Текст книги "Озеро Сариклен"
Автор книги: Зинаида Миркина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Только убрать пелену с глаз… Попробуй рассказать об этом Игорю! Да и любому человеку! Раньше Оле нечего было сказать, вот она и прятала глаза. Теперь ей есть что сказать, есть чем ответить на любой взгляд. Но попробуй, скажи… Она, может быть, перешла целую бездну – между собой и Тем… То стало близким, как собственное сердце. Но вот теперь перед ней другая бездна – между человеком и человеком. Какая даль между всеми людьми! Как беспомощны слова! Как бессильны!
А что она скажет Саше?..
Она все чаще избегала встреч. А однажды, когда избежать было нельзя, посмотрела на него в упор тем самым новым своим, сквозным взглядом.
Саша опустил глаза. Молчание стало тягостным, неловким. «Ну, я пойду», – сказала Оля. И ушла, бросив повелительное: «Не провожай! Мне сейчас так надо».
Шел сорок девятый год. Саша защитился с блеском. Но вместо аспирантуры его ждал арест. Все сошлось – и любимый ученик профессора-космополита, и сын репрессированных родителей.
Саша был детдомовцем. Родителей арестовали в тридцать седьмом. Обоих. Больше он их не видел. А в сорок девятом подбирали ненадежных детей. Если бы только как «сына», может, дали бы ссылку… Но он еще космополит, ученик космополита…
Все это случилось совершенно внезапно. Так и не узнал Саша, что через четыре месяца должен был стать отцом.
И начались передачи, посылки. И родилась Катя. А через полгода после родов Оля защищала диплом. И на все, на все хватало сил. Конечно, рядом была тогда мама. Каждый раз, когда Ольга вспоминала мать, кажется, что кто-то брал в руки ее сердце. И стучало это сердце где-то отдельно от тела, от всей прочей жизни. И – снова входило в тело. И – жизнь шла дальше…
Да, судьба как судьба. Как у многих ее современниц. Средняя судьба. Но только после того, что было на Сариклене, душа как-то отделилась от судьбы. Не терялась, не растворялась в ней. Не пугалась судьбы. Страх пропал. И отчаяние стало невозможным. Она знала, что с самым главным ничего, ничего случиться не может. Оно – вне случая, вне судьбы.
Как-то ей позвонила Белка Вайс. Голос у нее срывался… Она рыдала, просила Олю немедленно прийти: «Мама умирает!» – крикнула она в телефон и повесила трубку.
Ольга сейчас же побежала к ней: просидели всю ночь вместе с Белкой около Белкиной матери. Отходили ее. Не умерла тогда Анна Абрамовна. Было у нее жесточайшее отравление. Всю ночь Оля вместе с Белкой меняли простыни, выносили тазы. И было одно чувство: все, все, что нужно, – сделать, но не отчаиваться! Нельзя отчаиваться!
Ничего такого она не говорила вслух. Она просто была рядом с Белкой. Совсем рядом. Все приняла. Все разделила – и не отчаивалась.
Белка говорила потом, что это олино спокойствие при таком полном участии как-то ошеломляло ее, и это ошеломление было ей тогда нужнее всего на свете. Она долго вспоминала эту совместную ночь у маминой постели. «Знаешь, Оленька, я тогда чему-то научилась», – сказала она однажды, много лет спустя.
Да, сил в те поры хватало на все. И все-таки иногда они иссякали. И тогда Ольга бросала вдруг все свои дела и – останавливалась. Все затихало. И постепенно где-то яснело внутри, и оттуда проступали вдруг огромные сарикленские вязы. Или сосны. Сосны она любила больше всех деревьев. Но на Сариклене царили вязы. Несокрушимо спокойные, они свешивались над водой и беззвучно поили душу покоем и силой. Они просто соединялись с душой в одно. И тогда душа все могла.
Они делили с ней всю тяжесть, принимали на себя львиную долю. Вязы и сосны, и озеро… Она отдавала им бремя жизни, и снова все было просто, все – по силам.
Несколько минут молчания – и они вставали со дна души.
Если бы можно было поехать к ним! Но это теперь уже было невозможно, совсем невозможно. Было только окно. Великий простор за окном. Огромное небо. Пока душа разделяет тяжесть судьбы со всем простором, она выдержит…
Не оторваться бы листку от ветки, ветке от дерева… от ствола… Пока есть связь, – есть жизнь. Связь… Эта невидимая связь была внутри, проходила через сердце.
Только бы погрузиться внутрь, и – провалишься в небо. Вокруг будет одно небо, и душа будет плыть и плыть в нем. Только здесь, в небе, которое одно на всех, и восстанавливается связь всего со всем. На земле – все плотное, отдельное. На небе – воздушное, единое… На земле иногда и вовсе нечем дышать. Но дышим-то мы все-таки небом…
Да, дышать на земле нелегко: работа в школе, литература в старших классах… Тетради, тетради… Нагрузка непосильная. Прокормить семью трудно. Едва сводятся концы с концами. Маленькая Катя. Посылки в лагерь. И мама все чаще болеет, уже ушла с работы. Оля зарабатывает одна. И все-таки, пока мама была рядом, все, все – еще ничего. Но вот мамина болезнь. Та, роковая, последняя. Этот день, когда врач рубанул Оле наотмашь: рак, неоперабельный. Метастазы. Надежд нет.
Вот тогда единственный раз Оля не сумела сдержаться, не могла загнать слез внутрь, и только твердила маме про то, что ее напрасно измучили в очереди, что ничего у нее не нашли, что врач очень груб… Мало ли что она говорила… Верила ей мать или нет? Не всё ли равно? Мать думала о ней, об Оле, а не о себе. Каждая из них думала о другой – но где, где, где было взять сил?!
Они жили недалеко от церкви. Однажды Оля спешила домой, шла мимо церкви, и вдруг до нее донеслось из открытых дверей пение. И она – зашла.
Слезы ее текли по лицу, как воск по свечам, горевшим около большой иконы Богоматери. Текли и текли. И думала потом Оля, что все слезы текут в одно море, и все свечи и деревья воздымаются в одно и то же небо. Воздымаются… Слово это само возникло, выдохнулось из груди. И она почувствовала, что вот только это, эта остановка, пауза, в которой происходит какое-то иное движение, и есть главное. Только это иное движение и может остановить мировую лавину, катящуюся неизвестно куда…
И она плакала и плакала. И в душе ее пел и пел церковный хор. И душа вместе с ним уходила вверх, туда, под самый купол, и возвращалась внутрь всем потоком накопившихся в ней слез…
«Отче наш, иже еси на небесех… Отче наш»…
«Мама, мамочка! Неужели ничего, ничего уже нельзя сделать?»
Матери немногим больше пятидесяти. Оля чудом каким-то достала лекарство, снимающее интоксикацию. Удалось уменьшить муки и даже продлить жизнь почти на целый год. И как она жила с ней этот год! Точно Оля отдавала ей свой неоплатный долг. Мать когда-то вынашивала ее в себе. Теперь Оля вынашивала в себе свою мать. Не было отчаянья. Была только великая, не умещавшаяся в груди любовь, все время возвращавшаяся куда-то внутрь, к собственному истоку…
Мать умерла на ее руках. Матери не было. Осталась одна любовь. Все разраставшаяся любовь. Как закатное зарево на небе…
На похоронах собралось много народу, и точно разверзлись у людей сердца. Точно вот пришли люди, и вошли внутрь себя, и не выходят. И вот она – связь всех со всеми. И это – торжество. В такой боли – торжество… Это была Тайна. Это было – таинство.
Конечно, потом все у всех вернулось на круги своя. Но это – было.
* * *
До чего же хороша была Катя в те первые дни! До чего же хороша!
Тростиночка, стебелечек с этими продолговатыми миндалевидными глазами с янтарным подсветом. И глаза, и чудные ее каштановые волосы были с янтарным подсветом. «Янтарек ты мой», – говорил он ей, задыхаясь от счастья. Поначалу он только смотрел и смотрел на нее, как можно смотреть на цветок или диковинную бабочку… Как-то удивительно бескорыстно смотрел, точно этого одного глядения ему было достаточно. Насмотреться бы, а больше ничего и не нужно. И вдруг заметил, что она в ответ смотрит на него. Чуть-чуть прищурилась так, что лукавые янтаринки задрожали в глазах, и – смотрит.
Взгляды их встретились, и они засмеялись, точно поймали друг друга. И поймали. И уж ни за что не хотели отпускать. Как раньше не насыщались глаза, так теперь не разжимались руки, и губы отрывались, кажется, только для того, чтобы дышать. «Ах, янтарек ты мой, драгоценный мой камушек, золотая рыбка»…
Когда это начало пропадать? Куда делось? По какому злому волшебству золотая рыбка со всеми своими переливами, с этими легкими, грациозными движениями начала превращаться в деловую женщину с быстрой, четко отбивающей такт походкой?.. И голос, голос… Куда делись прежние интонации? Эти дрожащие серебряные нотки в голосе. Да нет, они не ушли совсем. Вдруг прозвенят, как прежде. И тогда не верится, что они исчезали. Весь этот чужой тон кажется наваждением, которое прошло и не повторится больше… Но это повторялось. И – все чаще.
Так когда все-таки это началось? Однажды они были на лесной опушке, легли на стог сена и целовались. Потом затихли и лежа рядом, бок о бок, с переплетенными пальцами рук стали глядеть в небо. И вдруг ему показалось, что его нет.
Да, все было – небо, медленно плывущие облака, запах сена, качающиеся ветки берез, первая звезда, замерцавшая над елью, а его – не было. Хотя он был больше, чем когда-нибудь. Границ, что ли, не было?.. Это было вполне подобно тому, как с Катей в самые глубокие минуты, когда непонятно было, где он, где она. А сейчас вот так же было со всем миром.
Он очнулся от того, что Катя сжала его плечи, трясла их и очень встревоженно говорила: «Антон! Антошенька! Тошенька! Что с тобой?»
– Как, что со мной?.. То же, что с тобой, с нами… – он гладил ее руку, целовал ладошку. – Разве мы не вместе были сейчас?
У Кати были испуганные, расширенные глаза. «Мне показалось, – сказала она, – что ты вообще пропал, сознание потерял, что ли…»
«Неужели она сейчас была так далеко от меня?.. Совсем рядом и – так далеко… Значит, могут быть такие несовпадения?»
Но ее милое встревоженное лицо, ее слезы. Он сцеловал эти слезы..
– Ты не уходи, – всхлипывала она. – Ты должен всегда быть со мной.
– С тобой, с тобой, куда же я от тебя денусь? – засмеялся он. – «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет мама». Да?
– Да… Конечно, да. Пусть всегда будем ты и я.
Он смеялся и очень ее любил. Но, кажется, вот тогда в первый раз было чувство, что чего-то ей нельзя объяснить… Чего-то очень простого и… бесконечно важного.
Потом это чувство стало повторяться. И стало заметно, что они не всегда вместе. (Неужели это и раньше было, а только он не замечал?). То вместе, почти одно существо, а то совсем нет, совсем не одно.
Раньше он чувствовал ее такой легкой, такой окрыленной!.. И эта ее окрыленность была для него как собственные крылья за плечами. Только увидеть ее, встретиться с ней взглядом и – лети! Но… куда стала деваться эта легкость?.. Казалось, она ничего не знала про страх – вот так, как про него не знает солнечный луч или летний ветер.
Но, оказывается, она знала. Оказывается, она была скроена из обыкновенной земной материи, а не той, «из которой хлопья шьют»[7]7
Б.Пастернак
[Закрыть].
Ну, что же, из земной так из земной. И нечего было придумывать ее. Такая, как есть, тоже ведь хороша, – говорил он себе. И все-таки… «Ну, чего ты все время тревожишься, Катенок?» Действительно, она постоянно чем-то была обеспокоена. Как пловец, который, ступив в воду, все время ощупывает под ногами дно, боится оторваться. Жизнь для нее вечно была полна каких-то подвохов, непредвиденностей, от которых надо уметь защититься. Он беззлобно подсмеивался над этим, но иногда ему вдруг становилось грустно.
И эта дрожь янтаринок в глазах… Раньше казалось, что она ведет в Неведомое, в то, что без дна. Но оказывается, Катя этого Неведомого все время боится…
Себя самой боится, что ли?.. Или… всего этого? – Антон взглянул в окно. Сел на подоконник, лицом к комнате, спиной к окну. И откинулся. Свесил голову вниз.
– Ан-тон! – раздался неистовый крик Кати.
– Ну, чего? Чего? Неужели я из окна выброшусь? Ведь не с чего, Катюша.
– Но ведь ты можешь не рассчитать, можно не удержаться!
– Можно… Можно, все можно, конечно. И все-таки нельзя так кричать. Ну, не сердись… Я испугал тебя? Ну прости, Катенок.
Конечно, он виноват. Кто ж так перекидывается с подоконника на глазах у любящей жены? Конечно, не подумал и не додумал. Да он вообще не думал. Вот она и говорит, что он слишком мало думает. А она – не слишком ли много? И думает, и действует… Она как будто боится пауз, боится остановки… И как-то странно это… Ну, чего же тут бояться? А вот так говорить – не боится?
У Кати все чаще появлялись властные интонации, командный голос. Интересно, чем больше было в ней внутренней неуверенности, тем более уверенной и властной она становилась. Антону хотелось где-то прибавить ей уверенности, а где-то отбавить. Сильно отбавить.
Но он все чаще чувствовал, что ничего не может сделать… И – смирялся. И все ждал чего-то, что само вдруг придет.
Любовь была. Никуда не уходила она. Но она уже не была чудом. Чудо куда-то делось. И было чувство, что оно недалеко, может быть, за углом. Вот сейчас выйдем и – вернем.
Но… он не шевелился. Он вообще стал ленив. Катя все чаще обвиняла его в этом. Сама она отнюдь не ленилась. Вот чего не было, того не было. Ее энергии, блеску и живости ее ума, быстроте ее рук он мог бы позавидовать. Но он не завидовал. А все чего-то ждал. Иногда Катя просто из себя выходила! Такая инертность при таких способностях!
Способности у Антона были и вправду недюжинные. Но, как истинный русский богатырь, он все не знал, куда их приложить. Ни к чему особому он, казалось, не был призван. Или – ко множеству вещей сразу. После школы не знал, куда поступать. Думал о живописи, об архитектуре. Но пошел вместе с другом болеть за него, когда тот подавал на физтех. И вдруг подал документы сам, на спор, что выдержит безо всякой подготовки. И выдержал. Вовсе не думал там учиться, но уж раз выдержал, то и остался. Сначала порывался перейти в архитектурный, потом втянулся. Физика так физика…
Работал он также с ленцой и вразвалку. Но вдруг как-то так, походя, решал уравнения, над которыми лаборатория билась месяцами. Так же походя ("черт его знает как") сделал какое-то важное открытие. Потому-то его и терпели, и спускали ему то, чего бы никому другому не спустили. А как было не спускать?..
Кажется, меньше всех спускала Катя. Он только морщился в ответ. Только грустнел. А однажды взял лист бумаги и стал рисовать ее, в тот самый момент, когда она его распекала. Катя раскрыла рот, растерянно замолчала, захлопала глазами и застыла, не зная, что ей делать – оскорбиться или махнуть рукой. И вдруг она рассмеялась, и всю ее деловую правоту как рукой сняло. Перед ним была прежняя Катя. На рисунке она выглядывала сама из себя, как птенец из яйца, – деловая Катя, знающая «как надо», из той дорогой, очаровательной девочки, которую он так любил.
Нет, очарование ее вовсе не исчезло. Но как-то обозначилась его граница. И он боялся подходить к этой границе. Боялся за нее заглядывать.
Может, он сам чего-то не сумел? Может, перестал по-настоящему верить в чудо, вот оно и спряталось? Ведь тогда с рисунком – сумел. Почти сумел его вызвать. Но больше и не пытался. Только вздыхал, уныло сознавая, что чуда нет.
И на Сариклене чудо не появилось. Катя была тусклой, унылой, какой-то очень встревоженной. До того, что вдруг ему стало ее очень жалко. Чувство острой жалости почти перевернуло его, но потом он видел, как оживлялась Катя на людях – как кокетничала, очаровывала … И вдруг ему становилось смертельно скучно. И он тогда отходил в сторону, чаще всего со своей удочкой и… блаженствовал. Лениво блаженствовал, как кот на солнышке. И сейчас ему за эту лень было стыдно, за лень, за какую-то сонность души. Чудо к ленивым не приходит, – где-то в глубине знал он. Нет, он виноват был не меньше нее. Он чувствовал это.
Но когда родилась Олеся! Это само чудо родилось! И ведь его Катя родила. Катя родила ему чудо. И вот тогда уже, после этого – как могло случиться все после этого?!..
Руту он знал довольно давно. И никогда ничего, кроме дружеского чувства, к ней не испытывал. Прекрасная женщина, жена Льва Рудецкого. Очень красиво она пила. Не пьянела, а только удивительно хорошела. Жили они близко. Соседи, можно сказать. И заходил он вначале так – отдохнуть от сутолоки, от дел, от дум, может быть. Откинется на диване, перебросится ничего не значащими фразами – с ней, с Левой, с гостями – и незаметно возникал разговор. Здесь как-то легко дышалось и постоянно заходили какие-то живые, думающие люди. А если она бывала одна – ну что ж, и с ней одной славно было.
И вдруг она его спросила: почему это у тебя тоска в глазах? Жена – красавица, на дочку не надышишься, а в глазах – тоска…
Он вскинул голову, точно его разбудили и рассказывают его сон. Хотелось спросить: да ты-то откуда знаешь? Но ничего не спросил. Закурил. Интересно, с ней можно было сколько угодно молчать. Он ей об этом сказал как об открытии и прибавил: это так удивительно…
– Да ведь и мне с тобой очень хорошо молчится, – ответила она, пожав плечами.
Она часто пожимала плечами, точно стряхивала что-то, скидывала лишнюю тяжесть и оставляла ровно столько, сколько может вынести. «Какая она естественная, – подумал он. – И бесстрашная».
Курили молча. А потом стали читать стихи. Он прочел Гумилева – «Шестое чувство». А она – Ахматову:
Какая есть. Желаю вам другую.
Получше. Больше счастьем не торгую,
Как шарлатаны и оптовики…
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Сюда ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки!..
Как она это прочитала! Как свое собственное, выстраданное, отвоеванное. Такое горькое достоинство, такое чувство меры в голосе, в жесте…
Остановилась. Затянулась. Посмотрела куда-то поверх его головы, точно ушла из этой комнаты далеко, очень далеко…
Над Азией весенние туманы,
И яркие до ужаса тюльпаны
Ковром заткали много тысяч миль…
О, что мне делать с этой простотою,
Что делать с первозданностью святою?[8]8
Рута читает вариант, известный из самиздатовских списков.
[Закрыть]
О, что мне делать с этими людьми!
Мне зрительницей быть не удавалось,
И я всегда нечаянно вторгалась
В запретнейшие зоны естества.
Целительница нежного недуга,
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих – безутешная вдова.
– Рута…
– Что?
– Рута…
И вдруг он решительно поднялся.
– Я пойду.
– Ну, давай по рюмочке на дорожку На столе стоял коньяк.
Сколько они выпили, он не помнит. Помнит только, что они вместе запели. Сначала лагерные песни, любимые в их компании, а потом почему-то романс. Да, это она одна пропела романс, в котором была строчка: «И слово страшное "люблю"». И сказала, что эта строчка сразу переводит романс из девятнадцатого века в двадцатый. Он вздрогнул. Ему и вправду стало страшно. А ей – нет. Это ошеломительное, заразительное чувство ее бесстрашия!.. Вот где было бесстрашие! И из него, как Афродита из пены, выступило Чудо. И сопротивляться ему было невозможно.
А потом… Потом… После этого она была точно такой же, великолепно, божественно бесстрашной. Первая взяла сигарету. Закурила. А он… он почувствовал, что погиб. И только и сумел пролепетать:
– Ну, как же теперь? Что же теперь будет?
А она ответила это свое незабываемое: «Никак. Все так и будет, как было».
Вот чем все это кончилось. Или началось. Началось, а не кончилось. Не кончилась его любовь к Кате, в том-то и дело, что не кончилась, а началась новая. И жить с этим было невозможно.
Любовь к Кате никогда не кончалась. Сейчас он это чувствует яснее, чем когда-нибудь. И Рута жива в нем. Это он тоже чувствует. И все-таки раздвоенность кончилась.
Обе любви живут в нем… Да… Но по-другому. Все сейчас совсем по-другому. Он уже не разрублен пополам. Он уже жи-вой.
Раньше какая-то сила заставляла его разрывать и разрывать душу, как рвут ветхое платье. Была душа и еще какая-то внешняя сила, которая делала с душой все, что хотела. В этом-то и была главная двойственность. Есть душа и есть еще что-то. Может, это «что-то», что не сама душа, и есть черт? – думал он.
Антон ни на мгновение не обвинял никого. Ни Рута, ни тем более Катя, конечно, не были ни в чем виноваты. Все – он сам. И – черт.
А вот теперь черта – не было. Был только он сам. И это было как второе рождение. Воз-рождение. Да. Хотя ничего еще не изменилось, изменилось все. Шутка ли сказать – черта не было! Точно душа сражение выиграла. Вот эта его слабая, грешная душа, а с чертом справилась!
Он не гордился, скорее содрогался от всего, что натворил. И все-таки просто и спокойно знал, что с чертом он справился. И больше уже раздвоенным жить не будет. То, что разрывает душу на части, теперь над ним власти не имеет.
Он лежал на раскладушке все в той же мансарде. За окном покачивались сосны. Внутри него проплывала вся прошлая жизнь. Волна за волной, волна за волной, в такт качающимся веткам…
Оказывается, и вправду довольно одной поскрипывающей сосны, чтобы переполнить грудь, чтобы все в нее вошло, и все недостижимое и непостижимое оказалось в тебе, внутри…
Ничего не решилось, нет, ничего еще не решилось, но душа была цела. Никакой вихрь не уносил ее прочь от себя самой… И вот это чувство вернувшейся в грудь души и было самым ошеломительным чудом.
Когда-то в детстве мать взяла его с собой в гости к соседу-священнику. Он читал Евангелие. И Антона поразили слова о том, как разорвалась завеса в храме. Взяла вдруг сама и разорвалась. Это он запомнил на всю жизнь.
Вот и с ним такое произошло. Взяла вдруг и разорвалась завеса. Когда Ольга Алексеевна умирала, а потом оказалось, что не умерла, – вот тогда-то это и произошло. Он вдруг понял тогда, что же такое жизнь. Впервые понял!
Сколько слов люди наговорили и написали. А самое главное в слова не умещается. И его никак не определишь. Антон до сих пор думал, что он неверующий. Только сочувствующий, так сказать. Конечно, Христос прекрасен, но… непонятен. И все эти чудеса… Как в них верить?
А оказалось, верить и не надо было. Тут что-то другое. Тут надо было просто знать. Сказала же тогда Ольга Алексеевна, что знает вечную жизнь. Он онемел и ничего не понял. А потом увидел. И рассказать про это невозможно. Все равно не так поймут. Вдруг он вспомнил пастернаковскую «Магдалину», которую очень любил, хотя тоже не очень понимал:
Брошусь на земле у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста
К горлу подступили рыдания. Руки для объятья – по концам креста… Обнимать – с креста!
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту
Что за этот страшный промежуток
Я до Воскресенья дорасту.
Прошел этот страшный промежуток между жизнью и – жизнью… А сосна все качается и качается… А вправду, как это можно видеть дерево и не быть счастливым? Даже если плачешь навзрыд, даже если умираешь от боли, все равно…
Дерево – это жизнь. Жизнь после того, как ты сам сошел на нет. Мы больше всего боимся сойти на нет. Нам кажется, что после этого ничего уже не будет. Пустота. Ан нет. Эта пустота, оказывается, – полнота. Даже переполненность. Только не собой. А – всем. Потому что жизнь никуда не делась. Жизнь в чистом виде – это и есть дерево. Если видишь Дерево, это жизнь видишь. Это у тебя в груди вся жизнь собирается. Ты сошел на нет – освободил для нее место, вот она и собирается. И оказывается, это ты сам впервые весь собрался. Ты ВЕСЬ. Ты есть. Есть – и все. Что бы ни случилось, а ты есть…
Я ведь просто не знал до сих пор, а есть ли на самом деле я?
Люди задают столько вопросов, а только один этот и требует ответа. Только один этот. Есть ты сам или нет?
И если есть, то чего же тебе ещё надо? Ничего уже не надо. Для себя ничего уже не надо, потому что внутри тебя жизни предостаточно. Ее прибавить нельзя. Ее только разделить нужно с другими, отдать. Он еще не знал точно, что он сделает, не знал, как будет жить; но знал, твердо знал, что сделает то, что нужно его душе, его цельной душе. Именно его душе, а не кому-то другому. С этим и заснул.
И приснился ему удивительный сон… Сначала это был какой-то сплошной туман. Он клубился, то рассеиваясь, то сгущаясь, и светился, точно в туман этот была укутана какая-то тайна. И вот, стала раскутываться эта тайна. И было это озеро, очень похожее на Сариклен. Сариклен с приблизительностью и причудливостью сна, но Сариклен, все-таки Сариклен… Кто-то его звал там, но он не понимал, куда же идти и кому помогать. И вдруг он увидел в отдалении женщину, стоявшую на берегу. Женщину? Да нет, девочку-подростка, очень застенчивую, даже до болезненности, узенькую такую, тоненькую. Она вся дрожала, потому что была обнажена, и дрожала не от холода, а вот от того, что всем открыта, и все пыталась сжать руки и подогнуть колени, и у нее это никак не получалось, и она всхлипывала и тихо молилась. Молилась, чтобы ее защитил кто-то. Да не просто кто-то… Чтобы нашелся такой, которого ей не было бы так стыдно, кто бы мог взглянуть на нее, и чтобы она под этим взглядом не съежилась…
И тут вдруг Антон увидел, что она прозрачная, что сквозь нее все видно. И он пошел к ней, побежал не то по воде, не то по туману. Идти было легко, только он очень боялся не успеть. А если бы не успел, то ее бы укутал туман. И она, может быть, задохнулась бы в тумане. Он очень спешил… И вот уже был совсем близко. Но тут нужно было обязательно, чтобы она его увидела, а она его в упор не видела.
– Как же это я невидимым стал? – страшно удивился он. И закричал. А она не слышит, только шепчет что-то, и он ясно различает: «Антон! Антон!». И он знает, что ему надо назвать ее по имени, вот тогда только она его увидит и услышит. Но он… не знает имени. И лица не различает. Знает одно – это бесконечно близкая, родная душа. Но как ее зовут? Катя?.. Рута?..
Тут он проснулся. Сердце его колотилось. Подушка была вся в слезах. «Чья же это душа-то? – думал он, продолжая плакать. – Чья ж душа?..
«Беззащитная эта девочка… Господи, да он ее знал, в руках держал тогда, когда они были так счастливы с Катей! Беззащитная, прозрачная девочка, через которую как будто весь мир виден. Да ведь эти дрожащие янтаринки в глазах – это дорожки, следы в ту же тайну, которая сейчас из тумана приоткрылась ему. Куда, куда потом делась эта девочка? Это же и есть Катя! А все другое – не Катя. Это защитная оболочка, под которой она задохнуться может. Не она это! Не она! Он сейчас Катю ту, настоящую видел. Он чего-то не сумел тогда, поэтому она скрылась от него и от себя. А он к другой ушел вместо того, чтобы ее искать.
К другой?.. А почему ему вдруг показалось, что в другой есть та же девочка, та же самая дрожащая девочка?.. В Руте – дрожащая девочка?! Узенькая, тоненькая девочка, так боящаяся чужого взгляда, – в Руте?!..
Рута?.. Нет, нет… – Антон вдруг вскочил, почти лихорадочно стал одеваться. «Рута без меня проживет, – ясно понял он. – Богиня она. Но и она без меня, и… я без нее – проживем. А та девочка без меня не выживет, и… и я без нее тоже. Мне не прожить без нее… Простишь ли ты меня когда-нибудь, Катя? Прости, прости, прости!..»
Он кинулся к станции, к телефону, стал набирать номер. «Только была бы дома, только бы дома!»
– Слушаю.
Голос ее. Катин голос!..
– Катя… Катя, это я. Мне надо видеть тебя. Очень надо, Катя!!
Молчание.
– Алле! Алле! Катя! Ты слышишь меня или нет?!
– Слышу.
– Так что ж ты молчишь?!
– Так сразу тебе и ответить, после того как ты столько молчал?..
Пауза.
– Ты, конечно, права. Только разреши мне прийти! Пожалуйста, разреши мне прийти!
– Когда?
– Сейчас.
– Ну, нет. Сейчас я не могу. Приходи завтра, и – подумав: – В семь вечера.
Отбой. А он все еще держит трубку в руке, все еще не может опустить ее. Но как же дожить до завтра? «Столько времени жил и вдруг не знаешь, как дожить до завтра?» – слышит он ее насмешливый голос. А может, плюнуть и бежать туда, домой, к Кате и к Олесе, и не ждать до завтра? Или… или набрать еще раз номер? Свой номер… К себе позвонить.
Длинные гудки. Раз, два, три… десять, пятнадцать…. Не подходит. Ну, что же – ее право…
Катя положила трубку на рычаг, но еще держала ее рукой. По лицу ее текли слезы, вползали в рот, за шиворот. Вдруг трубка под рукой задрожала. Раздался звонок. Катя отняла руку и, смотря в каком-то оцепенении на черное тельце телефона, стала считать звонки. Раз, два, три…. пятнадцать… Тоненький звоночек отбоя. Точно от безнадежности. Нет, опять звонки. А может?.. Может, это уже и не он? Она все в таком же оцепенении смотрит на телефон. Потом, когда тот уже совсем отчаялся, дает волю слезам. Размазывает их рукой по лицу. Как будто хочет вдавить, вогнать обратно. Она досадует на эти слезы. Она на все досадует. Она не хочет плакать. Да и о чем? Как будто бы не все кончено…
Если бы он позвонил, вот так же, как сейчас позвонил, немножко раньше, на два-три месяца, ну, может, на месяц, – она бы, конечно, тоже плакала… Но иначе.
А сейчас… сейчас ей только бесконечно жалко этих месяцев, всех прошлых слез, всю себя. Ну зачем, ну зачем она не может остановиться сейчас?! Впрочем, как она его здорово отбрила: «Завтра в семь часов»! А ему надо было вынь да положь сейчас, сейчас же. Ему очень было надо. Она его знает. Наверное, с его мадамой все кончилось, и он опомнился… Нет, дружочек дорогой, у нас теперь свои планы.
Она пошла в детскую. Олеся увлеченно играла в кубики, ничего не слыша. «Господи, как она на него похожа!»… Пришла няня. Катя отрывисто дала ей указания, попросила не заходить к ней в комнату: «У меня очень срочная работа сейчас. А вечером отведите девочку к Ольге Алексеевне… Я сегодня буду очень занята».
«Да, не сегодня же мне принимать тебя, Антон», – думает она вечером, открывая дверь. За дверью стоит мужчина лет сорока с очень значительным лицом. Его напряженный, сосредоточенный взгляд вспыхивает и останавливается на Кате. Потом он протягивает Кате букет роз.
Катя удивительно хороша сейчас. Гость не может оторвать от нее глаз.
Они познакомились в Ленинграде, на конференции в музее Достоевского. Оба москвичи, но познакомились там. Он отметил ее доклад. Выделил, похвалил в прениях. И пригласил в соавторы. Они вместе должны готовить статью «Дьявольщина в булгаковском "Мастере" и в "Крысолове" Цветаевой».
Бездонная тема. И до чего ей с ним интересно!
И ему с ней тоже. Разумеется, и ему с ней.
И когда уже совсем поздно вечером он склонился к ее руке в передней, а потом быстро и пронзительно взглянул в лицо, Катя вдруг опять подумала: «Наглел, когда позвонить мне Антон, наглел когда»…
– Катя, Катенька… Ка-тя…
Антон лепетал ее имя, пряча смятение за неполучающейся улыбкой… Катя казалась спокойной. Только сомкнутая продольная складка на лбу, которая в прежнее время не предвещала ничего хорошего, теперь говорила о собранности и защищенности. «Ах, не надо бы сейчас этой складки, – подумал Антон и горько понял: не ему теперь диктовать условия».
– Катя, если ты примешь меня – я вернулся.
Катя молчала.
– Катя… Катенька.
Она закусила губу, кажется, до крови.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.