Текст книги "Озеро Сариклен"
Автор книги: Зинаида Миркина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
И все еще на улице шумят, – но вот, наконец, расходятся, и выступает предрассветная тишина. Белый, нет, не белый, голубоватый, голубеющий предрассветный снег и тишина. И они с тем самым человеком идут по этой голубеющей тишине. Куда – они не знают И все-таки знают Да, знают, не зная. Но как объяснить это той бедной женщине, которая отстала от всех других и почему-то привязалась к ним, и идет с ними, и все расспрашивает, куда же ей идти? А они никак, никак, никак не могут объяснить. Наконец, Один спутник тихо говорит: «Нам обязательно надо свернуть в этот переулок». И они сворачивают. И остаются одни, без той женщины. А в переулке – высокая белая церковь. Церковь закрыта, но они заходят в церковный двор и садятся на заснеженную ступеньку. И подымают головы. Прямо над куполом, над тонким крестом, висит огромной хрустальной каплей – звезда. И туг Ольга осознает, что она ведь спит, спит у Кати, рядом с Олесей, что идти никуда не надо. Надо только проснуться. И надо уметь ждать пробуждения в этой полной тишине и белизне, под этой висящей на небе хрустальной звездой. И как объяснить это той бедной женщине? – думает Ольга и просыпается.
* * *
– Ну пожалуйста, расскажи мне еще про страну Небывалию, – просила Рута Олесю.
И девочка охотно рассказывала:
– Это такая страна, хоть и Небывалия, но там как раз все сбывается. Только не то, что хочется, а то, что ну-у-ужно, – протягивала она букву «у».
Олеся ей про Небывалию, а она Олесе – про страну снов: «Ты что, не знала, что есть такая страна? А откуда же к нам сны прилетают? Вот перелетные птицы прилетают весной с юга. Если бы не было юга, откуда бы взялись перелетные птицы? А если бы не было страны снов, откуда бы появлялись сны? Тогда ляжешь спать, и темно, ничего нет. Ведь глаза закрыты. А тут – глаза закрыты, а сколько видишь!»
Олеся широко открывала свои серые глаза в черных ресницах (точь-в-точь Антон) и хлопала ими, а Рута замирала от любви, от желания прижать и зацеловать эту девочку. Желания, которое она, впрочем, всегда сдерживала…
Страна снов… Была такая страна. В самом деле была. Рута это знала давно. Она из нее родом. Но из нее пришлось выйти в этот обычный мир, как из таинственно подсвеченного сумрака на дневной свет. И дневной свет ударил в глаза…
Сначала ей показалось, что она в этом обычном мире задохнется – не сможет жить. Но нет, она научилась там жить. Научилась. Жила как все, и украдкой, когда никто не видит, возвращалась в страну снов. По ночам или в своих одиноких прогулках по лесу, а иногда под настольной лампой за книгой или над рисунком.
Может быть, единственное, что она выносила из этой тихой страны в шумный мир, это свои причудливые рисунки, где душа не была связана никакой формой и парила, летала, плыла совершенно свободная, оставляя свой удивительный дрожащий след на бумаге.
С людьми она была дневная, вполне дневная. Ясная, веселая, умелая. Но там, в той стране, она одинока. Вполне одинока. Так только и может быть – знала она. Иначе не бывает. Ну, мелькнет на минутку мечта, почудится жизнь вдвоем в той стране… Но это пройдет, обязательно пройдет… Миг – и все.
Когда-то девчонкой она думала, что все должно быть иначе, что в дневном мире те же законы, что и в стране души. И когда увидела, что это не так, то чуть не умерла.
Да, это было, когда она полюбила в первый раз. Ей тогда казалось, что одного его прикосновения довольно, чтобы умереть от счастья. А если так прикоснется кто-то чужой, то можно умереть от ужаса и боли.
Но она не умерла ни от счастья, ни от боли. Счастье как-то мгновенно и незаметно перешло в боль. Осталась одна боль, которую надо было во что бы то ни стало выдержать. И она выдержала.
Да, почти тотчас же, как только он прикоснулся, прикоснулся и чужой. Оказалось, что он сам и есть чужой. Чужой, который никогда не заходил в страну души. Вот что оказалось. И все-таки она не умерла. Она выжила и научилась жить. Поставила себе задачу – и выполнила ее.
Она уже не путала ту страну с этим обычным миром и, казалось, достигла полной ясности и равновесия. И это длилось не день, а годы… И вдруг… Да, вдруг, в миг какой-то, от ее устойчивого равновесия между двумя мирами не осталось ни-че-го. Как огромный ветер с моря, пришло настоящее Дыхание. И все ее постройки опрокинулись как карточные домики. Все стало таким ненужным. И таким невозможным! Их брак с Левой, такой рациональный… Они были настоящими товарищами, даже друзьями. Люди одних убеждений, одних устремлений. Но не может же у двух людей быть все общим! Это знала она, знали они оба. Каждый имеет право на некую суверенность. Достаточно широкую суверенность… У каждого из них бывали свои отклонения. Мало ли что… Лева, например, не очень-то любил поэзию. И поэтому, когда у Руты собирались и читали стихи, она старалась поплотнее закрывать дверь Левиного ученого кабинета… Да, каждый имел право на свою суверенность. Суверенность чего? Души?..
Вопрос пришел внезапно и вырос, как стена.
И тогда она сказала: «Прости меня, я очень не хотела делать тебе больно, но нам надо расстаться. Я люблю другого».
Бедный Лева! Он никак не мог понять. Он говорил: «Ну и что? Это все проходит. То, что нас связывает, важнее».
– Нет, Лева, это не проходит.
– К кому же ты уходишь?
– Ни к кому… Он женат и с женой не расстается.
– Ну, так в чем же дело?
– В том, Левушка, что я люблю его, а не тебя, и не могу жить с тобой, любя его. Левушка, ведь и ты меня вовсе не любишь, я же знаю. Нет – нет, ты ко мне прекрасно относишься, но это не любовь. Мы с тобой просто считали, что другого ничего и не бывает. Но, оказывается, это не так. Бывает. И тут уж ничего не поделаешь.
Раздвоение стало вдруг невозможным. Совсем невозможным. И душа собралась воедино. И расправилась. В несчастье или в счастье, но с ней была теперь вся душа.
Глаза ее глубоко запали. Ей говорили, что она побледнела, подурнела. Рута только пожимала плечами: не все ли равно?
И осенний лес бледнел, оголялся и опрозрачнивался, и сквозь него светилось уже что-то другое… И она глядела в это другое и порой, опуская голову, разгребала мыском сапожка осенние листья. И думала, что это другое, может, и есть сама душа? И вдруг… услышала свое имя, произнесенное его голосом.
Еще так недавно она принимала правила игры этого временного мира, в котором все всегда проходит. И вот – стоп! – оказалось, что есть что-то, что пройти не может. Это недоказуемо. И неопровергаемо. Это просто есть.
Оказывается, то, что предчувствовала она девочкой, – правда. Те прикосновения, от которых сердце разрывается, – не мечта, не сон, а правда.
Иногда на улице, на людях они едва касаются друг друга, переплетенными мизинцами. И вот однажды она сказала ему: «В одном твоем мизинце больше чуда, чем во всей моей прошлой жизни…»
Раньше чудо было только залетной птицей, которую надо не запирать в клетку, уметь впустить, уметь выпустить, ибо оно обязательно улетит Но чудо ли это было – то залетное, мимолетное? Нет, отголосок, намек…
Семь часов вечера. Сейчас он придет с работы. Сейчас они обнимутся. И сердце падает при мысли об этом, как у девочки при мысли о еще не бывшем поцелуе. Да, не бывшем. Ничего еще не было… Все каждый раз начинается с начала и – никогда не кончается.
Рута налила две тарелки супа, но сама есть не могла.
– Меня сегодня водили в мастерскую к одному художнику… И я не успокоюсь, пока мы туда не сходим вместе с тобой. Я уже договорилась, что завтра приведу тебя.
Понимаешь, такое впечатление будто он подсмотрел, как Бог творит мир, и что-то нам оттуда доносит. Кажется, так кладутся самые первые штрихи. И цвет вот так рождается. Точно я присутствую при собственном рождении. Или за грань жизни заглянула. Если сказать честно, мне даже страшно. Но…. как-то удивительно нужно. И знаешь, я вдруг поняла, как мало я видела и какие мы маленькие.
– Какой он сам? Как тебе сказать… Не знаю. У меня с ним не вышло контакта. Это очень молчаливый человек. Говорят, очень больной. У него какая-то необъясненная и очень тяжелая болезнь. Я как-то робела перед ним. Да, при всей своей неробкости. Как зовут? Ефрем Аданов.
– Аданов! – Антон отложил ложку. – Аданов… Рута, да ведь это же любимый поэт Ольги Алексеевны. Она говорила, что он еще и художник. Только картин его никто из нас не видел. Как все сходится!
– Ну вот, завтра увидим. Говорят, он уезжает внезапно, заболевает, исчезает. Я уж дрожу, чтобы до завтра ничего не изменилось…
* * *
– Куда сегодня, папа?
Какими глазами Темка смотрел на отца! Да, от одних этих глаз, кажется, можно обрести магическую силу. Такая вера! Такое ожидание! Впрочем, может быть, сама эта вера рождалась от магической силы отца. Здесь разобраться было трудно, что от чего начиналось, но два человека стояли рядом в темной комнате и почти сливались в одно существо. Весь окружающий мир с его вялыми часами и не сосредоточенным ни на чем, рассеянным светом, отступал, уходил, оказывался совершенно ненужным. Одному человеку было сорок два года, другому двенадцать.
– Ну, папа, куда же?
– Заведи машину.
В углу комнаты, в которой были спущены шторы и горел только красноватый ночник, стояло то, что они называли машиной. Это было нечто вроде проекционного фонаря, но тут же рядом демонстрационный узкопленочный аппарат. Все это было как-то хитро смонтировано вместе с телевизором и со стереопроигрывателем. Обычно все начиналось с музыки, настраивавшей на то, что отцу было нужно. Потом на стене высвечивались картины, а потом – потом уж и люди сами вступали в действие.
– Папа, машина не заводится!
– Вот как… Попробуй еще.
– Она не заводится, папа!
Мальчик огорчен. Он даже встревожен.
Ах, вот оно что, – многозначительно говорит отец и медленно подходит к машине. Ночник гаснет. И вдруг на стене появляется бесшумное изображение. Это голова с совершенно черным лицом. Один глаз на этом лице вспыхивает зеленым светом, а другой, непропорционально большой, оказывается совершенно пустым. Провал. И только там, далеко-далеко, сквозь него что-то светится.
– Вот туда-то мы и отправимся, – говорит отец. – Он, вот тот, кого ты видишь сейчас, сломал машину времени. Она ему не нужна. Он раздвигает щель времени. Он пришел из другого измерения. Он во всех веках присутствует одновременно. Он видит все времена. То, что мы видим последовательно, для него открывается в один миг…
Так начиналась игра с Темкой. Но почти так же Роман Андреевич Корш начал свою лекцию в клубе МГУ.
Афиши были давно расклеены. Билеты распроданы. Лекция под названием «Щели времени». Зал переполнен. Стоят в дверях, толпятся в фойе.
«Аннушка пролила масло», – говорит Роман Андреевич и замолкает. Тишина в зале растет, густеет. Это уже туча, из которой вот-вот сверкнет молния. И тогда раздается голос: «Всего-навсего! Пролила масло. Но кто из нас понимает, как значителен каждый миг жизни? Каждый пустяк. Пустяк… Звено великой мировой цепи, которой мы не видим. Существа двух измерений, существа, живущие на плоскости, не подозревают, что есть такое понятие, как объем. Не подозревают, что из третьего измерения – с высоты – можно охватить одним взглядом то, на постижение чего им понадобилась бы целая жизнь, если продвигаться шаг за шагом, пядь за пядью по плоскости. Разве мы можем судить о мировом замысле? Мы, которые видим только несколько мелькающих кадров из великой киноленты?!
Есть такая суфийская притча о бедном мудреце, у которого было одно богатство – белый конь неслыханной красоты. Цены ему не было. Односельчане говорили бедняку: дурак, продай коня, и ты избавишься от бедности, тебе будет чем кормить жену и детей. Но бедняк голодал и не продавал коня. И вот конь его убежал. И люди стали пенять ему: и без коня, и без денег. Подождите судить, – говорил бедный мудрец, – вы еще ничего не знаете. И действительно, конь вернулся, приведя с собой целый табун таких же коней. «Вот какой мудрый!» – сказали люди. А он опять ответил: «Подождите судить. Что вы спешите судить по обрывкам?» Случилось так, что на одном из коней поскакал его сын и упал, и сломал себе ногу. – «Ай, яй, яй, – говорили люди, – он и это предвидел. Но почему же тогда ты не избавился от коней?» – «И опять вы спешите», – сказал мудрец. Пришла война. Всех молодых парней забрали на войну. А сына мудреца не забрали, потому что тот охромел, когда падал с лошади. На войне все погибли, один только и остался жить сын мудреца, говорившего «Подождите судить…»
Да, все мы видим только обрывки и спешим называть их злом или добром. Но мы не знаем, что они значат на самом деле. И вот приходит существо из другого измерения, которое знает. Все наши века для него – мгновения. Он обозревает их одним взглядом. Он присутствует в них всех сразу. Чудеса, которые он способен творить, для него так же просты, как для нас – поднести котенку зеркало. Котенок поражен, а для нас это так просто!
Аннушка уже пролила масло. Воланд это видит вместе со всем, что за этим последует. А Берлиоз с Бездомным, разумеется, не видят дальше своего носа. И вот Москва потрясена чудесами приезжего мага. Но эта слепая Москва просто не имеет никакого представления о том, что в здании времени, в которое мы заключены, имеются щели – выходы в другие измерения. Человек, который это знает, называется дьяволом. Но кто он такой? Хорош или плох? Отважьтесь сказать, что мы этого не знаем. Зол он или добр? Мы не знаем. Нет, не знаем. Воланда не назовешь злым. Он – справедливый. Но если мы увидели бы чудовищные несправедливости, даже и тогда надо было бы остеречься судить. Есть действия, которые на наш взгляд кажутся несправедливыми, но они одаривают нас жизнью и красотой. Они завораживают нас. И борьба с ними подобна проповеди повара из крыловской басни, убеждающего своего кота Ваську. Мы слишком часто судим о вещах, о которых не имеем представления. Действительного представления. Ибо мы видим лишь видимое и не заглядываем глубже. Какой-нибудь грандиозный водопад одновременно и прекрасен, и страшен. Он непонятен нам. Люди поклоняются Богу, которого они понимают (пусть сердцем): он добр и благ. Но Он почему-то терпит соседство другого, непонятного начала. Мы называем его дьяволом, потому что он темен, то есть непонятен нам. Темная глубина, которая глубже нашего понимания. Но темнота эта неоднозначна. Это провал, который открывается в щелях сознания. Он бездонен. Бездна. Что же является ориентиром в Бездне? Красота. Красота, которая завораживает нашу душу. Страшит только безобразие. Недаром в языке страшное и безобразное – синонимы. Красота не страшит, а притягивает. И она не обманывает, что бы ни говорили моралисты. В красоте всегда есть жизнетворное начало. И то, что нам кажется злом, тоже завораживается красотой. В щелях времени, в щелях сознания живет великая манящая красота. Но там же есть и то, что нас пугает. Страшное. Да, оно есть. Оно так же вечно, как и прекрасное. Отважное сердце может за-во-ро-жить это страшное и сделать не страшным. Цветаевский Крысолов заворожил страшных крыс, он же заворожил и беззащитных детей. Да. Он выше наших суждений о добре и зле. Это единственная сила, которая может справиться со страшным, с безобразным.
Уметь проникать в щели времени и сознания и, вооружась дудочкой Крысолова, завораживать безобразное – вот истинные уроки искусства.
Аннушка пролила масло. Хорошо или плохо она сделала? Мы, конечно, скажем, что ничего хорошего в этом нет, но и провинность ее пустяковая. Разве она ведала, что творила? Не ведала. Но Некто ведал за нее. Аннушка была звеном в великой цепи. Аннушка исполнила великое предназначение. А могла ли Аннушка не пролить масло? Вот что я вас спрашиваю. Могла ли она не сделать того, что было написано в некоем сценарии, хранящемся в щелях времени? Могла ли?!
И снова зал застыл. И снова ожидание дошло до последней точки, когда раздался голос, тихий и многозначительный:
– Нет, не могла. Есть поступки, в которых мы не вольны, которые выше нас и глубже нас, даже если они на первый взгляд также незначительны, как пролитое Аннушкой масло.
Он говорил еще. Говорил о свите Воланда. Говорил об Абадонне, о его взгляде, которого не может вынести ни один смертный. И, конечно, о бесстрашной Маргарите, которая взглянула в сам пустой глаз Воланда ради любви, не спрашивая, хорошо или плохо то, что она делает.
Когда он кончил, зал неистовствовал. Его засыпали записками – и градом цветов. С блестящими глазами, возбужденный, весь наэлектризованный, Роман Андреевич улыбался, отвечал на вопросы, делался напряженно внимательным, снова улыбался, пожимал руки, принимал цветы.
Катя сидела в зале. Странное дело: первый раз в жизни она не разделяла всех восторгов, и даже чуть отстранялась ото всего, что происходило. Роман был великолепен, но… она видела это со стороны. Она не была поглощена им. Она была как-то сама по себе. И дело не в том, что она знала его мысли, много раз обсуждавшиеся вместе. Эти мысли каждый раз рождались заново, этим-то они и завораживали… А вот сейчас – не завораживали. «Устала я, что ли?» – подумала она. И ощутила в груди не то боль, не то тоску.
Оглянулась вокруг. И вдруг увидела свою студентку Тосю Аникееву. Тоненькая волоокая девочка, она сейчас, кажется, действительно ушла из пространства и времени в некую щель, которая затягивала ее в себя. А вернее, выманивала и вынимала из себя. Она действительно была вне себя. Или вне видимой себя, вне этой оболочки. По-настоящему ею, ее глубинной сутью был сейчас тот, кто сидел за столиком на сцене, тот, кто в этот самый миг одним мимолетным взглядом пронзил зал и соединился с ее взглядом. О, на миг, всего на миг, вряд ли заметный другим, но для нее этот миг открывал такое пространство!..
– Тося!..
Тося вздрогнула, как от удара, и оглянулась. Около нее стояла Екатерина Александровна и смотрела на нее так, как будто она все знает.
Тося заслонила глаза рукой, точно по ним сейчас ударят, и вдруг заплакала. Последние катины сомнения исчезли.
– Выйдем, Тося.
Они вышли в коридор и встали в углу фойе. Тося дрожала, как стебелек на ветру, и ждала. Заговорила Катя.
– Мне кажется…
Но Тося тут же перебила ее:
– Вам все правильно кажется, но я… я не могла иначе. И Вы можете убить меня. Я сама, наверно, была бы рада не жить, но я не вольна ни в чем.
– Что, он волен?
– Да.
– Но ведь я могла хотя бы знать?
– Он говорил, что это невозможно. Да я и сама так считала.
– Почему же это?
– Потому что этого пережить нельзя. Нельзя быть женой Романа Андреича и потерять его… Нельзя. Он сказал, что Вы покончите с собой, если узнаете, и я поняла, что он сказал правду.
– Я покончу с собой?
– Да, Вы.
Она подняла на Катю глаза. В каждом было по огромной слезе, и Катя даже сумела заметить, как Тося хороша сейчас.
Она посмотрела на нее пристально, спокойно – и так же спокойно сказала:
– Вы оба ошибаетесь. Я не покончу с собой. Не бойтесь, – прибавила она с усмешкой.
Глубокая, какая-то вековая усталость вдруг навалилась на нее. И в этот миг она увидела Романа, уже в плаще, с папкой под мышкой, еще разгоряченного, возбужденного, но уже с тревогой в глазах приближавшегося к ней. На Тосю он даже не взглянул. Будто ее здесь и не было.
– Катенька, я же ищу тебя. Почему ты здесь? Пойдем.
Катя не двигалась с места. И вдруг взглянула на него так, что он испугался.
– Что с тобой?!
– Здесь не место объясняться, пойдем домой, – спокойно сказала она.
Их опять обступили. Надо было пробиваться к выходу. И вот наконец Моховая.
– А где же Тося? – вдруг спросила Катя и сама же ответила. – Ускользнула…
– Что с тобой происходит? Объясни! – Роман больно сжал ее руку. Лицо его сделалось белым. Ей показалось, что он может вот тут же, среди улицы закричать и даже ударить ее. Такое у него было лицо.
– Дома, Ромочка, дома, – снова спокойно сказала она.
Он поймал такси. Пытался заговорить с ней в машине, но она сказала, что остановит такси и выйдет, если он скажет еще хоть одно слово. И кивнула на шофера. Тогда совершенно неожиданно он взял ее руку и поцеловал. Ее безжизненную руку.
– Что, что тебе наговорила эта девчонка? – сказал он с сокрушенным видом, когда они остались наконец вдвоем.
– Неважно, что она мне наговорила. Важно, что я ей ответила, – сказала Катя. – Я ответила, что не покончу с собой. Этого вам бояться не надо.
И тут он вдруг стал неистовствовать.
– Ложь! Ложь! Шантаж! – кричал он, топая ногами и стуча по столу.
Таким она его, кажется, еще никогда не видела. И – как он ей сейчас не нравился! Она успела отметить это про себя, а вслух сказала:
– Истерик в доме я не хочу. И Олесю будить не позволю.
Он вдруг замолчал, откинулся назад. Потом спрятал лицо в ладони. Когда разнял ладони, лицо было мокрым. Катя смотрела все так же холодно, пожала плечами.
– Катенька, деточка, – вдруг сказал он мягко и естественно. – Поверь мне, это пустяк, эпизод, не идущий ни в какое сравнение с тем, что связывает нас. Ты же умница, неужели даже ты не поймешь меня? Без эпизодов не проживешь, но они только оттеняют главное.
Катя усмехнулась:
– Так уже не шантаж, а только эпизод… Ты же говорил, что все ложь, шантаж.
– Бывает правда ложью, совершенной ложью. Это не правда, а имитация правды. Ах, неужели ты не понимаешь!
– Это ты не понимаешь, – вздохнула Катя. – Я же сказала тебе, ясно и твердо, что кончать с собой не собираюсь. Нет уж, не собираюсь.
– При чем тут это?! Что за чушь? – он опять побагровел, а она была спокойна, совершенно спокойна. Она сама удивлялась своему спокойствию.
Слушай, договорим утром, а сейчас я постелю тебе на диване.
– Что?! Ты меня отстраняешь?! – кажется, этого он не мог допустить, не мог вынести совершенно. Он бросился на нее не то в ярости, не то в любовном порыве, и вдруг сел, положил голову на руки и застонал.
А к ней все не возвращалась жизнь, ни в каком проявлении. Она задала себе вопрос: а любит ли она его? И ответила другими вопросами: а что такое любовь? А есть ли она на свете? И зачем она?
Странно: когда и как он заснул одетым на диване, он не помнил. Помнил только, что Катя ушла в комнату Олеси, закрыв за собой дверь, а он остался сидеть один. И вот открыл глаза – опять один. Он вышел в коридор, заглянул к Олесе, в кухню. Никого. Пустой дом. И именно это оказалось совершенно невыносимо. Он заметался по квартире и, кажется, с удовольствием разнес бы ее в щепки. Но пока ничего не пострадало, кроме пепельницы. Катиной любимой. Она лежала на полу, расколотая пополам. И вдруг он испугался, нагнулся, стал прикладывать куски друг к другу, захотел склеить. Это был знак (он всюду видел знаки). Знак раскола. А он его не хотел. Нет, не хотел. Хватит. Он устал от расколов. И главное, было непереносимо думать, что Катя может так спокойно от него отказаться. Ему казалось это почти что предательством. Этого не должно было быть. Это не имело права быть, иначе… что-то рушилось в картине мира. От него не должны были так просто отказываться. Да и не так просто – тоже. Вина? Мораль? Но все это вообще не имеет отношения к жизни. К истинной жизни. Ерунда. Детский лепет. А истинная жизнь… сметает это все. Как будто душу можно ограничить! Какая узость! Нельзя играть вечно на одной струне. Тогда никакой музыки не будет.
Что бы ни говорила Ольга Алексеевна, он знает то, что знает. Каждая душа – это струна. Во имя музыки надо отрываться от одной струны и касаться другой и третьей, но это не значит, что надо рвать каждую. У любви, как и у поэзии и у музыки, есть своя тайна. Тайна любви и есть поэзия, а тайна поэзии и музыки – любовь.
Прикосновения к каждой струне могут быть легкими и мимолетными, но не прикоснуться к ним, не отозваться на них нельзя. Не заметить Тосю, не откликнуться на нее – это все равно, что отвернуть лицо от весеннего ветра, не поглядеть на водяную лилию. Не могу, видите ли, – у меня брачное свидетельство в кармане.
Тося… он вдруг увидел ее всю… Чуткая, как веточка под ветром. Тоненькая Тося, почти умиравшая в его объятиях. Да ведь он дал ей такое счастье, которого она за всю жизнь не узнала бы. Она сама ему так говорила. И так оно и есть. А если за это приходится платить, ну, так что ж?
Что, Ольга Алексеевна, вы, конечно, думаете иначе?
Он знает, что она ответит. Ну, еще бы ему не знать! А знаете ли Вы, многоуважаемая, что значит во всем доходить до конца? Не мочь остановиться? Что есть человек, который просто не может не доходить до конца? И интересно, что было бы со всеми этими женщинами, если бы не он? Да ведь все они только и мечтали, чтобы он дошел до конца. Он отвечал на их же желания. Как будто не он наполнял их жизнь смыслом и давал осуществиться самому тайному?.. И разве не о том же у Пастернака:
В третий раз разведенец.
И, дожив до седин,
Жизнь своих современниц
Оправдал он один.
О том же самом! Разве не говорила Тося, что сто раз готова умереть за одну их встречу? Что она и не знала, даже не подозревала, что такое бывает? Нет, знала, именно знала, но в самом глубинном сне. Она не надеялась, что есть в мире человек, который видел ее сны, человек, навстречу которому вся, вся душа раскрывается. Раскрыться – и умереть.
Он опять вспомнил Тосю с полузакрытыми глазами, с повисшими, как плети, руками. А ведь он иногда боялся, что она и вправду умрет… Но потом перестал бояться. Вообще, когда это повторяется каждый раз, когда уже все знаешь, когда все заранее известно, все исчерпывается. Еще немножко, и эта прекрасная сказочка окончилась бы. Такая нелепость, что это раскрылось теперь. Еще немного, и – цветок расцвел, цветок отцвел. Катя бы ничего не узнала. А Тося осталась бы на всю жизнь с благодарной памятью о великой любви.
И это – жизнь. А все другое – теории, теории, прекраснодушная чушь. Да, Ольга Алексеевна, именно так. Я знаю Вашу теорию, что человеческая душа – это не струна, а все семь струн, не часть, а целостность, и что ее нельзя исчерпать. Знаю, знаю. Только где она, эта неисчерпаемость? Что-то я ее нигде не встречал. Все повторяется. И исчерпывается. Зачем спорить с природой? Надо только знать природу вещей. И нечего создавать свою природу. Свою утопию.
Все настоящие поэты не могут не доходить в каждом своем порыве до конца. Отсюда все. Если бы Цветаева могла остановиться на полдороге и в чем-то ограничить себя, не было бы гениальной Цветаевой.
Да, все эти «Искусства при свете совести», – все повороты Пастернака к опростенчеству в искусстве (то же толстовство) – утопии, очередные утопии, которыми мы сыты по горло. Хватит. Если на одной стороне гениальность, а на другой – мораль, то пусть человечество выбирает.
* * *
Озеро было совершенно спокойным. Ни дуновенья. Все застыло. Оно казалось огромным опрокинутым колоколом, собирающим внутрь себя тишину. Еще немножко… еще – и колокол зазвенит от внутреннего переполнения. Тишина перельется через край и станет звоном.
А может быть, сердце тоже – такой вот колокол, держащийся в пространстве ни на чем и наполняющийся тишиной? Наполнится и зазвенит. От внутреннего переполнения.
Только бы ничто, ничто не коснулось его, пока тишина не дошла до края. Только бы никто не помешал наполняться, наливаться тишиной!..
Никто не мешает. Человек стоит на берегу озера. Так неподвижно, что его можно было бы принять за дерево. А тишина, живая движущаяся тишина прибывает, как вода в половодье. Еще… еще немножко, и – затопит берега, пойдет через край.
Вдруг он раскинул руки, точно охватывая весь простор, и – засмеялся.
Казалось, он сейчас способен сделать что угодно – переплыть озеро одним махом, взлететь или пробежаться по воде, как по траве…
Все, все – мог!
Ликованье! Ликованье
Голосов весенних!
Это внутреннее знанье.
Внутреннее зренье!
Это воздыманье вала
Через все пределы.
Жизнь сама себя познала
И– взахлеб запела!..
Я… Все – я! Всюду – я! И – ничего другого. Ничего – чужого, ничего – внешнего. О, Господи! Все, что есть, это я; а меня отдельного, вот этого человека – и нет вовсе!
Что значит счастье?
Счастье – это
Не я; исчезнувшее «я».
Совсем чиста душа моя.
Совсем порожняя посуда,
В которую втекает чудо
Из половодья бытия.
Не я, не я, а только это
Сплошное половодье света,
Разлив Вселенского огня.
Есть только Он, и – нет меня!
Его и вправду не стало. Хотя был же он, еще как был! Но это крохотное тело и весь огромный мир вполне поладили, приладились друг к другу. И вот просто стали одним целым. Отдельность – это болезнь, это вывих. Сейчас все на своих местах и не заметно само себе. И это-то и есть счастье.
О, этот ветер меж мирами,
Раздувший маленькое пламя
Души за страны и края!
Великий ветер благодатный
Мой дух… Так этот необъятный
И вездесущий – это я?!
Я… Я… Все – я, но… Откуда берется эта боль? Откуда ей взяться, если все – я?! Значит, что-то мне ее причиняет? Значит, я – не все, я – не Беспредельность?!..
О, какая боль! Даже не боль – удушение. Какие-то железные тиски сдавливают левую сторону мозга, позвоночник. Вот и левая рука, и левая сторона лица уже сдавлены железом. Сердце начинает выскакивать. Левый глаз закрывается. Еще… еще… но этого уже нельзя, невозможно вынести. Кто-то выдавливает мозг из черепа и позвоночника – как пасту из тюбика. Все. Предел перейден. И – начинаются конвульсии.
Он все чувствует. Сознание не отключается. Нет, не отключается. Это длится, пока не уходят последние силы. Иссякают. Нет сил.
Он лежит и смотрит в небо. Огромное небо, которое так недавно переполняло его, наполняло таким ликованием… Огромное небо, которому он только что был причастен, вдруг отторгло его, отделилось от него и висит над ним – равнодушное, молчаливое, точно и не знало его никогда и не сливалось с ним в одно, точно он не живая часть его; и оно так спокойно может без него обойтись…
«Отче, зачем Ты оставил меня?!..»
Молчание.
Господи, если бы можно было услышать ответ откуда-то извне. Если бы… если можно «пронеси чашу сию мимо меня». Ну да, «если можно»… Но тогда мы не были бы с Тобой одно. Тогда… кто-то был бы вне меня. Вот тогда-то я – не бесконечный, не сама беспредельность.
До чего же это трудно – быть бесконечным! Чтобы никого – около, вне меня. Все – во мне.
Он вздрогнул. И заплакал. Это я-то бесконечный? Я так слаб! Господи, любой во внешнем мире сильней меня. Я, может быть, слабее вот этой веточки, что вот-вот надломится от ветра. Но… любовь моя все-таки бесконечна. И ее никак ничто не уничтожит.
Он поднял глаза к небу.
Отче, вот он – Твой ответ. Он не отделяется от Тебя самого. Ты и есть ответ. Ты есть. Что же мне нужно еще?
Пока мне нужно что-нибудь кроме Тебя, до тех пор у меня есть тень.
Ничего, ничего кроме Тебя мне не нужно. Если Ты оставил меня, значит, и я оставлю себя. И буду с Тобой, а не с собой. Да будет воля Твоя, а не моя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.