Электронная библиотека » Жан Жене » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Богоматерь цветов"


  • Текст добавлен: 29 февраля 2024, 19:13


Автор книги: Жан Жене


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Дивин:

– Мы видели велосипедистов, обвитых гирляндами песен, которые они насвистывали, они спускались вечером с головокружительных склонов небесных холмов, мы ждали их в долине, и они докатывались до нас в виде маленьких комочков грязи.

Велосипедисты Дивин возродят во мне древний ужас.


Мне нужно любой ценой вернуться к себе, довериться себе. Я хотел составить эту книгу из элементов, которые можно перемещать, переставлять, очистить от всего материального, от моей жизни заключенного, и теперь я боюсь, что она выдаст мои навязчивые страхи. Хотя я прилагаю все усилия, чтобы стиль казался сухим, лишенным живости и яркости, я из глубин моей тюрьмы хотел бы послать вам книгу, полную цветов, белоснежных юбок, синих бантов. Нет лучшего времяпрепровождения.

Мир живых слишком близок от меня. Я сам отстраняю его, отодвигаю как можно дальше всеми доступными мне способами. Мир отступает, становясь лишь золотой точкой в небе, таком угрюмом, что пропасть между двумя мирами, нашим и тем, другим, столь огромна, что из реального мира остается только наша могила. И тогда начинается мое существование мертвеца. Я все больше отрезаю, отрубаю это существование от всех фактов, особенно мелких подробностей, тех, что смогли бы быстрее всего напомнить мне, что реальный мир обосновался метрах в двадцати отсюда, у подножия стены. Из всех жестов я прежде всего отбрасываю те, которые лучше всего могли бы мне напомнить, что именно они требовались для исполнения неких социально обусловленных обрядов: например, двойной узел на шнурках напомнил бы мне, что в том, другом мире я завязывал их так, чтобы они не развязались во время многочасовой ходьбы. Я не застегиваю ширинку. Если бы я ее застегивал, я бы вспомнил, как смотрел на себя в зеркало по выходе из сортира. Я пою то, чего никогда бы не стал петь там, например эту ужасную песню: «Мы апаши, воры, хулиганы…», которая с тех пор, как я впервые спел ее в пятнадцать лет, в тюрьме ля Рокетт, приходит мне на память, стоит мне вновь оказаться в тюрьме. Я читаю то, что наверняка не стал бы читать там: романы Поля Феваля. Я верю в мир тюрем, в его проклятые ритуалы. Я соглашаюсь здесь жить, как согласился бы, будучи мертвым, жить на кладбище, лишь бы я там жил, как настоящий мертвец. Но дело не в том, чем отличается деятельность там и там, дело в сущности. Отказаться от чистоты и гигиены: то и другое принадлежат земному миру. Питаться сплетнями из судов. Питаться мечтой. Отказаться от всех аксессуаров, кроме галстука и перчаток: нельзя выглядеть элегантно. Не желать быть красивым: желать совсем другого. Использовать другой язык. И всерьез верить, что ты заточен здесь на целую вечность. Это и значит «сделать себе жизнь»: отказаться от выходных, от праздников, забыть про погоду во дворе. Я не был так уж поражен, столкнувшись с ритуалами заключенных, теми, что делают из них людей вне мира живых: разрезать спички вдоль, мастерить зажигалки, прикуривать вдесятером одну сигарету, наматывать круги по камере, и т. д. Мне кажется, до сих пор я тайно носил эту жизнь в себе, и достаточно мне было соприкоснуться с ней, чтобы она предстала передо мной во всей своей реальности.

Но теперь мне страшно. Меня преследуют знаки-предупреждения, а я терпеливо следую за ними. Они желают моей погибели. Разве я, отправляясь в суд, не видел на террасе кафе семерых моряков, изучающих звезды сквозь семь бокалов светлого пива, сидя вокруг круглого столика на одной ножке, кажется, он крутился; потом был мальчик-велосипедист, который нес послание от бога к богу и держал в зубах за проволоку круглый зажженный фонарик, чье пламя согревало его лицо розовым светом. Такое чистое чудо, он и сам не знает, что он чудо. Меня неотступно преследуют сферы и окружности: апельсины, бильярдные шары, венецианские фонарики, кольца жонглеров, круглый футбольный мяч у вратаря в спортивном трико. Мне нужно будет привести в порядок свою внутреннюю астрономию.

Страх? Но что может со мной случиться худшего, чем то, что и так случится? Кроме физических страданий меня не пугает ничего. Понятие морали висит на волоске. И все-таки мне страшно. Разве я не осознал внезапно накануне суда, что, даже не подозревая об этом, ждал этой минуты восемь месяцев? В моей жизни мало мгновений, когда страх не преследует меня. Особенно тех мгновений, которые принято считать прекрасными. Вчера в узкой камере тюрьмы Сурисьер, где дожидаются своей очереди подняться в кабинет следователя, мы, двенадцать человек, стояли, тесно прижавшихся друг к другу. Я был в самом углу, возле параши, рядом с молодым итальянцем, который, смеясь, рассказывал какие-то не слишком интересные истории. Но благодаря его голосу, его акценту, его французскому они трогали меня необыкновенно. Я принял его за животное, превратившееся в человека. Я чувствовал, что он, пользуясь даром, которым наделил его я сам, в какой-то момент может одним лишь своим пожеланием, даже невысказанным, вдруг превратить меня в шакала, в лису, в цесарку. Может, я сам оказался загипнотизирован этим его даром. В какой-то момент он обменялся парой довольно простых и скучных реплик с мальчишкой-сутенером. Он сказал, например: «Я пощипал одну тетку», и в тесной камере он вдруг оказался так близко, что показалось, будто он на меня набросится и с такой яростью «пощиплет», как ощипывают цыпленка перед тем, как бросить его в кастрюлю, его «я разделался с ней» звучало как «разделал», так «разделывают» тушу на скотобойне. Еще он сказал: «И тут шеф говорит: “Ну вы и самец с яйцами!” – а я ему: “Мои яйца похлеще ваших будут”». Мне забавно было слышать слово «яйца» в устах ребенка. Это ужасно. Ужас был таким, что когда я вспоминаю эти моменты (они говорили о партии в кости), мне кажется, что оба мальчишки висели в воздухе безо всякой опоры, оторвавшись от земли, и в тишине выкрикивали свои реплики. Я настолько четко помню, что они висели в воздухе, что мой разум невольно ищет объяснения этому чуду, не было ли в их распоряжении какого-то устройства, позволяющего взлететь, скрытого механизма, невидимой пружины под полом, в общем, чего-то такого правдоподобного. Но поскольку ничего подобного быть не может, мое воспоминание блуждает в проклятом ужасе сновидения. Это самые страшные мгновения – я пытаюсь их осознать – когда ни свое тело, ни сердце нельзя созерцать без отвращения. Я повсюду наталкиваюсь на некие банальные эпизоды, совершенно на первый взгляд безобидные, которые повергают меня в нечеловеческий ужас: как будто я труп, который преследует другой труп, и это тоже я. Это запах параши. Это смертник, я вижу его руку с обручальным кольцом, он протягивает ее в окошко камеры, чтобы взять миску с супом, которую ему передает другой заключенный: поскольку сам он остается невидимым, эта рука – как рука некоего божества из придуманного храма, а эта камера, где днем и ночью горит свет, – это спаянное воедино Пространство-Время прихожей смерти: ночь накануне сражения, которая будет длиться сорок пять раз по сорок восемь часов. Это Миньон, сидящий без штанов на белом фаянсовом унитазе. Его лицо сморщилось. Когда, повиснув на мгновение, падают эти теплые какашки, волна запаха напоминает мне, это этот белокурый герой набит дерьмом. И мечта обрушивается вместе со мной. Это блохи, которые остервенело кусают меня, я знаю, они злые и впиваются в меня, проявляя поистине человеческий, а потом и сверхчеловеческий разум.

Может, вы знаете какое-нибудь стихотворение, которое разметало бы мою тюрьму в клочья незабудок? Или оружие, которое уничтожило бы того идеального молодого человека, что обитает во мне и заставляет давать приют целому звериному народцу?

У него под мышками гнездятся ласточки. Они свили там гнездо из сухих комьев земли. В локонах запутались зеленые бархатные гусеницы. Под ногами пчелиный рой, а в зрачках – выводок гадюк. Его ничто не тревожит. Его ничто не волнует, кроме маленьких причастниц, которые, молитвенно сложив руки и опустив глазки, подставляют священнику язык. Он холоден, как лед. Насколько мне известно, он скрытен. Золото едва заставит его улыбнуться, но если он улыбается, то становится прекрасным, как ангел. Разве найдется такой проворный цыган, который избавит меня от него точным ударом кинжала? Здесь нужна живость, проницательность, прекрасное равнодушие. И… убийца займет его место. Этим утром он вернулся, обойдя все трущобы и притоны, он как будто бы насмотрелся на матросов и девиц, одна из них оставила на его щеке кровавый след руки. Он может уехать далеко-далеко, но верен своей застрехе, как голубь. Еще как-то вечером некая старая актриса вдела ему в петлицу свою камелию; мне захотелось ее смять, лепестки упали на ковер (какой ковер? у меня в камере каменный плиточный пол) крупными каплями теплой, прозрачной воды. Теперь я едва решаюсь взглянуть на него, потому что мои глаза пронизывают его стеклянную плоть, и от острых углов взмывает столько радуг, вот почему я плачу. Конец.

Вам-то все равно, но мне эта поэма облегчила душу. Я ее высрал.


Дивин:

– Поскольку я все время повторяю себе, будто не живу, я уже смирилась, что люди на меня не смотрят.

Если предатель-Миньон растерял всех своих знакомых, Дивин решила приумножить собственные знакомства. В ее записной книжке, известной всем своей необычностью, где половина страница была испещрена бессмысленными карандашными каракулями, которые возбуждали любопытство Миньона, пока однажды Дивин не призналась ему, что это «кокаиновые» дни, в ее книжке для записи счетов, долгов, свиданий мы видим имена всех трех Мимоз (династия Мимоз царила на Монмартре с триумфа Мимозы-Великой, шлюхи высокого полета), Орианы, Первопричастницы, Сони, Клеретты, Толстухи, Баронессы, Румынской Королевы (почему ее называли Румынской Королевой? Рассказывали, что она якобы любила короля, она тайно любила короля Румынии из-за его цыганской внешности: усы и черные волосы. Когда ее трахал самец, который стоил десять миллионов самцов, ей казалось, что в нее вливается сперма десяти миллионов мужчин, а один член, как мачта корабля, возносил ее к солнцу), Еретички, Моники, Лео. По ночам она ходила в тесные бары, где не было искреннего веселья и простодушной наивной музыки. Там любили друг друга, но в страхе, это было сродни тому ужасу, который вдруг рождается из самых, казалось бы, безобидных сновидений. Наши любови пронизаны грустным весельем, и если остроумия в нас побольше, чем у влюбленных, отдыхающих в выходной день на берегу реки, то наше остроумие притягивает несчастья. Здесь смех – выражение драмы. Это крик боли. В одном из таких баров: на голове у Дивин, как всегда, небольшая, как у баронессы, корона из искусственного жемчуга. Она похожа на увенчанного короной геральдического орла, под перьями боа видны шейные сухожилия. Миньон сидит напротив. Рядом, за другими столиками: парочка Мимоз, Антенея, Первопричастница. Разговаривают об отсутствующих подружках. Входит Джудит и склоняется до земли перед Дивин:

– Здравствуйте, мадам!

– Дура, – негодует Дивин.

– Die Puppr hat gesprochen[6]6
  Кукла заговорила (нем.).


[Закрыть]
, – говорит юная немка.

Дивин раскатисто хохочет. Жемчужная корона падает на пол и разлетается. Со всех сторон раздаются соболезнования, которым злорадство придает особые оттенки: «Дивин развенчана!.. Великое Низложение!.. Несчастная Изгнанница!..» Маленькие жемчужины разбегаются по опилкам на полу, они становятся похожи на стеклянные бусинки, которые торговцы задешево продают детям с лотков, а еще они похожи на те бусинки, что мы каждый день нанизываем километрами на латунную проволоку, из них, уже в соседних камерах, мастерят похоронные венки, совсем как те, что усыпали кладбища моего детства, ржавые, разломанные, рассыпающиеся на ветру и под дождем, но у них на конце почерневшей латунной проволоки оставался розовый фарфоровый ангелочек с голубыми крылышками. Все проститутки в баре вдруг опустились на колени. Остаются стоять только мужчины. И тогда Дивин взрывается раскатистым смехом. Все напряжены: это сигнал. Открыв рот, она достает вставную челюсть, водружает на голову и, корчась от отвращения к себе, но победоносным тоном восклицает ввалившимися губами:

– Черт возьми, дамы, я все-таки буду королевой.

Сказав, что Дивин была сделана из чистой, прозрачной воды, я должен был бы добавить: она была сделана из слез. Но и этот ее жест мерк перед величием следующего: достать из волос челюсть и вернуть его на свое место, в рот.

Вот так спародировать королевскую коронацию было для нее не пустяком. В те времена, когда она жила с Эрнестиной в крытом шифером доме:

Аристократизм притягателен. И любой человек, каким бы ревнителем равенства он ни был, чувствует эту притягательность и покоряется ей, даже если в открытую не готов признать. И тут возможны две манеры поведения: униженность и надменность, которые что та, что другая суть недвусмысленное признание его власти. Титулы священны. Священное окружает нас и покоряет. Оно есть подчинение плоти другой плоти. Церковь священна. Ее медленные обряды, отягченные золотом, как испанские галионы, и древним смыслом, весьма далеким от духовности, вручают ей земную власть, такую же незыблемую, как власть красоты или власть сана. Кулафруа с невесомым телом, не в силах сопротивляться этой власти, предавался ей с наслаждением, как он предавался бы Искусству, если бы знал, что это такое. У аристократизма имена тяжеловесные и непривычные, как названия змей (такие же труднопроизносимые, как имена древних забытых божеств), непривычные, как эмблемы и гербы, или почитаемые животные, тотемы древних родов, воинственные кличи, титулы, меха, эмали, – гербы, окутывающие семейство некоей тайной, как сургучная печать скрепляет дворянскую грамоту, как эпитафия, как надгробие. Это все очаровывало мальчика. Это шествие сквозь годы и века, тайное, но сущее, шествие суровых воинов, чьим украшением, как ему казалось, был он сам, то есть он был одним из них, – шествие, единственным смыслом и единственной целью которого был бледный мальчик, узник убогой деревеньки, – волновало его больше, чем реальное, видимое всем шествие иссушенных солнцем солдат, над которыми он был командиром. Но он не был благородных кровей. Впрочем, как и никто в деревне, во всяком случае, ни у кого не имелось следов благородного происхождения. Но однажды среди хлама на чердаке он отрыл старую историю Капефига[7]7
  Жан-Батист-Оноре-Реймон Капефиг (1801–1872) – французский историк, биограф, журналист.


[Закрыть]
. Там были упомянуты тысячи имен рыцарей и баронов, из которых в глаза ему бросилось одно: Пикиньи. Девичья фамилия Эрнестины была Пикиньи. Итак, никаких сомнений, у нее дворянские корни. Процитируем один отрывок из «Конституционной и административной истории Франции» господина Капефига (страница 447): «…Тайная миссия, которую поддерживали Марсель и члены магистрата парижской управы. Вот как все происходило. Жан де Пикиньи с вооруженными людьми явился в замок, в котором находился в плену король Наваррский. Жан де Пикиньи был правителем Артуа, а вооруженные горожане Амьена поставили лестницы у подножия городской стены и захватили охранников, которым не причинили никакого зла…» Чтобы получить больше сведений об этом семействе, он прочел «Историю» Капефига полностью. Он бы перерыл несколько библиотек, имей он туда доступ, стал бы расшифровывать рукописи, так рождается призвание ученого, но в его распоряжении имелся лишь этот островок в океане пленительных имен. Но почему тогда в имени Эрнестины не было частички? Где ее герб? И что это за герб? Известен ли самой Эрнестине этот отрывок из книги, и знала ли она о своем дворянском происхождении? Будь Кулафруа не так юн и романтичен, он бы заметил, что уголок 447-й страницы слегка засален. Отцу Эрнестины эта книга была знакома. То же самое чудо открылось ему на том же месте и явило имя. Кулафруа даже нравилось, что дворянство имеет отношение к Эрнестине, а не к нему самому, и уже в этой черточке мы можем увидеть знак его судьбы. Иметь возможность приблизиться к благородному происхождению, насладиться его близостью, его милостями – это вполне устраивало Кулафруа, так многие предпочли бы быть фаворитом принца, а не самим принцем, или священником, а не Богом, ибо так можно снискать Благодать. Кулафруа не смог держать в себе свое открытие и, не зная, как подойти с этим к Эрнестине, сказал напрямую:

– Ты дворянка. Я видел твое имя в одной старой книге по истории Франции.

Он иронично улыбался, давая понять, сколь велико его презрение ко всей этой аристократии, тщеславие и суетность которые изобличал учитель в классе всякий раз, когда школьная программа касалась ночи 4 августа[8]8
  4 августа 1789 года были отменены дворянские привилегии.


[Закрыть]
. Кулафруа полагал, что презрение свидетельствует о безразличии. Дети, и в первую очередь собственный ребенок, смущали Эрнестину почти так же, как меня смущают слуги; она покраснела и решила, что ее разгадали, или решила, что ее разгадали, и потом покраснела, не знаю. Она тоже хотела быть дворянских кровей. Она задавала тот же вопрос своему отцу, который точно так же покраснел. Эта «История», наверное, находилась в семье уже давно, играя худо-бедно роль дворянской грамоты, и, возможно, сама Эрнестина, истощенная работой воображения, которое делало из нее убогую графиню или маркизу, сгибающуюся под тяжестью герба или короны (а может, сразу нескольких маркиз), водворила эту книгу на чердак, подальше от себя, дабы избавиться от ее магии; ей было невдомек, что, поместив ее над головой, она никогда не сможет от нее освободиться, и единственным действенным средством было бы зарыть ее в плодородной земле, или утопить, или сжечь. Она ничего не ответила, но если бы Кулафруа мог читать в ее душе, он бы смог увидеть, какие губительные последствия оставило это непризнанное дворянство, в котором она даже не была уверена и которое в ее глазах ставило ее выше всех жителей деревни и приезжих. Она описала герб. Поскольку теперь владела геральдической наукой. Она ездила в Париж, чтобы порыться в работах д’Озье. Она изучила историю. Мы должны сказать, что для ученых не нужно иных побудительных причин. Филолог не признает (впрочем, он об этом и не подозревает), что его пристрастие к этимологии объясняется поэзией (он может лишь догадываться, потому что его влечет плотская, чувственная сила), заключенной в слове «невольник», в котором при желании можно увидеть и «небо», и «боль». Так молодой человек становится энтомологом, потому что однажды узнает, что самка скорпиона пожирает самца, а другой делается историком, когда ему становится известно, что Фридрих II Немецкий воспитывал своих детей в полной изоляции. Эрнестина попыталась освободиться от стыда подобного признания другим признанием в менее позорном грехе. Это старая, как мир, уловка: частичные признания. Я инстинктивно признаю совсем немного, чтобы лучше утаить нечто гораздо более важное. Следователь сказал моему адвокату, что если я разыгрываю комедию, то делаю это превосходно, но я не разыгрывал ее со следствием от начала до конца. Я повторял все новые ошибки защиты, и в этом было спасение. Секретарь суда, похоже, полагал, что я изображаю наивность, но несколько переигрываю. Следователь, скорее, готов был поверить в мое чистосердечие. Ошибались оба. Да, правда, я сообщил им некоторые подробности, о которых они прежде не знали. (Так я несколько раз повторил: «Это было ночью», что в моем случае являлось отягчающим обстоятельством, о чем мне и сообщил следователь, но я понимал, что опытный преступник в этом бы не признался: а мне нужно было казаться новичком. Именно в кабинете следователя мне и пришло в голову, что «это было ночью», потому что необходимо было скрыть кое-какие подробности этой ночи. Я уже тогда задумал скрыть некое преступление, что имело место ночью, но поскольку я не оставил никаких следов, то не придавал этому значения. Потом я начал осознавать это значение, сам не знаю почему, и сказал машинально «ночью», машинально, но твердо. Но при втором допросе я вдруг понял, что не слишком убедительно путаю даты и факты. Я все просчитал и все предусмотрел с точностью, которая сбила следователя с толку. Слишком все это было ловко. Меня занимало только мое дело, а у следователя их было двадцать. Итак, следователь стал меня расспрашивать – не о том, о чем должен был бы спрашивать, будь он чуть поумнее или будь у него побольше времени, а как раз на эти вопросы у меня были готовы ответы, а о достаточно общих вещах, чего я никак не мог предусмотреть, потому что не думал, что следователю может это прийти в голову). У Эрнестины не было времени, чтобы сочинить преступление, она стала описывать герб: «Поле пересечено девять раз серебром и лазурью, и поверх всего – червленый лев с золотыми когтями и языком. В нашлемнике – Мелюзина». Это был герб рода Лузиньян. Кулафруа слушал это как восхитительную поэму. Эрнестина досконально знала историю этого семейства, в их роду были цари Иерусалима и кипрские князья. По преданию, их бретонский замок был возведен Мелюзиной, но на этом Эрнестина не заостряла внимания: это была всего лишь легенда, а ее разум, чтобы воздвигнуть нечто ирреальное, нуждался в прочном материале. Легенда это так, ветер. Она не верила в фей и вообще в существ, созданных, чтобы мечтателей сбить с пути истинного дерзкими аллегориями, но небывалое смятение охватывало ее при чтении такой вот исторической фразы: «Семейная ветвь заморских территорий… Говорящие гербы…»

Она знала, что лжет. Пытаясь отличиться древней родословной, она поддавалась призыву ночи, земли, плоти. Она искала корни. Она хотела чувствовать под своими ногами притяжение династической силы, грубой, мускулистой, оплодотворяющей. В конце концов, их-то и олицетворяли геральдические фигуры.

Говорят, что сидящая поза «Моисея» Микеланджело была продиктована формой мраморной глыбы, из которой он должен был тесать фигуру. Дивин всегда находит причудливые куски мрамора, из которых ей предстоит сделать шедевр. Так, после очередного побега Кулафруа в городском саду представится такая возможность. Он прогуливался по аллеям и вот, дойдя до конца одной из них, понял, что пора возвращаться, иначе придется шагать по газону. Словно наблюдая за собой со стороны, он произнес про себя: «Он резко свернул», и слово «свернуть», спустившееся сверху, заставило его сделать изящный полуоборот. Он начал было танец с замедленными, едва наметившимися движениями, но его надорванная подметка запнулась о песок и произвела вульгарный, пошлый звук (и тут надо отметить особо: Кулафруа или, если угодно, Дивин, с их изысканными, или, прямо скажем, несколько слащавыми вкусами – ибо наши герои были воплощением того, как юных девушек притягивают чудовища, – вечно попадали в ситуации, вызывающие у них отвращение). Он услышал хлюпанье собственной подметки. Этот призыв к порядку заставил его опустить голову. Он тут же принял мечтательный вид и стал медленно возвращаться назад. Гуляющие смотрели, как он идет, Кулафруа видел, что они замечают и его бледность, и худобу, и опущенные веки, тяжелые и круглые, как шарики. Он еще больше наклонил голову, походка сделалась еще медленнее, так что весь он стал воплощенный призыв и – нет, не прошептал – но шепотом прокричал:

– Господь, я один из Ваших избранных.

Пока он делал эти несколько шагов, Господь вознес его к Своему престолу.

Дивин – вернемся же к ней – стояла на бульваре, прислонившись к дереву. Здесь не было ни одного молодого человека, который бы ее не знал. Трое из них приблизились к ней. Сначала они просто подошли, над чем-то смеясь, может, даже над Дивин, потом поздоровались с ней и поинтересовались, что новенького на работе. Дивин вертела в руках карандаш, машинально вычерчивая на своих ногтях сначала какие-то бессмысленные петельки, потом, более осознанно, ромб, потом розу, потом листок остролиста. Парни открыто смеялись над ней. Они говорили, что, наверное, это больно, когда суют туда х…, что старики… Что женщины гораздо привлекательнее, что сами они настоящие мужчины… и так далее, они говорили все это беззлобно, но Дивин переживала. Она смущалась все больше. Это были совсем юные шалопаи, а ей уже тридцать, она могла бы их заткнуть одним взмахом ладони. Но ведь это самцы. Еще совсем юные, но уже с твердым взглядом и твердыми мышцами. И жестоко-неумолимые, как три Парки. Щеки Дивин пылают. Она притворяется, будто ее занимают только ногти и больше ничего. «Вот что я могла бы сказать, – думала она, – чтобы показать им, что меня это нисколько не волнует». И, протянув руку, демонстрируя ногти этим детям, она, улыбаясь, произнесла:

– Хочу создать новую моду. Да, да, новую моду. Видите, как красиво. Женщины, такие, как мы, и другие женщины, будут рисовать на ногтях такие вот кружева. Мы пригласим специалистов из Персии, они будут рисовать миниатюры, которые надо будет разглядывать в лупу. Боже мой!

Все трое совсем растерялись, и один из них произнес от имени всех:

– Проклятая Дивин.

Они ушли.

Вот отсюда и пошла мода украшать ногти персидскими миниатюрами.

Дивин полагала, что Миньон в кино, Нотр-Дам, магазинный воришка, промышляет в универмаге. В американских туфлях, в мягкой шляпе, с золотой цепочкой на запястье, Миньон ближе к вечеру спускался по лестнице. Стоило ему пересечь входную дверь, черты лица его теряли стальную твердость, они уже не казались высечены из мрамора. Глаза смягчались так, что это был уже не взгляд, а два пространства, в которых отражалось небо. При ходьбе он всегда слегка покачивался. Он доходил до сада Тюильри и усаживался на железный стул.

Непонятно откуда, посвистывая на ходу, с развевающейся прядкой подходил Нотр-Дам и садился рядом. И начиналось:

– Ну ты как?

– Я их сделал. Жутко рад. Понимаешь, офицеры устраивают праздник в мою честь, еще бы. Я же ордена раздаю. Ну а ты?

– Ну, я… Я всего-то король Венгрии, но ты должен будешь сделать так, чтобы меня избрали императором всей Европы. Сечешь? Вот будет потрясно. И я с тобой останусь.

– Заметано.

Миньон приобнял Нотр-Дам за шею. Он собирался поцеловать его. И вдруг от Нотр-Дам отпрыгнули восемь юных дикарей, они, плоские, отслаивались от него, как если бы составляли его плотность, саму его структуру, они набросились на Миньона, словно собираясь перерезать горло. Это был сигнал. Он отпустил шею Нотр-Дам, и сад был так добр, он (сад) простил, не затаив злобы. И возобновилась беседа короля и императора. Нотр-Дам и Миньон сплавляли две своих фантазии в одну, они переговаривались, как две скрипки, ведущие каждая свою мелодию, так Дивин вплетала свои измышления в выдумки клиентов, и получалось нагромождение, гуще и плотнее, чем сплетение лиан в бразильской сельве, когда ни тот, ни другой не был уверен, ведет ли свою собственную партию или партию другого. Эти игры велись совершенно сознательно, и цель их была не сбить с толку, но очаровать. Начав где-нибудь в тени на газоне или над чашкой остывшего кофе со сливками, они так и продолжали до самого дома свиданий, до его вестибюля. Здесь тихо называют свое имя, и документы показывают тоже тихо; но клиенты захлебывались в чистой воде этого коварного омута, какой была Дивин. Без усилия она распутывала ложь одним словом или движением плеча, одним взмахом ресниц; так она вызывала сладостное волнение, подобное тому, что чувствую я, читая какую-то фразу, глядя на картину, слушая музыкальную мелодию, когда меня настигает поэтическое состояние. Это изящное, внезапное, ослепительное, ясное разрешение некоего конфликта, таящегося в моей душе. И у меня есть тому доказательства – мир и покой, какие наступают следом. Но этот конфликт – сродни морским узлам, которые матросы называют “бабий узел”.

Как мы сможем объяснить, что Дивин уже за тридцать? Ведь она должна быть одного со мной возраста, только тогда я смогу умерить свою потребность говорить о себе, мне нужно жаловаться и заставить читателя полюбить меня. Миновало время, от двадцати до двадцати семи лет, когда Дивин, лишь изредка удостаивая нас своим появлением, вела непростое, запутанное существование содержанки. Это был период роскоши и удовольствий. Она совершила тогда круиз по Средиземному морю, потом еще дальше, к Зондским островам, на белой яхте, она парила над собой и своим любовником, молодым американцем, не оценившим до конца, каким сокровищем обладает. Когда она вернулась и яхта причалила где-то в Венеции, в нее влюбился один кинорежиссер. Несколько месяцев они прожили, разгуливая по бесконечным залам полуразвалившегося дворца, в которых прекрасно смотрелись бы исполинского роста гвардейцы и всадники на лошадях.

Потом была Вена, богатый особняк, прикорнувший под крыльями черного орла. Ночи в объятиях английского милорда, в огромной кровати с пологом и балдахином. Потом были прогулки в приземистом лимузине. Возвращение в Париж. Монмартр и старые подружки. И опять отъезд в изящный замок эпохи Ренессанса, в сопровождении Ги де Робюрана. Она стала благородной владелицей замка. Она не забывала о матери и о Миньоне. Миньон получал от нее почтовые переводы, изредка украшения, которые надевал только на один вечер и тут же продавал, чтобы заплатить за обед с приятелями. Потом опять возвращение в Париж и снова отъезд, и все это в богатстве и роскоши. И в таком комфорте, что мне достаточно изредка воскресить его в памяти, вспомнить нежные, уютные подробности, чтобы развеялись все тяготы моей несчастной жизни узника, чтобы я утешился: утешился при одной лишь мысли о том, что подобная роскошь существует. И хотя мне в ней отказано, я думаю о ней с такой отчаянной страстью, что порой (не раз и не два) я проникался верой, что достаточно будет пустяка – легкого, едва заметного смещения пространства, в котором я живу, чтобы эта роскошь мне явилась, стала реальной, стала моей; легчайшее усилие мысли, и мне откроется магическая формула, отпирающая засовы.

И я придумываю для Дивин самые уютные апартаменты, в которых нежусь и я сам.

Вернувшись окончательно, она еще больше погружается в жизнь проституток. Она переходит из одних мужских рук в другие. Она встряхивается, как после купания, и ей кажется, что она разбрызгивает вокруг не воду, но лепестки роз, рододендронов и пионов, как деревенские девочки бросают их на дорогу во время шествия на празднике Тела Господня. Ее самой большой подружкой-врагиней была Мимоза II. Чтобы лучше ее понять, вот “Мимозарины”.

Обращаясь к Дивин:

– Мне нравится, когда у любовников ноги колесом, как у жокеев, им удобнее обвивать мои бедра, когда они катаются на мне верхом.


В баре «Тавернакль», проститутки:

– Мимоза II нарисовала себе герб графа А. на ягодицах. По заднице так она дворянка в десятом поколении; и еще цветными чернилами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации