находилась вне сортира, обо всем остальном мире за пределами моего крошечного убежища из досок, изъеденных насекомыми. Мне казалось, что жизнь не течет, а плывет наподобие цветных снов, а я в своей дыре, похожий на маленькую личинку, наслаждался покоем ночного существования, порой мне казалось, что я погружаюсь то ли в сон, то ли в некое озеро, то ли в материнскую грудь, то ли – что было бы инцестом – в духовное средоточие земли. Мои моменты счастья никогда не были светлым счастьем, а мой покой не был тем, что писатели и теологи называют «блаженным покоем», и это прекрасно, потому что я бы ужаснулся, окажись я там, куда указал перст Бога, будь я отмечен Им; я прекрасно понимаю, что если бы меня, больного, исцелило чудо, я бы этого не пережил. Чудо отвратительно: покой, который я собирался искать в отхожих местах, в воспоминаниях о них, это и есть покой умиротворяющий и пленительный.

Иногда начинал идти дождь, я слышал, как капли ударяются о цинковую крышу; и тогда к моему печальному блаженству, моему мрачному наслаждению примешивалась еще и скорбь. Я приоткрывал дверь, и вид намокшего сада, исхлестанных струями стеблей приводил меня в отчаяние. Сидя на корточках в этой камере, забравшись, как на насест, на деревянное сиденье, когда душа моя и тело оказывались во власти этого запаха и этого сумрака, я был до странности взволнован, потому что самая скрытая часть существа проявлялась именно здесь, как в исповедальне. Пустые исповедальни будили во мне ту же нежность. Там валялись старые журналы с гравюрами, на которых у женщин, одетых по моде 1910 года, непременно были муфты, зонтики и платья с турнюром.

Я не сразу научился пользоваться колдовским оружием этих низших сил, которые тянули меня к себе за ноги, которые махали вокруг меня своими черными крыльями, трепещущими, как ресницы обольстительницы, и погружали свои самшитовые пальцы прямо в мои глаза.

В соседней камере спустили воду. Поскольку две наши параши сообщаются, в моей зашевелилась вода, волна запаха пьянит меня, в трусах бьется отвердевший член и, соприкоснувшись с ладонью, упирается в одеяло, образуя на его поверхности холм. Дивин! Миньон! А я один здесь.

Особенно я люблю Миньона, вы ведь не сомневаетесь, что в конечном итоге это моя судьба, истинная или придуманная, и я примеряю ее к Дивин, облачая ее то в рубище, то в судейскую мантию.

Медленно, но верно я отбираю у нее все, что можно назвать счастьем, чтобы сделать святую. Огонь, которые ее обугливает, уже спалил тяжелые оковы, но ее связывают новые: Любовь. Рождается новая мораль, которая не имеет ничего общего с общепринятой моралью (она под стать Дивин), но все же это мораль, со своими понятиями о Добре и Зле. Дивин не стоит за пределами добра и зла, там, где должны жить святые. А я веду ее за руку, не злой гений, а добрый.

Вот «Дивинарий», составленный специально для вас. Поскольку мне хочется, застигнув ее врасплох, показать несколько мгновений ее жизни, пусть читатель сам почувствует, как течет время, и давайте условимся, что в первой главе ей будет от двадцати до тридцати лет.

ДИВИНАРИЙ

Дивин говорит Миньону: «Ты мое Безумие».


Дивин скромна. О роскоши она догадывается лишь по некоей таинственной субстанции, которую она источает и которой она страшится. В роскошных отелях, как и в ведьминских пещерах, томятся в плену воинственные чары, которые какой-нибудь наш жест может высвободить из мрамора, из ковров, бархата, черного дерева, хрусталя. Немного разбогатев после истории с одним аргентинцем, Дивин стала приобщаться к роскоши. Она купила несколько кожаных чемоданов, одуряюще пахнувших мускусом. По семь-восемь раз на дню она садилась в поезд, входила в вагон первого класса, размещала чемоданы на багажных полках, устраивалась на подушках и за несколько секунд до свистка звала двух-трех носильщиков, выходила, брала машину, приказывала отвезти себя в какой-нибудь шикарный отель, где какое-то время и пребывала, незаметная и молчаливая. Целую неделю она так играла в звезду, и теперь она умеет ходить по коврам, разговаривать с лакеями, жить среди роскошных интерьеров. Она приручила роскошь и спустила ее на землю. Отныне все эти изгибы и завитки на мебели в стиле Людовика XV, в рамках картин и на деревянных панелях сообщают ее жизни – которая, похоже, теперь расстилается перед ней, как парадная лестница, – флёр изящества и элегантности.


– Смерть это вам не пустяк. – Дивин страшится, что это торжество застанет ее врасплох. Она хочет умереть достойно. Как тот младший лейтенант авиации шел в бой в парадной форме, чтобы смерть, залетев в его самолет, его бы опознала и поняла наверняка, что это офицер, а не какой-нибудь там механик. При себе Дивин всегда носит пожелтевший и заляпанный жирными пятнами диплом о высшем образовании.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации