Текст книги "Озеро Сариклен"
Автор книги: Зинаида Миркина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
– И Христос был счастлив? – спросил Антон.
– Христос – Сам Свет… Он – Воскресение и Вечная Жизнь.
– Воскресение… Воскресение… – как бы про себя повторил Антон, опустив голову. – Было ли Воскресение – это еще вопрос. А вот Распятие точно было. Да и есть по сей день. Можно ли быть счастливым, зная про Распятие? – он замолчал, а потом, так же глядя куда-то вниз, продолжал, как бы себе самому. – Вот зверье и птицы счастливы. Так те про Распятие ничего не знают. Впрочем, сами каждую минуту смерть принять могут и все равно ничего про нее не знают: у них все бездумно. А вот мы…
Он поднял глаза и вдруг увидел, что Ольга Алексеевна смертельно побледнела.
– Что с Вами? – вскинулся он.
– Ничего, – с трудом выговорила она. – Нам труднее быть счастливыми, чем зверю и птице. Но нагие счастье больше. Они только доверяют вечной жизни, а мы… мы ее знать можем.
– Знать? Как же это?..
Ольга Алексеевна молчала.
– Вы ее знаете?
– Знаю.
Антон пожал плечами:
– А я не знаю.
– Не знаешь… Не видишь… Ты хочешь, чтобы тебе показали. Тебе Воскресенье показать надо, – она посмотрела на него в упор. – Воскресенье – не зрелище… Это внутреннее действо…
Антон вздрогнул:
– Внутреннее действо? Какое? Чье?
Но она не ответила. Просто смотрела на него. И в глазах ее росло что-то такое, что он не мог вместить, но без чего и жить уже не мог больше. И вдруг… О, Господи! Вот так, точно так было когда-то с его родной матерью, когда он был пятнадцатилетним мальчишкой. Вот так же помертвела она, так же упала на грудь ее голова и не поднялась уже больше никогда.
– Мама!!!
Никакого ответа.
– Мама! Мамочка!
– Я побегу, вызову неотложку, – крикнула Белла.
Веки Ольги Алексеевны вздрогнули.
– Н-не надо, – еле слышно проговорила она. – Ничего не надо.
Глаза открылись. Она взглянула на Антона. Из какого далека!
Но он понял одно: жива!.. Жива. Жива!!!
Больше ему сейчас ничего, ничего не было нужно. И вдруг он почувствовал, что и сам жив. Может быть, впервые за все это страшное время почувствовал себя живым… Целым и живым.
Часть II
Ольга Алексеевна Коренева происходила из старинного дворянского рода. Из тех самых дворян, которые остро чувствовали свою вину перед народом. Дед был народовольцем. А отец – Алексей Иванович Коренев – большевиком. Стал им в 1915 году.
Людмила Андреевна – мать Ольги – во всем разделяла взгляды мужа. Но была помладше, и в Ольгином детстве мама была комсомолкой в красной косыночке, под которую она тщательно упрятывала свою великолепную каштановую косу. Редкая красавица, с тонкими аристократическими чертами лица, она красоты своей как-то совсем не замечала и, кажется, и другим замечать не давала. Весь дух семьи был аскетически-религиозен, хотя в Бога никто не верил. Верили в революцию, как в Бога. Оля с детства знала одно: есть что-то высшее, великое, для чего можно и нужно пожертвовать всем своим личным. И тогда не тебе одной – всем будет хорошо. О себе было думать стыдно. Думать надо о других, обо всем народе, даже обо всех народах. Это Оля всосала с молоком матери. Но родительская уверенность в светлом будущем стала как-то очень скоро шататься. Пожалуй, только в раннем детстве все было безоблачно.
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Веселому пенью гудка?..
Не спи, вставай, кудрявая…
Оля была уверена, что эта песня обращена прямо к ней. В детстве волосы ее слегка кудрявились. Отец ее так и звал кудрявой. И «кудрявая» вставала, вскакивала весело, звонко, в полной уверенности, что через год-другой на земле всем, всем, всем будет хорошо. Надо только постараться, не жалея себя, а все Кореневы только так и делали.
Но потом началось что-то совсем непонятное. Оле было одиннадцать лет. Шел 1937 год. И вот в их классе у одного, у другого, у пятой, у седьмой арестовывали родителей. А уж в их привилегированном доме! Каждую ночь хозяйничал там «черный ворон». И каждое утро – гробовая тишина и плач, прячущийся и вдруг вырывающийся откуда-то. И этот жуткий шепот: «Андреев-то! – Да, и Винницкий, и Потаповы… Кто бы мог подумать!»… Казалось, враги выныривали из любого угла, могли выскочить из-за школьной доски и из-под парты.
А мама подозвала тогда Олю к себе и сказала: «Ты будь повнимательнее к тем, у кого ЭТО случилось. Ты их зови к нам, играй с ними. Во-первых, доченька, могут быть ошибки. Потом разберутся, и невиновные вернутся домой. А даже если не ошибка? В чем виновата Ада Резниченко или Коля Потапов? Ты представляешь, как это ужасно узнать, что твои родители – враги?»
Оля сама об этом думала. Оля представляла… Всю смелость, все благородство маминых слов она оценила только через много лет. Сейчас они казались просто естественны. Конечно, это ужас узнать, что твой отец – враг, а то еще и отец, и мать вместе!..
Но вот и в их дверь постучались. И первый раз в жизни Оля почувствовала, что в грудь ее что-то вошло, твердое и ледяное. Одно движение, и – ее разорвет на части. «Па-па!» – закричала она каким-то воистину не своим голосом. Алексей Иванович с непривычно подслеповатым, безочковым лицом обернулся к ней, даже успел сказать: «Ты почему не спишь?» – но… неужели это было папино лицо?!
«Папа! Папа! Папочка!» – кричала она, не переставая. А потом – утро, холодная повязка на лбу и мамина рука. И первая мысль: «Мама здесь… Значит, еще можно жить. А как же Ада Резниченко? У нее ведь и папу, и маму…»
Маму оставили. Только исключили из партии за потерю бдительности…
– Мама, это тот самый социализм, при котором всем должно быть хорошо? – спросила Оля Людмилу Андреевну через три года.
Мама спрятала глаза. А потом вдруг подняла их и честно сказала: «Не знаю, доченька. Я только знаю точно, что папа наш ни в чем не виноват. А может, и многие другие тоже?»
Похоже было, что мать теперь спрашивает у нее. Но нет, мама не спрашивала. Она только крепко-крепко сдавила пальцами лоб и застонала.
– Мама, а правду говорят, что в деревнях умирали с голоду и что в колхозах ничего не платят?
– Оленька, не надо об этом думать. Нам с тобой этого не понять. Может быть, это действительно для чего-то нужно, или, вернее, нельзя без этого…
– Но почему? Как? А правда, что при капитализме на Западе живут гораздо богаче?
– Зато у нас войны нет, – как-то неуверенно ответила мама.
Шел сороковой год. Вся Европа воевала. А мы – нет. Наверное, пакт с Гитлером – это была мудрость, но… уж очень от мудрости этой было тошно.
Неожиданный ответ на мучившие ее вопросы Оля нашла в книжке Бруно Ясенского «Человек меняет кожу». Оказывается, все дело и весь смысл в такой вот смене кожи, в том, что человек становится другим и на все готов за это. Ну, и пусть на Западе живут богаче и жертв там меньше. Но ведь там нет этого энтузиазма, этой веры. И выходило так, что энтузиазм и есть цель энтузиазма, а вера – смысл и цель веры. И для этого можно пожертвовать благополучием и даже жизнью. Может быть, папа пал жертвой, как на войне? Вот когда все люди будут другими, тогда все и выяснится. Но… и сам Бруно Ясенский оказался врагом народа. А скоро и последнее преимущество социализма было потеряно: война пришла в Россию. Но тут уже стало некогда думать и незачем сомневаться. Война с Гитлером – этим все сказано. И – снова все вместе! Одна народная семья. «А папа? Если бы папа был жив, был бы на фронте, конечно, как и в гражданскую… Если бы… папочка…»
Из Москвы уехали в Сибирь. Людмила Андреевна эвакуировалась вместе с заводом, на котором работала. К ним туда же приехала ее сестра с двумя детьми из Ленинграда. Едва выжили в блокаду. Все, что можно было достать, было для них. А Оля была большая и здоровая. Оля все могла вынести. Должна была смочь.
Быт был трудный. Для мирных условий непредставимый. Ну, а кому ж легко? В очередь за хлебом Оля вставала в 4–5 утра. Ну, да ведь все-таки хлеб-то был. Хоть хлеб, а был. Мало? «Пожила бы в Ленинграде, узнала бы тогда…» Зимнее пальтецо Олино выменяли на картошку. Так что и картошка была. А ходила Оля в старой мужской телогрейке, дядиной. Морозы были под пятьдесят градусов. Жили впятером в одной комнате. Но… «Мы еще хорошо живем, – говорила мать. – Другие по деревням в землянках ютятся». Дрова, уголь таскала из подвала на третий этаж. Очереди, очереди за водой у колонки, за хлебом, наконец – за двумя обедами на пятерых. Совсем страшные очереди в подвальной столовой – там и уроки учила. Тетка больна, дети маленькие. Мать – на заводе… Так проучилась девятый и десятый классы. Кончила школу, а к тому времени и мамин завод в Москву возвращаться должен был. А тетя Маша с детьми в Ленинград вернулись…
И – снова вдвоем с матерью. Но это уже другая эра была. Университет, филологический факультет. Война подходит к концу. Победы. Салюты. И эти весны сорок четвертого, сорок пятого годов! Какие это были весны! Олю даже приодели тогда. Мать получила какие-то ордера, отрезы… Но главное, главное была весна в Москве. Эта удивительная легкость во всем теле. Какой легкой казалась ей жизнь после Сибири! Как легко было все успевать! Как мало стало обязанностей! И каждый день – обед в университетской столовой! Правда, после него всегда хотелось съесть еще ровно столько же. Но все-таки – каждый день обед! И можно позволить себе учиться, читать, видеть!
Ее точно подхватывали и носили по воздуху волны счастья. Хотя… Не одно же счастье… Да, собственно, своего счастья и вовсе не было. Себя она ощущала какой-то нелепой, неуклюжей. И места своего в жизни не нашла. Совсем не знала, подходит ли ей филология, и подходит ли она филологии. Не знала, имеет ли она право учиться на филфаке. Она ведь – среднесть, ничего особенного в ней нет. А литературой могли заниматься исключительно гении или таланты. Куда ей!
Все это было так. Когда на нее смотрели, ей хотелось сжаться и спрятаться. Себя она стеснялась, собой была недовольна. Но разве обязательно смотреть на себя и думать о себе? Когда такая весна, разве до себя!?
Весна все просквозила, сквозь все-все – эти волны счастья! Она сама их не замечала. Она думала о чем угодно, но вся светилась и была такой легкой, что казалось – вот сейчас ветер подхватит ее и унесет.
И вот тогда-то и подошел к ней Саша Сокол. И уверенно сказал:
– До чего ж ты счастливая, Олька!
– Я?! – Ольга глубоко удивилась. Он ей завидует? – Да с чего ты взял?
Саша Сокол, этот необыкновенный Сашка, гордость университета, умница, талант, со своими миндалевидными бархатными глазами… Сашка был единственный студент на их курсе, пришедший уже после ранения доканчивать учебу. Ему пророчили самое блестящее будущее, – конечно, аспирантура, конечно, преподавание здесь же, на факультете. И он всегда с красавицей Леной Виноградовой. Это была пара – загляденье. И вдруг он – ей: «До чего же ты счастливая!». Это ей – самой обыкновенной и незаметной. – «Счастливая?.. С чего ты взял?!»
– Как с чего? Ты же все время улыбаешься. На тебя… на тебя все время смотреть хочется…
– Что?!
Ему на нее смотреть хочется!.. Ну, это… это ошибка какая-то…
И тут она вдруг чувствует, понимает, что действительно все время улыбается, что вот и сейчас улыбается… И это, наверное, выглядит очень уж глупо; и как же это она не успела убрать улыбку? Она пытается убрать, но… но у нее ничего не выходит, улыбка не хочет, как будто не может уйти. И все потому, только потому, что за окном – весна. И какая весна!
– Так это же не я. Это – весна, – говорит она уже совсем глупо…
Он смеется. Он покатывается со смеху. Впрочем, очень добро смеется. И предлагает ей билет в консерваторию на Пятую симфонию Чайковского.
Наверно, это ошибка. Такое внимание от Саши Сокола? Она же не Лена Виноградова и не Белка Вайс. «Наверно, просто Лена занята», – думает она и молчит.
– Ну, пойдешь или нет?
– Пойду.
В консерваторию, на Пятую Чайковского. С Сашкой!
Ой…
Так все началось.
В консерватории она бывала часто. Вошла в музыку через Чайковского. И как раз сейчас проживала его Пятую симфонию. Именно проживала. Это была целая жизнь. Когда вступала тема судьбы, рока – что-то пересекало и останавливало течение времени. Жизнь готова была остановиться. Остановиться? Или найдется какая-то неведомая сила внутри? Где она, эта сила? Что она? Начинался поиск чего-то самого насущного. Вот… вот оно! Мелькнуло и ушло. Да нет, ничего еще не было. Только угроза и призыв. Что-то грозит и зовет в одно и то же время. Страшит и притягивает. Это неизбежность. Это то, что тебя не отпустит, хочешь ты или не хочешь. Приблизилось. Глаза в глаза. Вал, подкатывающий к самому сердцу. Сейчас он остановит сердце или… Нет, отступил. Можно еще покружиться в этом удивительном вальсе. Хорошо ведь, как хорошо… И – почти спокойно… И снова Оно. Но… теперь уже душе есть чем ответить Ему Оно уже не сметет тебя. Нет! Нет! Нет!
Душа не испугалась. Душа приняла вызов. Сила неумолимого вала стала ее собственной силой. Боже мой, какое торжество! Боже мой! Нет страха! Нет рока!
Волна, огромная океанская волна подымается из глубин сердца навстречу жизни. Да! Да! Да! Откуда-то из многовековых, неведомых ей тайников души подымалось это «да!» жизни. О, Господи!
Когда она очнулась, Саша вытирал ее лицо, подбородок, шею. Вытирал неловко, ладонью, потом догадался взять платок. Она еще всхлипывала, как маленький ребенок. Ей было стыдно. Она не знала, куда деться, но он легонько сжал ей пальцами запястье и так хорошо посмотрел на нее!.. Так глубоко, так тихо – что она почувствовала, что может опять заплакать. Не заплакала, только посмотрела в ответ всей своей разворошенной, разверстой душой и почувствовала, что верит ему беспредельно. Больше, чем себе. Действительно больше. Себя она, может, и не знала еще. А его… его уже любила.
Да, так вот мгновенно канула в эти глаза, как в воду. Так это началось. А потом… да что потом?..
Она полюбила, а он… он… они оба никак не могли понять, как это называть – то, что было у него. Считалось, что и он ее любит, только… не так, как она. Бывало, они рядом целый вечер, а он молчит и не смотрит на нее. И так это мучительно, что она говорит: «Ну, я пойду». И тогда он вдруг вскинется и посмотрит тем взглядом. И опять – хорошо им. А то и не вскинется, а так же молча проводит ее до дому И она, окаменевшая, войдет в подъезд и проплачет там целый час, прежде чем подняться к себе.
А на следующий день он скажет, что жить без нее не может. Господи, до чего это все было мучительно! И вот тогда-то, через эту свою муку ей открылась мука всего мира. И утроила, удесятерила ее собственную… Оказывается, все в мире было мукой. И как это она раньше могла жить рядом с этим, не задумываясь? Как?! Почему, почему все всех едят? Как может мир на этом держаться? Почему существуют хищники?! И в человеческом мире!.. Она содрогнулась, вглядываясь во всю эту лавину страдания. Ей показалось, что этому нет конца, что остановить лавину невозможно. И главное, самое страшное, что никак нельзя не причинять страданий. Вот и она их причиняет. И еще какие! Для всех это так естественно и просто! Люди уверены, что без этого нельзя – и все тут. А с этим можно?!
Она любит Сашу. А ее любит Игорь Плотников. И ничем, ничем она не может помочь Игорю. И чем хуже ей, тем больнее ей за Игоря. И даже в самые прекрасные минуты с Сашей она иногда вздрагивает, вспоминая Игоря, и замирает. Саша не понимает, что с ней, но ему это тягостно. Саше вообще с ней бывает тягостно. Она видит, знает. И он прав, конечно. А она виновата. Она чувствует себя виноватой, потому что если в человеке все время все болит, то кому же это понравится? Однажды он сказал ей: «Я тебя за улыбку полюбил. Но не такая уж ты улыбчивая. Интересно, раньше улыбка с лица не сходила. А теперь куда же делась?»
Он прав, прав, – думала Оля, но чувствовала себя так, будто она пронзена насквозь… Да, так мог бы себя чувствовать живой жук на булавке. Почему-то живой… Может быть, и живет для того, чтобы чувствовать эту булавку, – думала она иногда, – для чего-то это все-таки надо. Она пыталась улыбнуться и – плакала.
А потом была Органная месса Баха. Это было через год или полтора после той Пятой Чайковского. Они часто ходили в консерваторию. Чего только не было переслушано. Но между той Пятой и мессой Баха целая жизнь прошла.
Все теперь было иначе. Теперь она уже не билась в рыданиях, не теряла ощущения собственного тела. Все было иначе. Не слабее, нет, может, еще сильнее, чем тогда, но – иначе.
В первый раз в жизни она тогда почувствовала ТО. То, чего не передашь словами, сколько бы ни говорить. Все слова будут около Того, а Само Оно… Наверное, это было счастье само по себе, счастье, которое ни от кого и ни от чего не зависит; счастье, которое способно вынести всю боль на свете, которое потому только и существует, что оно больше боли, что оно ее обнимает, как море остров.
Она почувствовала себя в пустыне. Никого. Ничего вокруг. И помощи ждать неоткуда. Извне никто не поможет. Но вместо страха и отчаянья изнутри поднималась огромная волна торжества. Помощь была в ней самой. Дух, до глубин которого дорылась, докопалась музыка, был неисчерпаемо, непредставимо могуч. Точно все мироздание со всеми морями и звездами собралось здесь, в ее груди. Грудь расширилась и углубилась до какого-то нового измерения.
Саша был рядом, как и раньше. Но когда взгляды встретились, он опустил глаза. Потом поцеловал ее руку. А потом на улице, под падающим снегом она шла и чувствовала, что счастье не зависит от того, любит ее Саша или нет. Совсем не зависит. И она улыбнулась так просто и светло, что он изумился: «Какая ты сейчас!» И – невозможно было расстаться. И так сошлись все обстоятельства, что они и не расстались в эту ночь. И показалось, что никогда они не расстанутся.
Но уже через два дня в сердце вошла и заняла свое место прежняя невыносимая боль. Она снова чувствовала, что Саше трудно с нею, может быть, еще труднее, чем раньше. И то, ни во что не вмещавшееся счастье вдруг скрылось, провалилось. Потом опять сверкнуло, как солнце из-за туч. Почудилось, поверилось, что оно разгонит все тучи, что сейчас вот воссияет какое-то незаходящее солнце. Но зашло это солнце. Снова зашло. Счастье превратилось в затерянный в море остров, а боль – в море.
Олю лихорадило, знобило. Она ни в чем не обвиняла Сашу, чувствовала, что он тут в себе не волен, что он не может быть другим. Не может – и все. Какой-то струной сердца – и, может быть, самой главной – он любит ее. Но быть с нею весь, совсем, не может.
То она цель и смысл его жизни, то – любое дело, любые отношения, даже с заболевшей собакой из студенческого общежития, важнее, ощутимее и необходимее ему, чем она. Сколько раз он опаздывал на свидания из-за того, что помогал приятелю писать курсовую или какую там еще работу. Или не мог прервать начавшегося и нужного не ему разговора. Спохватывался, был в ужасе, просил у Оли прощения, а иногда, впрочем, и ее обвинял в непонимании: «Я ведь не для себя, Оленька». Один раз заставил ее два часа прождать на Крымском мосту, потому что… Да мало ли почему?..
Все было уважительной причиной – все, что отвлекало от глубины и напряженности их отношений…
И тут Оля сказала, что – все, что больше она так не может. Что она не ушла с моста только потому, что очень беспокоилась и положила себе дождаться здесь какого-то решения. Своего собственного. И решила: им надо расстаться.
Саша был поражен. То есть он был в ужасе от того, что заставил ее ждать, но он как-то не так понял, не сопоставил, не рассчитал, и чтобы из-за этого расстаться?! Да ведь они муж и жена! Да ведь вот он сейчас защитится, получит распределение и квартиру – и все. Они могут быть вместе, будут вместе! Не может быть, чтобы она это серьезно сказала?! Оля, Оленька…
И – снова нет на свете человека лучшего, чем Саша. Нет и не может быть. И нельзя им врозь. И – вместе тоже нельзя.
Однажды в дождливый промозглый вечер, уже после того, как он проводил ее, она вышла из подъезда на улицу и побрела одна по ночной Москве. Остановилась на том же Крымском мосту. Дождь усилился. И никуда, никуда прятаться от этого дождя она не хотела. Промокла до нитки, продрогла до костей. Дрожала и плакала, плакала и дрожала. И понимала, что это ее судьба, что так оно и нужно – вот так плакать и дрожать, потому что весь мир плачет и дрожит на ветру, на всех ветрах. И надо продрогнуть и наплакаться со всем миром, и только это и даст право быть. Потому что разве у нее есть это право? Для чего она? Что она? Как добраться до той глубины и мощи, приоткрытой органом и снова скрывшейся в океане боли? Как?!
А что было с бедной мамой, когда она пришла домой! Что было с мамой… Со всем миром плакала, а родную мать заставила плакать и метаться в одиночестве… «Мамочка, ты… ты так беспокоилась?.. Прости, прости меня…» И тут она сказала, что с Сашей расстанется, что она должна быть одна. Так решила и так будет.
Ничего не поняла Людмила Андреевна из ее рассказа, но что дочке плохо – поняла. Да не просто плохо, что тут что-то особое, что девочку надо спасать. И она горы свернула. Добилась академического отпуска для Оли. А ведь Оля, волевая, беспредельно требовательная к себе Оля, действительно мечтала только освободиться от всего, от всех обязанностей, прервать эту непрерывность жизни. Мечтала, но считала, что это невозможно, что и заикаться стыдно. И вдруг – мать сама все поняла, все сделала, и достала для Оли путевку в пансионат на озеро Сариклен.
Озеро Сариклен… Неподвижная синева, налитая в чашу из зеленых холмов. Неподвижный глаз, глядящий из-под ресниц огромных ветвистых вязов.
Чувство глаза, глядящего в тебя, пронзило, пересекло ее с первого же мига. Этот взгляд требовал ответного взгляда. От него нельзя было укрыться. Рядом было огромное живое молчание. То, что оно живое, было несомненно. Присутствие великой, иномасштабной жизни было гораздо реальнее легкого утреннего холодка или отдаленных голосов, доносящихся из пансионата. Все это ближнее, отдельное, таяло, как облака в небе, как тени, и проходило. А приближалось, подступало к лицу, к горлу, к сердцу – Непреходящее.
И вдруг стало видимым и внятным наивное самодовольство всех этих бесчисленных существ, которые думали, что они живут сами по себе, отдельно. Они были лишь мигами, лишь жестами, лишь всплесками Этого. Оно включало в себя все. И только Оно и было. А все остальное – лишь постольку, поскольку оно было в Нем. Выпасть из Него – значит не быть.
Этот взгляд… Он нацелился в нее. И не отпускал. И она должна была идти, идти и идти навстречу Ему, все дальше и дальше, дойти до совершенно безлюдного места и остановиться, точно ей, наконец сказали: здесь! Дальше ни шагу!
Ах, какие здесь были деревья! Какие деревья! Вязы, дубы, липы, сосны. Огромные, совершенные деревья, которым ничто не мешало быть, быть в полную свою силу. Они были и учили душу бытию. Душа замерла. И стала учиться.
Прежде всего деревья потребовали, чтобы она забыла все, что знала. И она стала забывать. Каждый день она приходила сюда на то же самое место, садилась под огромными деревьями и забывала, забывала… Все забывала. И как же это было хорошо!.. Она стремилась сюда каждый день. Так, как, может быть, не стремилась ни на одно свидание (а уж как она спешила еще недавно к Саше!). Она приходила и садилась. И забывала. Пока, наконец, не забыла всего, пока не превратилась в чистую доску, в белый лист бумаги, на котором ничего не было написано. Она была ничем. Ее – не было.
И тогда начало проступать ТО, ЧТО БЫЛО. И это было так огромно, так несоизмеримо ни с чем, что она видела, слышала, представляла себе раньше, что она задохнулась. Ей показалось, что она не выдержит этого.
Как будто тот взгляд, с первого дня на озере позвавший ее куда-то вглубь, вдруг остановился на ней и сказал: вот здесь! Вот это! Что она почувствовала? Ей казалось, что никогда, никогда не сможет она этого передать, но это была любовь к ней, такая, какую она не встречала еще ни в ком. Даже в матери было любви меньше – или просто она была совсем иной. Эта любовь была предельной силы, и в то же время в ней был покой.
Именно сочетание, скрещение предельной любви и совершенного покоя было так поразительно и так необходимо!
Если бы один покой без любви, было бы равнодушие. Если бы одна любовь без покоя, не было бы всемогущества любви. Но оно было! Любовь эта была всемогуща и потому так спокойна!..
Господи, мыслимо ли это – быть таким спокойным в этом море страданий, когда так любишь?! Мыслимо ли это? Кто может ответить на этот вопрос? Никто. Но Ольга увидела ответ. Она увидела Лицо. Живое, реальное, никогда раньше не виденное Лицо. Ничего, ничего не знала она об этом Лице, никогда не могла представить Его себе. И вот – Оно было перед ней.
Нет, не физическими глазами увидела. Но от этого Оно было не менее, а более реальным. Его увидела вся душа. Физический глаз видел то, что ему положено видеть, что он может охватить: озеро, небо, деревья… Но оказывается – все, что предстает нашим глазам, не завершается само в себе. Все это лишь штрихи и черточки, бесконечные штрихи, которые складываются в единое Лицо. У мира есть Лицо! И это Лицо она увидела. Не случайные нагромождения предметов, не хаос, не бессмыслица, а полное великого смысла Лицо, в котором была любовь и жизнь.
Любовь без капли страха.
Жизнь без капли смерти.
Это Лицо… Боже мой! Как долго глядело оно на нее, на Ольгу Кореневу! А она не видела, не видела, не видела!
И ведь Оно глядит на всех. В каждую душу глядит. Каждый листик жив Его дыханием. Каждое облако движется Его дуновением, каждый луч солнечный начинается от Него, исходит от этого Лица!
Как же она раньше не знала этого?! Как? И никто не знает? Никто не видит?!
Ну да, мы смотрим в зеркало, мы ищем наших отражений вовне. А Лицо это не отражается в зеркалах.
Оно восходит изнутри.
Оля вернулась домой, в их с матерью комнату, давно не ремонтированную, с вытертыми обоями и вытертым плюшем на диване, с большим, прижатым к окну письменным столом, на котором стоял папин чернильный прибор с бронзовым орлом и папина фотография. И мама, мама, самая дорогая из всех людей в мире. Оля ее точно заново увидела. Но какая она была худая, какая изможденная!..
Оказывается, она заболела через три дня после Олиного отъезда, и если бы не Саша, не знала бы, что и было бы с ней. Да, Саша ее прямо-таки спас. Пришел узнать, нет ли новостей от Ольги (ему она не писала) и увидел Людмилу Андреевну в жару. Совершенно беспомощную. «Он меня просто выходил, – сказала мать. – Продуктов принес, сготовил, в аптеку сходил. Две ночи даже ночевал здесь, пока мне лучше не стало. И потом каждый день приходил. Оля, это золотой человек…»
Оля была очень взволнована.
– Я никогда, никогда не забуду ему этого, мамочка… Никогда, – прибавила она и замолчала. И потом, после долгой паузы, сказала: – Но я все-таки буду одна, мамочка. Я иначе не могу.
На другой день Оля сказала матери, что у нее будет ребенок…
Только – матери. Саше – ни слова. С Сашей встретилась просто. Горячо поблагодарила за мать.
– Она у тебя славная, – ответил он. – И очень деликатная.
– Да, очень.
Вечером он пришел к ним домой. Ужинали втроем, долго разговаривали. Но идти в общежитие Оля отказалась, хотя Саша в комнате был один, ребята уехали.
– Мне надо поговорить с тобой, но это потом, – уклончиво сказала она.
– А о чем? – Саша встревожился. Стал говорить, что у него сейчас вот-вот защита, очень напряженное время. – Вот получу распределение, будем вместе уже совсем, а пока…
– А пока – у меня «хвосты», – очень спокойно сказала Оля. – Мне надо сдавать, тебе защищаться. Нам обоим некогда.
Саша слегка растерянно согласился с ее резонами. А жизнь шла своим чередом. Все было как всегда – и совсем не так. Но явилось удивительное внутреннее спокойствие. Вот уж чего не было у Оли раньше! Было вечное смятение и почти такое же чувство вины перед всеми, как у Белки Вайс. Нет, не такое – другое. Белка не знала, так ли она поступает, Оля – так ли чувствует? Белкино смятение выплескивалось наружу. Олино – молча разрывало душу.
Можно ли не причинять никому боли? Можно ли любить всех? Эти вопросы мучили Олю с детства. Был у них во дворе мальчик. Мальчик как мальчик, ничего особенного. Только Оле он не нравился, очень не нравился. Нипочему. Просто так. И она играть с ним не хотела. Пятилетняя девочка презирала пятилетнего мальчика безо всякой причины. И вот однажды она увидела его красные, всегда воспаленные и немного недоуменные глаза, и вдруг ее точно пронзило: а ведь у него есть мама и папа! То есть – кому-то он так дорог, а вот она смеет просто так, нипочему – «не нравится»…
Оля заплакала и запомнила это на всю жизнь. И уже не могла больше, никогда не могла просто так, «нипочему» оттолкнуть. С тех пор для того, чтобы ей не понравиться, надо было очень сильно постараться. Как-то само собой вышло, что она чувствовала за каждую маму и каждого папу… Да, как-то так вышло… И это оказалось трудно. Почти невыносимо. Обидеть – невозможно. Но ведь и не обидеть подчас тоже невозможно.
Так это и длилось с пяти лет. И вот в девятнадцать – Игорь Плотников. Ничем не виноватый Игорь и ничем не виноватая она. А глаза его видеть было невозможно.
И вдруг – стало возможно. Теперь, после этого, она спокойно встретилась с Игорем, и на его напряженный, прячущийся и выглядывающий из тайника взгляд ответила своим – ясным и открытым. Игорь истолковал этот взгляд по-своему. Надеяться стал.
«Оля, меня как-то раз спросили, – сказал он ей, – бывал ли я когда-нибудь счастлив? Так вот, Оля, я сказал, что не знаю, что это такое. А увидев тебя, понял, что могу быть счастлив только с тобой. Да… Оля? Оленька… да?»
У Оли слезы подступили к глазам и она ответила: «Нет, Игорь. – И, помолчав, прибавила: – Я могла бы сказать "да", но совсем не так, как ты думаешь. Поэтому тебе понятней будет, если я скажу "нет"».
Господи, как он помрачнел! Но больше от нее уже ничего не зависело. И она это теперь спокойно знала: нельзя взять на себя больше, чем тебе положено. Нельзя сделать что-то за другого человека. Он сам должен… Что должен?
Но ведь То Лицо – это ведь не олина собственность. Не на одну Олю глядит Оно. Ведь Оно на Игоря тоже глядит. Что же он не видит?.. Совсем, совсем не видит… И не попытается? Зачем он ищет судьбу свою только в олиных глазах? Ведь То… Оно не отражается ни в чьих глазах, а восходит изнутри. И… Оля знает, Оля уверена в этом – если бы Игорь искал, он наглел бы То, и они бы не могли не встретиться. В Том все со всеми встречаются. А человеку надо только убрать пелену с глаз, вот и откроется То…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.