Текст книги "Ваша честь"
Автор книги: Жауме Кабре
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
4
Дон Рафель Массо склонился над столом в своем парадном кабинете:
– Взгляните.
Прокурор тоже наклонился, с любопытством, и вслух прочитал:
– «Король Карл ни на что не годен, а королева подстилка Годоя»[91]91
Мануэль Годой, маркиз Альварес де Фариа (1767–1851) – испанский государственный деятель, фаворит королевы Марии-Луизы и ее мужа Карла IV.
[Закрыть], мои извинения, ваша честь.
– И тому подобное в том же духе, дон Мануэль. Дюжины пасквилей с бунтовскими намерениями, которые этот тип хранил у себя дома.
– Почему мне об этом раньше не сообщили? – Дон Мануэль д'Алос выпрямился и недоверчиво взглянул на верховного судью. – Я представляю обвинение в этом деле!
– Именно по этой причине я и попросил вас прийти, дон Мануэль… Эти бумаги оказались в моем распоряжении только сегодня утром.
Дон Рафель покосился на прокурора, чтобы убедиться в том, что тот делает вид, что верит ему. Он достал табакерку и со смаком нюхнул табаку. Дон Рафель знал, что нужно действовать с оглядкой. Он не мог позволить себе, чтобы дело об убийстве лягушатницы увели у него из-под носа, а дон Мануэль, как и любая другая важная персона в Аудиенсии, да даже и не особенно важная, был потенциальным врагом. Ни один верноподданный его величества не мог ручаться за свою безопасность, если у него не были налажены хорошие отношения с губернатором. В этом и заключался основной дипломатический прием: достичь благоволения власть имущих, в зависимости от которых находишься. И те, кому, как и дону Рафелю, не довелось родиться ни маркизами, ни баронами, могли рассчитывать только на выгоду, приносимую служебным положением, и на состояние, которое им удавалось сколотить, если они вовремя подсуетились. Положение дона Рафеля в этом случае было в тысячу раз труднее, поскольку его высокопревосходительство господин губернатор питал к нему глубоко укоренившуюся неприязнь, вызванную, как уверяли в обществе, соперничеством на любовном фронте. Дон Рафель знал, что губернатор только и ждет удобного случая, чтобы раздавить его как муху, и к тому же даже не запачкавшись. Такие планы лелеял губернатор. Стоит ли говорить о том, с каким страхом и трепетом начинали суетиться все представители высшего света Барселоны, лишенного собственного короля, всякий раз, когда в Мадриде подписывался какой-нибудь указ, имевший к ним отношение. Так произошло и в том случае, когда, около года тому назад, совершенно неожиданно и к вящему вреду для здравия высокопоставленных чиновников, был назначен суперинтендант полицейского управления Каталонии, должность новая и совершенно никому не нужная, в особенности в свете всеобщих опасений, что с этим назначением начнется капитальная чистка. Но королевский указ есть королевский указ, и всем чиновникам из Аудиенсии пришлось с трусливой улыбкой принимать новоявленного полицмейстера, этого уроженца Эстремадуры, который, несмотря на то что звали его на самом деле Херонимо Мануэль Каскаль де лос Росалес-и-Кортес де Сетубал, был более широко известен своим ближайшим подчиненным под именем Растудыть, волосы имел черные, а нрав крайне свирепый, умел говорить по-португальски и заявлял, что между португальским и каталанским нет совершенно никакой разницы, постоянно цедил сквозь зубы «não me lixes»[92]92
«Не борзей» (португ.).
[Закрыть], считал себя умелым картежником и был готов, не бросаясь в глаза, брать мзду, поскольку, в конце-то концов, главная цель его состояла в том, чтобы сделать карьеру.
– «Да здравствует Республика Каталония…» – в ужасе читал дон Мануэль, – «Свобода, равенство, братство…»[93]93
«Свобода, равенство, братство…» (фр. Liberté, Égalité, Fraternité) – национальный девиз Французской республики и Республики Гаити, берущий свое начало со времен Великой французской революции.
[Закрыть] «Монархия Бурбонов – зло…» – Прокурор в замешательстве поднял голову. – Но это же просто кошмар!
– Что ж, можете забрать все эти бумаги; надеюсь, они вам помогут… поточнее сформулировать обвинение.
Дон Мануэль послушался. Складывая их обратно в картонную коробку, он подумал, что и действительно вовсе не прочь был бы получить информацию о том, правда ли, что королева спит с Годоем; хорош гусь, не кого-нибудь, а настоящую королеву себе завел; не только прокурору, но и многим другим было бы интересно узнать, растут ли под короной Карла IV ветвистые рога. Однако подобные вопросы начальству не задают, особенно в парадном кабинете Верховного суда.
– Мне бы не хотелось, чтобы об этих бумагах стало широко известно. Разумеется, это всего лишь идея, – приказал дон Рафель.
– Не совсем понял… – пробормотал прокурор.
– Как бы вам сказать… – Дон Рафель сделал вид, что тщательно обдумывает обстоятельства дела. – Ни вас, ни меня, ни в особенности губернатора не интересует, чтобы ходили слухи, что в Барселоне существует неконтролируемый очаг мятежников и политических агитаторов, мечтающих о свержении монархии… Или грезящих о былой славе, как сторонники австрийской ветви Габсбургов[94]94
Габсбурги – одна из наиболее могущественных монарших династий Европы на протяжении Средневековья и Нового времени. Представители династии известны как правители Австрии (c 1342 г.), трансформировавшейся позднее в многонациональные Австрийскую (1804–1867) и Австро-Венгерскую империи (1867–1918), а также как императоры Священной Римской империи, чей престол Габсбурги занимали с 1438 по 1806 год (с кратким перерывом в 1742–1745 гг.). Помимо Австрии и Священной Римской империи, Габсбурги также были правителями Чехии, Венгрии, Испании, Неаполитанского королевства и других государств.
[Закрыть]. Понимаете?
– Но ведь этот один в поле не воин.
– Еще довод в мою пользу! Не вижу смысла раздувать эту историю.
– Думаю, мы должны пресечь это на корню и наказать виновного, чтобы всем было неповадно.
– Повторяю, я не рекомендую делать эти бумаги достоянием общественности. Вам ясно?
– Да, ваша честь. Предельно ясно.
И главный прокурор взял картонную коробку, полную бумаг, согласно которым Андреу Перрамон мог быть обвинен в государственной измене, повстанчестве и терроризме, будучи признанным элементом, опасным для общества, но которые нельзя было никому показывать по причинам, совершенно непонятным господину прокурору. Он поклонился и вышел из кабинета, стать хозяином которого когда-то так страстно желал и «который когда-нибудь станет моим, клянусь Всемогущим Богом».
Дон Рафель из-за стола наблюдал, как прокурор ретировался, не особенно соглашаясь с доводами судьи, но повинуясь, а этого-то он и хотел, потому что в отношении этих бумаг существовали некие обстоятельства, которые навсегда должны были остаться в тайне. Для замешательства прокурора, в тот момент выходившего из здания Аудиенсии, имелось логическое обоснование, ведь откуда ему было знать то, что знали только его честь и дон Херонимо Мануэль Каскаль де лос Росалес-и-Кортес де Сетубал, да еще двое полицейских, а именно, что на самом деле было написано в тех документах, которые, по словам дона Херонимо Растудыть, нашли его подчиненные в спальне Андреу Перрамона, в его квартире на верхнем этаже здания на улице Капельянс.
Его честь нехотя нюхнул щепотку табака. Ему было грустно и неуютно. Чувство собственной уязвимости, овладевшее им в те первые дни, снова вернулось со всей силой, угнездившись в его сердце, которое, не ровен час, когда-нибудь и вовсе разорвется. Стоя перед окном и не обращая внимания на то, что происходит на мокрой пласа Сан-Жауме, он осознал значение тех слов Сенеки[95]95
Луций Анней Сенека (4 до н. э. – 65 н. э.) – римский философ-стоик, поэт и государственный деятель.
[Закрыть] или какого-то другого античного мыслителя, которые прочел когда-то давно, студентом: «Человек изо всех сил старается отыскать счастье за крепостными стенами, не отдавая себе отчета в том, что может найти его только у себя в сердце». И чихнул, тоже нехотя.
– Они говорят, что я убил женщину.
В ответ из угла камеры послышался кашель, а потом тишина, словно над этими словами следовало хорошенько поразмыслить.
– Я не способен на убийство… А они говорят, что это я… Вот они и держат меня тут уже неизвестно сколько времени.
– Тебя только привезли, милок. От силы дней десять.
– Я уже сотню лет как здесь.
Снова молчание. Разговоры в этих четырех стенах могут протекать до нелепости тягуче, время здесь словно замедлило ход и идет вразвалочку, выматывая своей вязкостью, как будто внезапно восстало против законов природы и затвердело.
– Отсюда выпускают только в засушенном виде, ногами вперед. – Их снова прервал кашель голландца. – Или уводят на виселицу.
– Но я ее не убивал!
– Да ну! А что ж тогда ты натворил, не просто так, поди, тут сидишь…
– Черт!
Это было никак не связано с тем, о чем они говорили, но внезапно Андреу понял, что в камере уже несколько дней не воняло… А может, это он перестал чувствовать вонь. Он осторожно вдохнул… Как пить дать, легкие уже прогнили и весь он смешался с этой гадостью…
– У тебя что, друзей нет?
– Кого?
– Друзей. Нет у тебя друзей?
Теперь Андреу ясно видел узкое окошечко, через которое извне просачивался только холод, но все ужасное оставалось внутри и наружу не вылетало. Свет не проникал сквозь него вовсе: то ли оно выходило во двор, то ли на улице, как у него в душе, сгустились черные тучи.
– Я хочу по-большому сходить. Можно мне где-нибудь в другом месте испражниться?
– Давно пора. Иди-ка в уголок. Ты столько дней не срал, это не дело.
Андреу встал. На ощупь дошел до пространства между двух стен. Развязал подштанники и сел на корточки.
– Черт, черт, черт, черт!.. – расплакался он.
– Привыкнешь, милок…
Андреу замолчал. Голландец снова закашлял и проговорил несколько диковинных слов таким тоном, как будто надеялся, что ему ответят.
– Мели, мели, чудо басурманское, – прокомментировала разговорчивая тень, – тебя на твоем тарабарском наречии тут никто не поймет.
– Нандо! – вскочил Андреу как ужаленный.
– Чего?
– Он меня видел… Было… Было четыре часа или, кажется, три… Он может сказать, что я был уже на улице! – Он подошел к двери и начал в нее стучать. – Найдите Нандо! Нандо знает, что я… Эй! Откройте!
– Не надрывайся, милок, лучше посри спокойно. Раз уж начал…
Маэстро Перрамон попытался достать звезды с небес и свернуть горы. Небесами считались владения епископа, куда он был вхож как церковный органист со стажем. Он даже и в Кафедральном соборе играл во времена епископа Климента. Горой стал Верховный суд, и при одной мысли об этом у маэстро Перрамона застревал ком в горле. Он начал с небес: с ними как-то обычно все проще.
С утра пораньше маэстро Перрамон проник в ризницу, где, по обычаю, если, конечно, ничего не изменилось, каноник Касканте должен был облачаться в ризы перед семичасовой мессой. «Какая неожиданность, маэстро Перрамон, давно мы вас не видели, совсем вы нас, наверное, забыли! Я говорил, что, если в музыкальной школе дела пойдут хорошо, вы о нас и не вспомните». На это приветствие маэстро Перрамон заулыбался и отвечал: «Ну что вы, патер, Кафедральный собор непрестанно в моих мыслях». Каноник Касканте продел голову в отверстие епитрахили и вот-вот собирался взяться за потир[96]96
Потир – сосуд для христианского богослужения, применяемый при освящении вина и принятии Святого причастия.
[Закрыть], чтобы направиться к алтарю Святой Евлалии, где его ожидали верные прихожане.
– Мне нужна ваша помощь, патер.
Время было не самое удачное для того, чтобы просить служителей собора об одолжении. Чуть не конец ноября, и каноник Пужалс, по личному поручению епископа Диеса Вальдеса, намеревался взять самую высокую ноту в том, что касается религиозных празднеств по случаю наступления нового века: Торжественная месса, новогодний молебен, четыре шествия, организация трехдневных празднеств и увеличение масштаба рождественских и новогодних литургий; визиты представителей различных братств и разнообразные мероприятия – общим количеством семьдесят семь – в монастырях Барселоны составляли такой объем работы, что в епископском дворце все постоянно куда-то спешили, озабоченные секретари с папками угрожали, что, вздумай только председатель братства Святой Крови Господней отказаться идти следом за представителями ордена Пресвятой Девы Марии выкупа невольников[97]97
Орден Пресвятой Девы Марии выкупа невольников (Мерседа́рии) – католический монашеский орден, основан в 1218 году. Главной целью ордена был выкуп из мусульманского плена христиан.
[Закрыть], пусть они даже и не мечтают о том, чтобы нести большую статую Христову, «а то вообразили, что раз уж они так близко подобрались к тем, кто вот-тот умрет, то все должны петь под их дудку, не на такого напали; пойдут за теми, за кем я решу, и еще неизвестно, что по этому поводу скажут капуцины, а то иногда кажется, что они только и норовят тебя поддеть. Главное, чтобы его святейшество не вызвал меня на ковер, чтобы дали работать спокойно… иногда я прямо сам не свой; а тут еще эти капуцины… Хорошо, что наступление нового века не отмечают чаще чем раз в сто лет, а то жить бы было невозможно». – «Да-да, конечно, превосходно, сударь!» – «Все хотят сидеть в первом ряду, все на почетном месте, интересно только, где взять такого умника, который бы объяснил мне, как рассадить пятьдесят семь человек важных персон, с супругами, на скамье, куда и двенадцать-то не поместятся. Двенадцать! А кресел всего пять: губернатор, верховный судья, мэр города, епископ, который на ладан дышит, если к тому времени не помрет, и губернаторша. И все тут. Ан нет: полицмейстер желает сидеть в кресле; адъютант его высокопревосходительства губернатора требует, чтобы ему предоставили кресло. Господи боже ты мой! А этому-то Касканте что вдруг понадобилось?»
Каноник Касканте пропустил маэстро Перрамона в кабинет каноника Пужалса: тут всем заправлял он, и только он мог найти решение, если оно, конечно, существовало. Перед каноником лежала груда бумаг (прошений, заявлений, уведомлений, требований, предложений, приказов), каждая из которых, без исключения, имела отношение к религиозным церемониям, посвященным наступлению нового века. Каноник Пужалс машинально проговорил «слушаю вас», и у маэстро Перрамона душа ушла в пятки. Он рассказал канонику Пужалсу, что «Андреу арестовали, патер, это же нелепость, он мой сын, я за него головой ручаюсь, патер, он не способен ни на что подобное», а каноник Пужалс отвечал: «Да, я вам сочувствую, жалость какая» – и, на минуту оторвавшись от столетней бюрократии, прислушался к рассказу о безутешном юноше, который, «нет же, патер, он жил один, не с нами, отдельно». И каноник Пужалс, человек энергичный и медлить не привыкший, тут же нашел решение и черкнул несколько строчек на листе бумаги, адресованном почтенному дону Рафелю Массо-и-Пужадесу, председателю Королевской аудиенсии провинции Барселона, в подтверждение того, что его честь вместе с супругой во время новогоднего молебна и Торжественной мессы будут сидеть в креслах, а не на скамье, и в заключение попросил его, чтобы он выслушал прошение, с которым обратится к нему податель сего письма.
– А теперь, с вашего позволения, я должен уделить внимание неотложным делам: с минуты на минуту меня ждет епископ.
Закрывая дверь за маэстро Перрамоном и главным ризничим, каноник Пужалс уже напрочь забыл о нелепой истории ареста юноши, кроме всего прочего, еще и потому, что в руках у него оказался окончательный, бесповоротный, решительный отказ представительниц ордена бенедиктинок сидеть на задней скамье, сбоку, особенно в том случае, подчеркивала их настоятельница, если на передней скамье будут сидеть августинки.
Тереза, стоявшая за дверью, задрожала от волнения, когда услышала, как Андреу сказал Рокаморе и Сортсу-младшему: «А вы заметили, какие прекрасные глаза у девчушки, которая помогает отцу по хозяйству? Никогда не видел таких красивых глаз». И с той минуты Тереза в него влюбилась. Всякий раз как эти трое, в узком кругу или в более шумной компании друзей, заходили к Перрамону поиграть на музыкальных инструментах или излить друг другу душу, она летала по дому, словно на крыльях… Как-то раз, когда маэстро Перрамон попросил ее отнести в зал для занятий музыкой нехитрые закуски, которыми он всегда потчевал своих гостей, Андреу незаметно положил ей на поднос записку. Это было стихотворение. Изящный сонет, посвященный черноглазой красавице. Только поздно вечером, оставшись одна в своей комнате, она смогла внимательно прочесть послание. В нем мечтательный Андреу, следуя классическим образцам любовного мадригала[98]98
Мадригал – небольшое музыкально-поэтическое произведение, обычно любовно-лирического содержания.
[Закрыть], умолял девушку с глазами цвета черной яшмы непрестанно глядеть на него, когда он рядом, поскольку свет ее очей – единственное утешение его измученной души, и в последнем терцете добавлял, что сочинил сонет в надежде получить ответный дар. Андреу даже и в голову не пришло, что, в соответствии с элементарнейшими канонами любовной поэзии, красавица уже осчастливила поэта, одарив его взглядом, а стихотворение – не что иное, как выражение благодарности… Но все сложилось так, как сложилось, поскольку Андреу был недоучкой самого невысокого полета. И к тому же ей, девушке не шибко ученой, даже и в голову не пришло, что единственный дар, о котором умоляет стихотворец, – это поцелуй. Напротив, она приняла его слова буквально и, собрав все свои нищенские накопления, купила ему медальон, на одной стороне которого была изображена женская фигура, чем-то напоминавшая ее, а на другой – выгравировано имя Андреу Перрамона.
– Зачем же ты?.. А зовут-то тебя как?
– Тереза… – Перед Андреу она как будто остолбенела, глядя, как он развернул медальон и изумился.
– Зачем же ты это? – снова удивленно спросил он.
– В стихотворении ты говорил, что хочешь, чтобы я подарила тебе подарок.
– Но я же не…
И тут Андреу понял: объяснить, что значение образа следует толковать в переносном смысле, гораздо труднее, чем согласиться принять этот дар. Поэтому он промолчал, а еще потому, что девушка была прехорошенькая. Он улыбнулся, глядя в восхищенно смотревшие на него глаза, и в порыве нежности сказал: «Я всегда буду носить этот кулон на шее. Клянусь тебе, Тереза». И тут же надел его. Тереза с того дня была счастливейшей девушкой на свете, поскольку верила, что любима своим возлюбленным. Андреу же, напротив, завертевшись в сутолоке дней, понятия не имел, что Тереза считает, будто он ее любит, и тем более не догадывался, что Тереза – любовь всей его жизни; для него она оставалась все той же «девчушкой, помогавшей отцу по хозяйству, у которой такие красивые глаза». Только отныне на шее у Андреу висел медальон, дар любви.
И вот, когда маэстро Перрамон вернулся в тот день домой понурый и пробормотал: «Ничего нового, покамест ничего нового» – и принялся с аппетитом уплетать эскуделью[99]99
Эскуделья – традиционный каталонский суп с мясом.
[Закрыть], рассказывая Терезе, что произошло во владениях епископа и в Верховном суде и, в конце концов, что в здание суда его не пустили, но что у подъезда один из слуг, очень любезный, сообщил ему, будто где-то слышал, что против Андреу имеется неоспоримая улика, а на вопрос «какая же» ответил, что слуга ему шепнул, будто в комнате убитой женщины нашли медальон, на котором, по словам слуги, выгравировано его имя, жизнь Терезе стала не мила.
– Да что с тобой такое? – удивленно спросил маэстро Перрамон, увидев, что девушка побледнела.
Но Тереза не ответила. Она внезапно вскочила и вышла из кухни. Маэстро Перрамон задумчиво посмотрел ей вслед и ничего не сказал, потому что голова у него была занята другими бедами, однако реакция девушки его удивила. Долго раздумывать об этом музыкант не стал, поскольку сердце у него разрывалось оттого, что жизнь сына находилась исключительно в его руках. Он доел суп, но приняться за мясо сил у него уже не хватило. Маэстро Перрамон сидел, глядя в огонь очага, и делать ему ничего не хотелось. Он чувствовал себя ни на что не годным стариком, посвятившим всю свою жизнь тому, чтобы ни один из толпы оболтусов, певших в хоре мальчиков церкви Санта-Мария дель Пи, не фальшивил. А когда оставались силы, ходил по приютам в поисках мальчишек с хорошими голосами или же давал уроки сольфеджио, игры на органе, на скрипке, на клавикордах или на чем бог пошлет. Каждый божий день маэстро Перрамон проводил, отбивая такт и стараясь не зевать слишком явно. А теперь он оказался единственным человеком, заинтересованным в том, чтобы убедить совершенно безразличных к этому делу чиновников в совершенной невозможности того, чтобы его сын оказался убийцей.
Бедняжка Тереза выбежала из дому, чтобы отдышаться. Она задыхалась от боли и печали. Жить дальше ей было совершенно незачем. Ее милый Андреу, самый прекрасный в мире юноша, обожаемый ею изо всех сил, попал в беду из-за того, что в какой-то мере тоже ее любил. Прошел уже год с тех пор, как она подарила ему медальон, но в ту роковую ночь он все еще висел у него на шее. Терезе не хотелось думать о том, что ночь Андреу провел с француженкой. Нет. Ей было от этого тоскливо… Рассудка же ее лишала мысль, что Андреу отправят на виселицу, если никто не сможет отстоять того, что она знала, не нуждаясь ни в каких доказательствах: Андреу не способен никого убить, «Андреу, родной мой, как тебя могут в этом подозревать». Она снова подумала о своем кулоне, и ей безумно захотелось кричать. Девушка бегом вернулась домой и помчалась в чулан. Она заперлась там в темноте, просунула голову сквозь дверцу старой печки, в которой раньше пекли хлеб, теперь служившей хранилищем для сухих дров и пристанищем для редких мышат, и рыдала, кричала, ревела до тех пор, пока не выплакала всю ярость. И дрова отсырели от воплей, рыданий и слез.
Суперинтендант Сетубал откинулся назад и рассмеялся. «Não me lixes!» – презрительно проговорил он. Андреу взглянул на него с ненавистью, но промолчал. Тут открылась дверь. Тюремщик с кислой миной впустил кого-то в камеру. Андреу, сквозь дымку боли, разглядел длинного и тощего человека в парике, зажимавшего себе нос надушенным платочком. Увидев его, де Сетубал привстал и сказал: «Вот это он и есть, ваша честь; сейчас во всем признается». Один из прихвостней суперинтенданта схватил Андреу за волосы на макушке и пригнул его голову к полу, провонявшему чужим потом и чужими страхами:
– Куда ты, тварь, спрятал нож?
Андреу попытался сказать, что он не убивал певицу, что это ошибка. Но вместо этого, поперхнувшись, закашлялся.
– Вы понимаете, он изо всех сил пытается сделать вид, что не имеет к убийству никакого отношения.
Дон Рафель, прикрывая рот и нос надушенным платочком, с любопытством поглядел на Андреу. Судья поглядел ему в глаза. Ему было глубоко наплевать, из-за чего этот юноша превратился в жестокого и кровожадного убийцу. Ему хотелось выведать… по какой неведомой ему причине у этого паренька дома хранились эти документы… Хуже всего, что он не мог его об этом спросить напрямик, потому что никому, за исключением Сетубала, не следовало знать того, что известно ему и чем были продиктованы все его действия; никто, включая и самого обвиняемого, который в любой момент мог заявить о существовании этих бумаг и вызвать подозрения. На данный момент дон Рафель понимал одно: вся эта история попахивает угрожающе. Не говоря уже о том, что за молчание Сетубала ему приходилось платить втридорога.
После пары тумаков по носу, трех ударов коленом в пах, двух – прямо в печень, одного – в солнечное сплетение и трех попыток удушения многое прояснилось: во-первых, что нет, убийца не собирается сотрудничать со следственными органами; во-вторых, что да, в конце концов проклятый идиот все же признался, что в ту ночь был в комнате у жертвы, – бедняга Андреу, не желавший раскрывать эту тайну, чтобы не запятнать честь дамы! – в-третьих, что да, они чего только не вытворяли, «но я ее не убивал, клянусь Господом Богом», на что Каскаль де лос Росалес-и-Кортес де Сетубал, человек глубоко религиозный, дал ему по губам, чтобы не богохульствовал; в-четвертых, что «как вам сказать, я в первый раз ее увидел за несколько часов до того, во дворце маркиза де Досриуса»: то есть они были незнакомы, но он ей приглянулся; в-пятых, «еще чего, так мы тебе и поверили, что поиметь ты ее поимел, а до ножа дело не дошло? Тоже мне гусь!» Еще удар в пах и печень. И так продолжалось полтора часа, до тех пор, пока дон Рафель, наблюдавший за избиением через глазок в двери из опасения, чтобы его не забрызгали, не решил, что, может быть, и имеет смысл спросить у арестованного юноши, «откуда у тебя эти бумаги», и Андреу сквозь туман тошноты и ударов глядел на совершенно незнакомые ему бумаги непонятного содержания, ведь разве мог он догадаться, что это те самые документы, которые дал ему в конверте Нандо, только уже без конверта, и говорил, «откуда мне знать, не мои это бумаги, Пречистая Дева Мария, Матерь Господняя, меня сейчас вырвет, меня сейчас… я ее не убивал!»
– Я спрашиваю, откуда ты взял эти бумаги.
С тем же жаром, с каким он уверял, что никого не убивал, заключенный клялся, что в первый раз видит эти бумаги. В приступе бешенства дону Рафелю кровь бросилась в голову. Тут он убедился, что перед ними тертый калач и что необходимо принять решительные меры, если он не желает, чтобы это дело, и многое другое, вышло у него из-под контроля. Он прочистил горло и, под прикрытием сумерек, поглядел на юного убийцу:
– У нас достаточно доказательств, чтобы в формальном порядке предъявить тебе обвинение в убийстве. – Он осторожно вдохнул аромат, исходивший от надушенного платочка, и повернулся к Сетубалу. – Заседание суда состоится через два дня. – Презрительно сморщившись, он указал на Андреу. – Бросьте эту крысу в одиночную камеру.
Дон Рафель так и не убрал платочек в рукав до самого кабинета начальника тюрьмы. В тот день не видать ему было ни телескопа, ни Гайетаны, и он пытался убедить себя, что именно этим и обеспокоен.
Одной из истин, открывшихся в тот день этой крысе, то есть Андреу, после того как тюремщик молча промыл ему раны на лице водой из раковины, расположенной во дворике, стоя рядом с ним с очень удивившим его состраданием на лице, было то, что гораздо легче переносить чужую вонь, перебегающих с одного человека на другого вшей, сухой кашель лысого старика или непонятную ругань того голландского моряка, которого, по слухам, теперь уже обвиняли в убийстве какой-то шлюхи, а не одного из товарищей; всю эту агонию переносить было гораздо легче, чем полное одиночество. Его об этом уже предупреждали. С той минуты, когда его заперли в маленьком, а главное, низком карцере, не позволявшем вытянуться в полный рост, еще более отсыревшем, чем та камера, в которой он провел первые десять ужасных дней, на него напала странная тоска: ему хотелось встать. Хотелось стучать в дверь. Хотелось, чтобы в стене прорубили окно… Хотелось слышать голос, доносившийся из сумерек, и угрожающий кашель… И по мере того как шли часы, мысли его наполнялись тревожным предчувствием, что его забыли, что о нем больше не вспомнят, что он так и останется гнить в этом отсыревшем темном уголке, и это казалось хуже, чем быть похороненным заживо, и он полдня проплакал, «я ее не убивал», и клялся именем всех святых, что не способен на такое, что это ошибка на самом деле; и повторял одно и то же до самого вечера, как будто читал молитву по четкам, как похоронное песнопение… но слышала все это только крыса. Такая же крыса, как он. К восьми часам вечера, хотя сам он и не знал, который час, Андреу впал в глубокое отчаяние, потому что понял, что остался один как перст.
22 ноября 1799 года
Милый друг Андреу, баловень Эрато и Каллиопы, живущий под покровом богов в окружении немногих избранных.
Сегодня мы остановились на настоящем постоялом дворе. Мы прибыли в город Калаф по истечении дня, бездарно растраченного среди тумана на поиски головорезов, в существовании которых я начинаю сомневаться. Пишу тебе из пустынной залы трактира, в ожидании минуты, когда за мной зайдет девушка, обещавшая дать мне приют на ночь.
Существуют две версии относительно невидимых головорезов: наш полковник утверждает, что это кучка разбойников с большой дороги, бессовестные висельники. С другой стороны, бывший начальник городского отделения полиции, по имени Угет, вбил себе в голову и пытается всех убедить, что это остатки партизанских отрядов, находившихся на жалованье у французов. Кем бы они ни были, отыскать их нам не удается. Они дети тумана.
Вечер, половина девятого. Все спят, только я пишу тебе возле камина. Не могу дать тебе отчет в том, что это за город, поскольку, хотя мы и находимся в его пределах, он мне совершенно незнаком: целыми днями нас обволакивает густой и плотный туман, не позволяющий разглядеть ничего далее собственного носа. Местным жителям это нипочем, но на меня нагоняет невиданное беспокойство.
Вчера или позавчера я говорил, что собираюсь рассказать тебе свою теорию о ностальгии. И ныне, в тиши постоялого двора, в сладостном ожидании прелестницы, пообещавшей уделить мне уголок на своем ложе, душа моя разомлела, и я готов тебе ее представить: тебе уже известно, что я человек беспокойный, вечно готовый слоняться туда и сюда, знакомиться с людьми и с миром… Так вот: уверяю тебя, что если б в то же самое время я не был способен чувствовать ностальгию, путешествовать для меня было бы невозможно. Истинный скиталец – это тот, кто пускается в путь, жаждая встречи с новыми мирами, и каждый вечер плачет о мирах, которые оставил позади, и особенно о родном своем крае… Я уверен, милый Андреу, что путешествую именно потому, что умею тосковать. В этом и состоит прекрасный смысл той тоски, в которую мы с таким наслаждением впадаем. Попробую представить тебе это другими словами, в соответствии с тем, что вычитал у Новалиса: где бы я ни странствовал, от себя мне не уйти, и воспоминания мои тоже повсюду со мной. Бесспорно то, что сейчас, в дремучем тумане Калафа, Барселона кажется мне более прекрасной. Потому что мне не вспоминаются ни гнилые лужи, полные стоячей воды, ни крикливая толпа, ни августовские комары; мне вспоминается лишь то, что возвышает мой дух: безмолвные стены, пласа дель Пи, наш театр, черные глаза той девчушки, что помогает по хозяйству твоему отцу… Понимаешь? Воспоминанья сладостнее жизни. Жизнь – это всего лишь необходимость. Потому я и сочиняю музыку… А ты слагаешь стихи… Потому мы и пишем друг другу… Ведь наша душа жаждет того, что ей не дано… Именно в это мгновение, любезный Андреу, в ожидании своей милой музы, порожденной туманом, я мог бы сочинить музыкальное произведение страниц на десять… Именно сейчас, не после…
Девица уже здесь. Имя ей Роза, у нее светлые, как мед, волосы, а в глазах искры костра. Я попросил ее подождать немного, и она с ангельским терпением уселась со мной рядом.
Пишу тебе, сидя в двух шагах от счастья. Какой же я дурак. Сказывал ли я тебе, что зовут ее Роза? А что волосы у нее светлые, как солнце? Сказывал ли я, что она все глядит на меня и улыбается лукаво, пока я пишу тебе? Не знаю, не решила ли она, что я пишу любовное письмо… А говорил ли я, что она родилась из глубин тумана? Что вечно стелющаяся по земле дымка здешних мест сделала ее глаза прозрачными, как озера? Я героически медлю, не давая наступить тому великому мгновению, когда найду убежище под покровом этой богини и весь предамся власти прекрасного. Довольно, любезный Андреу: послание окончено. За мной рассказ о том, какой поворот примет это приключение, таящее предчувствие великих наслаждений. Я счастлив!
Твой друг Нандо
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?