Текст книги "Озеро Сариклен"
Автор книги: Зинаида Миркина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– А почему ты решил, что я так вот сразу и приму тебя?
– Я ничего не решил, – вдруг опустился он всем голосом. – Я пришел просить прощения. Я бесконечно виноват перед тобой… Но я думаю, что смогу искупить…
– Вот как?! Это искупить? Любопытно…
– Я не так говорю, Катя, но я так чувствую. Я люблю тебя, Катя.
– Понадобилось столько времени, чтобы это понять?
Как логично, как правильно она все говорила! И какое право он имеет чувствовать, что не так, не так, не так надо бы… О, Господи!
– Катенька, Катя, я ничего не умею объяснить, но отвечаю за свои слова: я люблю тебя.
– У тебя что, там разладилось?
Ну, и об этом она имеет право спрашивать, но… не надо бы.
– Я тебя люблю, Катя.
– Ты очень щедро мне это говоришь сегодня. А ту? Как же та? Ее ты больше не любишь? Или все еще любишь двоих, но взял себя в руки и вернулся в семью? Так я ведь в профком не ходила.
Ну, это она уже переборщила. Это даже недостойно ее, такие шутки!
– Зачем ты так, Катя? Ну зачем? Неужели не видишь, не чувствуешь?
– А что я должна видеть?
И вдруг он понял, что объяснить ей это невозможно, что она не может его понять, потому что не хочет. А может быть, не хочет, потому что не может?.. Не может, не может, потому что слишком много боли он ей причинил. Ах, если бы он смог убедить ее, если бы она поверила, если бы!.. Но чем больше он этого хотел, тем больше натыкался на стену. И она вела себя, пожалуй, правильно. Это он был весь неправильный. И пытался прошибить стену лбом.
И он остановился. Замолчал.
– Так не веришь мне?..
Он ждал, что она пожмет плечами и скажет: «А с чего это я должна верить тебе?». Но она этого не сказала. Она только раздумчиво спросила: «Интересно, как это ты разлюбил ту?»
– Катя, Катя, тут дело не в том, кого и как я разлюбил или не разлюбил, а в том…
– Так, может, еще и не разлюбил?
– А в том, что того человека, который предал тебя, больше нет. – И умоляюще добавил: – Пойми это, Катя… Ну, будь великодушна, прости меня…
Он так это сказал, что знал: вот теперь, теперь, если осталось хоть что-то от прежней Кати, от той девочки Кати, она должна появиться. Должна.
И стена должна дрогнуть. И даже упасть.
Но стена не дрогнула. И та девочка не появилась.
Перед ним сидела очень красивая женщина, во всем правая. И… и он впервые засомневался: а любит ли он ее?
Он вздрогнул от этих мыслей.
Он видел ее душу – ту беззащитную девочку. Не приснилась же она ему? О Господи, именно приснилась. Но этот сон был правдой. А то, что сейчас – неправда. Но в этой ужасной неправде – он виноват.
И тогда он вдруг тихо сполз на колени. Прижался лбом к ее ногам и молчал.
– Этого уж совсем не нужно, – сказала она. – Прямо-таки сцена Онегина с Татьяной.
Он откинулся. Посмотрел на нее длинным взглядом и подумал, что все совсем наоборот: Онегин бросил ту девочку и полюбил княгиню. А ему только та девочка и нужна. Всегда была нужна. Только, только та девочка. Он ее еще раньше потерял. Потом пошел искать не туда. Не в ту сторону. Неужели ее совсем нет, нигде ее нет?!..
Он взял себя в руки. Встал. И попросил разрешения увидеть Олесю.
* * *
В этом году была удивительно дружная и ранняя весна. Конец марта, а уже люди без пальто ходят. На улицах снег совсем стаял – и такое солнце! Катя мыла окна и упивалась теплом, блеском, густотой небесной синевы. Она сама сияла, как стекла под ее рукой. Казалось, что она сбросила с себя, как прошлогодний снег, всю прожитую тяжесть. Вымыть, протереть – нет ее! В синих тренировочных брюках и синей сатиновой кофточке в белый горошек, волосы – под голубой косынкой… Рабочий костюм, но все это было так ладно, так шло к ней! Ну, вот и кончено. Посмотрела на свою работу – и вдруг звонко запела. Так с песней и пошла открывать дверь. За дверью была мать.
– До чего ж ты сегодня весенняя, – сказала Ольга Алексеевна, улыбнувшись.
– Весенняя! Весенняя, мама! Ты же знаешь, как я люблю весну! Раздевайся, сейчас обедать будем.
Мать стала выкладывать на стол продукты. Катя быстро сортировала и убирала их, что куда, приговаривая: «Вот спасибо, вот угодила! Но зачем же все-таки столько?! Впрочем, тебя не исправишь. Но и я тебя сегодня угощу чем-то необычным…» И действительно, когда обед уже был съеден, она выставила на стол неправдоподобной величины и красоты яблоки. Ольга Алексеевна охнула.
– Откуда такие?
– Это почерк Романа Андреича. Откуда-то достает.
Катя дала всем по яблоку, хотя казалось, что одного хватило бы на всех четверых. Няня поблагодарила, взяла яблоко для внука и ушла домой. Ольга стала разрезать на дольки для Олеси, а Катя схватила целое яблоко и впилась в него зубами. Так заразительно, так весело, что все засмеялись.
– Ай да мама! Ты посмотри, как мама ест яблоко, – сказала Ольга девочке и почему-то покачала головой.
– А что, плохо, нельзя так? – задорно спросила Катя.
– Почему нельзя? Можно. Ешь на здоровье…
Сколько же в ней сейчас было энергии, силы, жизни! Это должно было радовать мать. Да и радовало, конечно. И все-таки… Не очень. К радости этой примешивалась какая-то тревога, даже тоска… Было такое ощущение, что все это так, пока есть это великолепное яблоко, пока светит такое яркое весеннее солнце. Ну, может быть, не только яблоко. Катя умеет набрасываться на книги с не меньшим аппетитом, чем на это яблоко. Она пьянеет от книг, статей, пьянеет от новых людей, очаровывается и очаровывает, но вот… Мать глубоко вздохнула. Она хорошо знает, что приходят к Кате и пустые, страшные часы. Чаще всего это бывает в короткие зимние дни, в те зимние месяцы, которые превращаются для нее почти что в полярную ночь. Как мрачнеет тогда Катя! Не находит себе места, прячется ото всех, – точно уходит из нее жизнь, пустеет, пропадает сердце…
– Эти пустые Катины глаза… Ольга вздрогнула.
А вот в такие дни, как сегодня, Кате словно хочется набрать, набрать побольше этого сочного, яркого, несомненного, чтобы уже не ушло оно, не оставило ее наедине с ничем… И чувствует Ольга, что эта повышенная жизнерадостность связана как-то с незримо присутствующим страхом перед пустотой, перед ничем…
Откуда в ней этот страх? Когда появился? В детстве его не было… Детский страх – это другое. Совсем другое. Тогда была великая открытость и доверие к матери. Как они хорошо жили вместе, почти как одно существо! Так было до пятнадцати лет… Да, в пятнадцать или в шестнадцать начало появляться то…
Ольга хорошо помнит день, когда оно появилось впервые. Это было в их любимый праздник. Был у них такой праздник – первого дачного дня. Обычно это был и первый день ольгиного отпуска. Они в этот день ничего, решительно ничего не делали. Еще не разложены вещи, еще дача не убрана, а они лежат на траве, катаются по ней, как две подружки, или просто смотрят в небо. А если день был похолодней, Ольга разжигала костер. Они усаживались у костра, мать что-то рассказывала. Катя любила бесконечные мамины сказки! На костре пекли картошку. Припасалось что-то самое вкусное. Но главное было – тот ритуальный миг, когда Ольга внезапно, всегда внезапно подымала палец, и надо было прервать все, что ты делаешь и говоришь, – надо было затихнуть и ждать. И тогда появлялся тот, который всегда за спиной или – над головой.
Когда Катя была еще маленькая, один раз из-за спины вынырнул и пробежал прямо около костра заяц. И это было чудо. Чаще пробегали ежи, вспархивали с ветки большие прекрасные сойки, вспрыгивала белка. Все это появлялось и убегало, но мать не опускала палец и шептала: след-то какой! Видишь след? И Катя всматривалась и вслушивалась – и запрокидывала голову – и видела огромное небо над головой. И казалось ей, что этого неба раньше не было, что она никогда его не видела. Появлялся какой-то перерыв в днях и часах, и это и было праздником. Ни о чем, ни о чем не надо было заботиться, ни о чем – думать. Точно кто-то (тот, который за спиной или над головой) все делает за тебя.
А потом вдруг откуда-то появлялись силы делать все, все, что нужно… Так быстро и весело!
И вот был именно такой праздник, такой долгожданный день. Но то главное праздничное чувство все не появлялось. И когда Ольга все-таки подняла палец и сказала, что сейчас придет тот, который… – Катя вдруг передернула плечами и сказала: «Ну, хватит этих игр, мне скучно!» – и ушла от костра в дом. Ольга впервые осталась одна у потухающего костра и стала медленно машинально шевелить кочергой мерцающие уголья. И кочерга выпала у нее из рук, а она уронила голову на руки – и так и застыла.
Катя в это время мыла свою комнату и разбирала свои вещи. Катя решила заняться делом. Своим делом.
Да, с этого дня все и началось. Постепенно весь мир стал делиться на мое и не мое, на мое и твое.
Ольга знала, как и когда это появляется в детях. Сколько она слышала от своих учеников подобного: «Это мое мнение. Я так считаю». Они говорили это с гордостью, это был знак их взрослости: мы не хуже вас, взрослых… Она сама развивала в них эту самостоятельность. Очень боялась стадного чувства, подражательности, невыявленности своего «я».
И однако наступал момент, когда эта «самостоятельность» переходила всякие границы, и тогда она устраивала урок под названием: «Мое мнение или моя глупость». Разобраться в этом было, оказывается, не так-то просто… Но как-то они разбирались. И что-то ученики чувствовали. И начинали понимать, что недостаточно быть самостоятельным. Кроме этого и прежде этого надо еще быть… Просто быть.
А вот Катя не очень-то понимала. С дочкой оказалось труднее. «Мое» – это то, что я люблю, – знала Ольга. Я и есть то, что я люблю. Ребята еще не любили какого-то писателя, еще не чувствовали его, но они уже любили ее, свою учительницу, и доверяли ей. И через эту любовь и это доверие, как через мост, она могла привести их к тому, что любит сама. Любовь – это мост, это путь. Любовь открывает мир, а не закрывает. Научить любить мир – вот и все, что она хотела. Но научились только те, кто любил ее.
А Катя? Боже мой, Катя… Как все было сложно! Конечно, Катя любила мать. Любила… И в то же время защищалась от нее, точно мать на нее посягала. От прежней открытости постепенно не осталось и следа. Точно замок появился. Защелка. Щелчок – и все: Кати нет дома. Однажды, когда хлопнула входная дверь, и Катя и вправду вышла из дома, Ольга осталась у окна, не зажигая света. Так и застыла. В комнату вплыли сумерки. «Мое. Мой мир», – стучало у нее в мозгу. – А где же мой мир? И показалось ей, что она стоит на берегу Бесконечности одна. Совсем одна. А Катя пошла искать укрытия, своего уголка…
Ах, какая тоска охватила тогда Ольгу! Она почувствовала вдруг себя огромным неуклюжим слоном, которому надо беречь какое-то крошечное, хрупкое существо, а существу этому надо было только одно: чтобы слон оставил его в покое, ушел подальше. Да неужели это и вправду так?! Сердце больно-больно сжалось… Куда же ему деваться, этому слоновьему сердцу?..
«Возрастное, пройдет», – говорила ей Белка, когда Ольга делилась с ней… Возрастное? Боюсь, не только… Один раз Катя упрекнула мать, как это она, с ее-то умом и способностями, осталась учительницей в школе?
– Осталась, где хотела, – ответила Ольга.
Да, сама она учительницей не осталась, моя ученая дочка. – Ольга покачала головой. А воспоминания плыли и плыли.
Когда появился Антон, то как будто внезапно вернулась и прежняя Катя. Антон почти сразу стал Ольге сыном. Катя вся светилась, была звонкой, легкой. Счастье пришло в дом. Но… ненадолго.
Это прошло скорее, чем можно было думать. И появились катины прячущиеся от матери, пустые глаза. Властный, командный голос, все возрастающая уверенность в себе – и вдруг эти неожиданные, всегда неожиданные срывы в пустоту, во что-то вязкое, обесцвеченное…
Дочка была рядом с ней, и – не было дочки. И это было – страшно.
Может, это мне за ту молитву? – думала Ольга.
Был в ее жизни такой миг, когда она выхватывала Катю из лап смерти. Вскоре после того, как умерла мать, Катя заболела. Да так, что чуть-чуть не отправилась вслед за бабушкой. И Ольга обезумела. Вселился в нее всеопрокидывающий страх. Как она металась, как молилась!
Девочка выжила. Но рядом с великим счастьем и благодарностью поселился с тех пор в душе у Ольги стыд… Так молиться нельзя было. Ей нельзя было… На всю жизнь запомнила Ольга тот свой страх за ребенка, то свое судорожное несогласие на неведомое. Запомнила как что-то, может быть, и естественное, но все-таки для ее души недозволенное… Да, недозволенное.
Молиться можно было. И вырывать у смерти можно было, нужно было. А вот того страха допускать было нельзя. Какая-то черта была здесь перейдена. Точно Катя разрослась непомерно, точно на миг заслонила она что-то в душе, чего никто и никогда заслонять не должен.
Однажды, уже много лет спустя она рассказала об этом Белке. Белка не поняла.
– Ты в чем винишь себя, Оля? Тут не в чем себя винить. Никто и не может молиться по-другому, когда его ребенок болен. И не должен, – прибавила она, подумав. – «Просите и дастся вам».
Белка тогда только что крестилась. Ей хорошо было в церкви. Точно бездомная душа ее нашла наконец дом. Оля за нее радовалась.
– «Просите и дастся вам», – повторила Белла, а Ольга вдруг опустила глаза.
– Не все ведь дается, Беллочка.
– Да… не все… Наверное потому, что мы не так просим.
Ольга подняла глаза и молча посмотрела на подругу.
– Ну, я не знаю почему, но просить надо, – горячо сказала Белла.
– Надо – прежде всего слышать Его волю… «Да будет воля Твоя, а не моя», – подумав, ответила Ольга. – В нас две воли, а не одна… Иногда они совпадают, а иногда нет. И если свет клином сходится на чем бы то ни было, то для божественной воли нет места… – она помолчала и продолжила. – Остается одна – человеческая. Если душу заклинило на чем угодно, хоть на мысли о самом Боге, нет тут божественной воли, нет простора… Один тупик. Вот меня тогда и заклинило, – закончила она.
Белла ничего не ответила.
А сейчас Катя хрумкает свое великолепное яблоко и строит Олесе уморительные гримасы. Обе покатываются со смеху. Катя так добра, так мила сегодня!
– Ну, как твоя статья, доченька?
– Ой, мама, об этом мне как раз надо с тобой поговорить. Вот девочку уложим, – сказала она, продолжая играть с Олесей, – тогда и поговорим. Да, девочке нужно заснуть, а маме – поговорить с бабушкой.
Но разговор начался все-таки не со статьи.
– Мама – спросила Катя, – ты знаешь или нет, что у меня был Антон?
– Когда?
– С месяц назад.
– Это я знаю, – как-то сникла мать.
– От кого же?
– От него, конечно.
– Вот как… И ты… недовольна мной?
«Спрашивает…Неужели вправду ей мое мнение важно?»
Ольга сжалась. Сердце ее заныло. «Доченька! Доченька! Если бы у вас с Антоном могло все вернуться! Если бы!.. Да неужели ты не видишь, что такое Антон?»
Все эти слова накипали в ней, как слезы, но она не могла их произнести вслух. Не вернется Катя к Антону. А если бы вернулась? – Что бы из этого вышло?.. Ольга совсем не знала. Катя увлечена другим. Кате другое нужно…
Обе молчали. Потом Катя вскинула волосы, разгладила собравшийся было в складку лоб и сказала:
– Прошлого не вернешь. Сначала у него прошло, потом у меня.
– А эти цикламены тоже от твоего Романа Андреевича?
Катя улыбнулась:
– Он меня очень балует. Мама, ты ведь читала его работы?
– Читала, конечно.
– Ну, и как они тебе?
– Он интересно мыслит, – сдержанно сказала Ольга.
– Так вот, мамочка. Я хочу тебе рассказать об этой наглей совместной с ним работе. То есть, конечно, пока это в основном его работа, но все равно. Помнишь, мама, мы говорили о Воланде? Ты говорила, что Воланд – это еще не тот черт, который противостоит Богу. Это – та многомерность бытия, природы, стихии, которая противостоит одномерности рассудка всех Берлиозов и Бездомных.
– Да, помню, конечно.
– Представляешь, Роман говорит точь-в-точь то же самое. Почему только ты статей не пишешь?
– Я очень рада, если он говорит то же самое.
– Да, да, точь-в-точь. Он говорит, впрочем, нет, это уже я говорю, это мы говорим, – засмеялась она, – что цветаевский Крысолов в Гаммельне – это такая же чертовщина, как и Воланд в Москве… И гаммельнцы, и крысы – одномерность, плоскость… Крысолов – подсознательная глубина искусства, слияние с природой и стихией. Магия – это слияние с природой и стихией. Музыкант, поэт – маг; и этим все сказано. И Воланд среди этих растерявшихся москвичей – такой же всесильный маг, как тот, кто уводит крыс и детей.
– Что ж, это все довольно точно.
– Но, мамочка, так это правда, что добро и зло – это два равных начала, что Бог и дьявол равно могучи? И ты… тоже так считаешь?
– Что ты! Никогда.
– Не понимаю… До сих пор все так, и вдруг – не так?
– Я говорила, что булгаковский Воланд – это не тот дьявол, который противостоит Богу. Но это булгаковский дьявол.
– А есть другой?
– Конечно.
– Роман и про это говорит. Он говорит, что есть Дьявол пострашнее Воланда. И он по силе равен самому Богу.
– Пострашнее Воланда есть. Но почему это он равен Богу? Кто это может быть равен Богу?
– Но ведь даже Воланд по силе не меньше Бога.
– Почему ты так решила? Где это Булгаков сравнивает силы Бога и дьявола? Да Булгаков просто вообще не говорит о Боге.
– То есть как? А Христос?
– Ну, нет, его Иешуа не Христос.
– А кто же он?
– Просто очень хороший человек, не знающий зла. Да, человек, неподвластный злу. Это, может быть, самое таинственное, с чем Булгаков столкнулся. И он твердо знает, что это что-то, неподвластное злу, – есть. И это – краеугольный камень мироздания.
– Краеугольный камень мироздания – и не Бог?
– Нет, не Бог. Но раз есть это, то Бог есть. Это – камень веры.
– Так ты говоришь, что Иисус – просто очень хороший человек, который неподвластен злу?
– Это булгаковский Иешуа таков… А Иисус, настоящий Иисус – нет… не только.
– А в чем же разница?
– Булгаковский Иешуа не знает и не хочет знать зла… Настоящий Иисус его знает. И побеждает. Тем, что перерастает. Вырастает надо всем злом, как гора над бугром. У Булгакова Иешуа называет всех добрыми людьми. В Евангелии Иисус говорит, что мир лежит во зле и что люди не любят Его, потому что злы.
– Ну, а может, Иешуа просто верит, что добро бессмертно, а зло смертно? Поэтому зла как бы и нет?
Ольга взглянула на Катю молча. Потом повторила тихо:
– «Зло смертно, и потому его как бы и нет…» Это ты хорошо сказала. Вернее, не хорошо, а правильно. Для тебя это одно умозрение. Можно так поглядеть, а можно иначе…
Видишь ли, то, что добро бессмертно, знают и Христос, и Дон Кихот. Так ведь они по-разному знают. И как ни высок Дон Кихот, он все-таки идеалист, а Христос – великий реалист. Он всю бездну, всю смерть душою измерил и узнал, что Он больше смерти.
Дон Кихот готов на смерть. Он сто раз умрет, но злым не станет Но он не больше смерти. Он через смерть не прошел. Не вышел по ту сторону ее.
Глаза Кати были широко раскрыты. Она силилась понять.
– Что значит «по ту сторону»?
Ольга вздохнула:
– Я сказала все, что могла. Не надо об этом много говорить. Мне… не нравится, когда об этом много говорят.
– Но, мама, Булгаков написал книгу, и мы должны понять ее.
– Понять… – тускло повторила Ольга и замолчала. – Понять. Вы же поняли, что булгаковский Воланд не противостоит Богу, ну и хватит. О другом не будем.
– Ну, а… вся эта чертовщина… Весь этот страх… Неужели это все с Божьего соизволения?
– Это… с нашего соизволения, – со вздохом произнесла Ольга.
– Ну, знаешь, мама, тебя трудно понять. А мне так хотелось понять, что же такое «черт».
Ольга молча поглядела на Катю, точно приглядываясь к чему-то, и не спешила с ответом.
– Чтобы это понять, нужен духовный опыт, – сказала она наконец. – Я не люблю, когда этим интересуются, любопытствуют.
– Ну, а почему ты считаешь, что у Романа нет духовного опыта?
– Я с тобой говорю, а не с твоим Романом. Я – с тобой, и ты со мной, а не с ним сейчас говоришь.
Катя закурила.
– Да, я с тобой говорю. Что он думает, я знаю. Хочу узнать, что думаешь ты.
– Я… не люблю, когда играют с чертом.
Катя вспыхнула.
– Так мы с Романом играем, по-твоему?
Ольга хотела что-то ответить, но в это время в детской заплакала Олеся и стала звать бабушку. Что-то ей приснилось страшное. Она прямо зашлась в плаче.
– Видишь, черт ребенка испугал, – сказала Ольга, вставая. – Он делает свое дело, пока мы рассуждаем о нем…
Мать, по сути, от разговора ушла, – думает Катя, – а мне надо что-то допонять.
Что-то в Романе и в его теории ей не до конца понятно. Хотя все это очень убедительно, смело и – красиво.
У нее слегка кружится голова при одной мысли о Романе. Отношения их зашли уже далеко. Однако он не спешит с устройством совместной жизни, не говоря уже об оформлении. Вообще-то, он женат, но с женой давно не живет. Хотя и не разводится. У них – дочь и какие-то очень сложные отношения, которые ему почему-то надо пока сохранить. Впрочем, Кате это сейчас не так уж важно. Что будет, то будет, а сейчас!.. А сейчас он увлечен ею едва ли не больше, чем она им. Уж это-то она видит. И – ей кажется, что она никогда еще не была так счастлива. Впрочем, за сопоставление она не ручается, но сейчас… сейчас…
Сейчас никого равного ему нет и быть не может. Он кумир Москвы. Когда объявлена его лекция, на улице давка, как на модного тенора. А уж что делается на самих лекциях! Роман Андреевич Корш… Кто его не знает?
А с нею он – просто потерявший голову мальчик. И при этом, господи, как им хорошо вдвоем! Мир расширяется, точно окна раскрываются настежь и ведут не на улицу, а в какой-то еще больший таинственный дом с бесконечными ходами, анфиладами! Ой! Да ведь это и есть ушедшая в бесконечность квартира Берлиоза. А он… он… Это очень пошло: говорить, что у человека глаза горят, как уголья. Но что делать, если они действительно прожигают, действительно два черных угля, подобных которым нет ни у кого. Нет и не может быть… не может быть, – думает она, проваливаясь в какое-то невозможное блаженство. Нет, равного она еще не знала… Да он сам крысолов, флейтист, расстилающий под ноги небо со звездами, как ковер. Господи, как цветисто сказалось!.. Ну, что делать, как по небу ступаю…
Ну, а вдруг он и есть Крысолов, – думает она, – и все это сон, чара, а кончится все так же, как и в поэме?
Mutter, ужинать не зови!
Пу-зы-ри…
Нет, не так-то просто утопить ее в болоте. Она не девочка, не Грета какая-нибудь. И он, конечно, не вульгарный черт, а маг. Она и хочет его магии, только и хочет идти за магом. Входить в многомерное пространство. Она идет туда с открытыми глазами. У музыки есть право делать с душой что угодно. На то она и музыка. Музыка не лжет, говоря, что есть другой мир. Только не надо искать этот мир на карте. Он – не где-то. Сама музыка и есть другой мир.
Ну, а если музыка кончится?.. Когда она кончится? Катя вздрагивает. В глубине души она знает, что боится только одного: тишины. Той пустой тишины…
Может быть, вся ее жизнь, все то, что она строит, на что опирается, и есть защита от этой тишины и пустоты… Но почему, собственно, должны прийти эта тишина и пустота? – спрашивает она себя и отвечает: потому что они всегда приходят, потому что они – за порогом. Все кончается… Все, все кончается. Но… подождем еще. Ах, подождем. Она отодвигает мысль о конце. Она не хочет сейчас знать об этом. Впрочем, конечно, надо жить так, чтобы тебя не застало это врасплох. Надо, чтобы у тебя было что-то незыблемое, прочное, собственная почва под ногами. И это у нее есть. У нее есть воля. И достаточно трезвости. Когда кончится этот спектакль (если он кончится)… Ну, что ж, она выйдет из игры, встряхнется и – займется делом. Делами.
Катино лицо делается волевым, собранным и – недобрым.
Но вот оно снова размягчается: пока что ничего этого еще не нужно. Какие-то мечтательные светотени проплывают в глазах, и они наполняются слезами. И – плакать сейчас сладко. Как думать о Романе.
Вздрогнула от телефонного звонка.
– Ты? Ты же сказал, что сегодня не можешь? Одна, одна. Кажется, понимаю. Да. Жду.
Она вешает трубку. Понимает ли она, что он не может прожить без нее больше трех часов? Уж не слишком ли? – Катя улыбается в темноте. – Ничего не слишком.
И в ожидании его прихода продолжает думать о нем.
Напрасно мать считает, что у него нет духовного опыта. У него есть опыт, только свой, особый. Пожалуй, он знает вещи, о которых мать и представления не имеет. Он заходит куда-то туда, куда мать принципиально не заглядывает. А не боишься ли ты, мама? – вдруг озорно думает Катя и вздрагивает… Стоит ей остаться вдвоем с Романом в темноте, как вдруг темнота начинает высвечиваться. Да, рождаются цвета и оттенки. Как будто бы не белое, а черное прячет в себе цветовую гамму. Эта чернота, тайна, чреватая множеством цветов и оттенков, сгущена около него, в нем.
Немного жутко и удивительно сладко – сосет под ложечкой. Точно падаешь в бездну. Но между бездной и ею – его руки. Он носит и качает ее там. О, Господи! Она задыхается от счастья. Теряет голову, все теряет. И все это как во сне, когда все-таки, где-то на дне сознания брезжит мысль, что это сон и что можно проснуться. Это знание – как бы на всякий случай. Знаешь – и не спешишь просыпаться. Ну, а если придется – что ж, ей не впервые. Но, может быть, состояние это, такое волшебное, еще никогда не было таким непрерывно-напряженным, неправдоподобно захватывающим… Не надо, не надо, не надо просыпаться!..
С Антоном что-то чуть похожее было лишь в самом начале. А то, что потом, – уже совсем, совсем другое. Какое-то тепло, казавшееся очень прочным и – сонным. Да, то, что было там, тогда, – сонное, а здесь – сновиденное.
Она вспоминает эти стихи и улыбается. Хотя хорошо знает, что ее видели всякой. Она бывала и бывает всякой. Да, конечно. Но сейчас есть это – и пусть, пусть, пусть оно длится. А сам Роман… Ей кажется, что он все время видит какие-то вещие сны, все время не выходит из этой сновиденности… из какой-то светящейся бездны… Плавает в ней. Но разве это не духовный опыт? – вдруг мысленно обращается она к матери. – До каких клавиш в душе умеет он дотронуться! А что из этого получается?.. Добро или зло? Это все вопросы из плоскости. А здесь – другое измерение.
И не то чтобы Роман был безразличен к добру и злу. Нет, нет, это не так. Слышала бы мать, как он говорит о Христе. Да у него даже голос тигле становится, такое появляется благоговение.
Как-то он ей сказал: «Понимаешь ли ты, что это значит – «любить врагов своих»? Христиане, как правило, этого не понимают. А вот Христос понимал. У христиан это просто слюнявость или вообще одни слова. А Христос!.. Христос знал, кто такие Его враги и враги людей. Он умел относиться к ним как к равным.
– Как Иешуа к Воланду?
– Ну, если хочешь… – он задумывается. – Видишь ли, у зла такие же священные корни, как и у добра. Они равновелики и равносильны. И никогда одно не сможет победить другое. Всегда будут существовать оба. Оба они одинаково вечны. И Воланд такой же вечный, как Иешуа. Воланд – это бездна. Помнишь этот его пустой глаз, этот провал… Нет, вы сначала отважьтесь в эту бездну взглянуть, а потом уж говорите о добре и зле. Тут нужны смелость, дерзание… Дерзновение!
Катя вздрагивает. Может, ей этого и не хватает. Но ему!.. А с ним и она становится смелой…
– Добрые и злые, – продолжал он, – это что кому на роду написано. Не всегда человек волен в добре и зле. Человек определен еще до рождения. И многих вещей человеку в вину ставить нельзя. Не все мы можем, что захотим… А то и получится одна из этих утопий. Человеку так хочется создать стройную систему. Обнести себя стенами, отгородиться от зла. Но разве когда-нибудь получалось это в человеческой истории? Отдельные люди только. Но они просто родились добрыми и чистыми. Есть такие. Есть другие. Для одних – одно, для других – другое. А вера в систему – это для Арского. Не для меня! Отсюда и марксизм вырос.
Роман рассказывал Кате о своем учителе, профессоре Арском.
– Это был человек чрезвычайно талантливый и крупный. Гегельянец, потом убежденный марксист. Да. Это все не так просто. Человеку надо было верить. Концепции строить. Ну, вот и построили свое «величественное» здание. Чем более громоздкое, тем величественнее оно казалось.
У Арского Бориса Львовича и в лице была этакая трагическая величавость. Рыцарь разума. И эти головоломные философские системы ему казались столь же торжественными и незыблемыми, как готические соборы. Когда один очень способный студент, отвечая ему на экзамене, посмел сказать о громоздкости и тяжеловесности гегелевской системы да еще назвал ее колоссом на глиняных ногах, – Борису Львовичу трудно было скрыть свое презрение. «Она громоздка для тех, кто не в силах ее охватить, – сказал он тогда. – Идите. Я советую вам больше вглядываться в великое, прежде чем высказываться о нем».
Этот студент, теперь профессор, мне не так давно об этом рассказывал. «Великое здание человеческого разума…». Что-то очень много щелей было у этого здания. И мировое зло преспокойно проникало в него. Между прочим, почти одновременно и профессора, и студента вымели из светлого здания. В сорок девятом обоих арестовали. Так что было время подумать на досуге.
Вернулся студент на два года раньше профессора. По амнистии вышел, срок меньше был. А Борис Львович досидел до двадцатого съезда. В пятьдесят шестом году вернулся в Москву. Но Москва уже была другой.
Арский все вынес и остался верным себе. Но верность эта уже никому не была нужна. В университет его не взяли. Стал читать лекции по квартирам. Прежние поклонники устраивали. Полный провал! Молодежь не понимала, что в нем находили прежде. Его защита гегельянства и марксизма воспринималась как что-то уж совсем неприличное, а главное – скучное! А ведь это был титан. Знала бы ты, какая в нем была сила духа! Но что с того? В Москве совершался тогда религиозный переворот. Все становились христианами, открыли вдруг мыслителей русского серебряного века. Ими и зачитывались. На что им был Арский. Им был нужен Сокол.
В этом месте рассказа Катя встрепенулась:
– Какой Сокол?
– Александр Григорьевич. Тот самый студент, что посмел критиковать Гегеля.
– Да это же мой отец!
Роман это знал. И был очень доволен эффектом этого места в рассказе.
Ах, ты мой соколенок! Может, сама что-нибудь помнишь из этого времени? – он засмеялся. – Куда тебе. Еще совсем маленькой была.
– Я помню, как отец вернулся из лагеря. Я с ним тогда только и познакомилась.
– Да. А отец твой начал умы переворачивать. Кстати, давно хотел спросить: а почему он Ольгу Алексеевну оставил? Такая женщина!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.