Текст книги "Слишком поздно"
Автор книги: Алан Милн
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Сделавшись (по крайней мере так мне казалось) человеком состоятельным, я переехал с Веллингтон-сквер в дом со звучным названием «Сент-Джеймс-парк Чемберс, Ворота королевы Анны», хотя кебмены его находили по адресу «Вестминстер, Бродвей, 31». Название звучное, но неудобств в квартире хватало. В длинную и узкую гостиную можно было попасть, только пройдя через одну из двух других комнат, что приводило к близкому знакомству гостя с хозяйской спальней или ванной, по вкусу. В наши дни подобную планировку трактовали бы как милую непринужденность, но в те времена люди, как правило, не выставляли напоказ свою личную жизнь. Соответственно я решил спать в ванной или, лучше сказать, обустроил себе роскошную спальню со встроенной ванной, а освободившаяся комната стала чем-то вроде библиотеки.
Кен женился и жил в Илинге на двести фунтов в год. Я обедал у них по крайней мере раз в неделю, часто два или три. Пока Мод варила картошку, мы с Кеном закупали продукты – все то, что так радовало нас в Вестминстере: сардинки, язык, консервированные фрукты, лимонад и более взрослый напиток, шерри-бренди. Потом, когда Мод мыла посуду, мы, наевшиеся мужчины, сидели у очага, курили и разговаривали. Иногда Мод нездоровилось, и тогда мы, мужчины, брали на себя заботу о домашнем хозяйстве. Мы подолгу обсуждали с мясником каждый кусок мяса и торговались из-за четырех фунтов ребрышек, а принеся добычу домой, готовили ее, следуя мудрым советам миссис Битон[36]36
Изабелла Мария Битон, урожденная Мейсон (1836–1865) – автор знаменитой кулинарной книги.
[Закрыть]. «Мясо с овощами» торжественно подавалось на стол, и, клянусь, во всей Англии не было лучше еды. Был ли я снова «ведущим», как при восхождении на Напскую Иглу, или просто вообразил это теперь по своей дурацкой привычке? Не помню; вполне возможно, Кен был лучшим поваром. Зато я помню, что сочинил рассказ о таком обеде всего за несколько дней до того, как поступил на работу в «Панч» – и кажется мне, что сочинял по заказу, хоть это и странно. Рассказ я отправил в манчестерскую «Сандей кроникл». К несчастью, в Манчестере (или только в этой газете) есть обычай требовать с авторов отчет с указанием количества слов или строк, за которые следует заплатить. Я прочел свой рассказ в Национальном либеральном клубе (как прав был Уэллс, когда говорил, что членство в этом клубе может мне пригодиться!), а потом специально купил экземпляр газеты, чтобы подсчитать слова. Потом я послал им еще один рассказ, но его напечатали в воскресенье, когда меня не было в Лондоне. Я так и не увидел этого номера, не смог подсчитать слова и в результате не получил денег. При доходе в пятьсот фунтов в год подобные пустяки меня уже не беспокоили, однако если сейчас издатели «Сандей кроникл» надумают перечислить эти деньги с процентами за тридцать два года на счет благотворительного фонда «Отдых за городом для детей», я охотно им позволю.
Еженедельный рассказ в «Панче» оставлял мне много свободного времени, но совсем не оставлял вдохновения для другой работы. Оуэн предлагал использовать это время для серьезных критических статей. То же самое советовал отец. Они, как школьные учителя, считали, что полученное мной образование пропадает зря. По стихам Оуэна сразу было видно, что он знаток античной культуры, а по моим рассказам о крикете ни за что не скажешь, что я способен хотя бы провести подсчет перебежек и отбитых мячей в крикетном матче. А посмотрите на других участников редакционных обедов: Леман в парламенте, Лукас написал биографию Чарлза Лэма, Грэйвз – помощник главного редактора в «Спектейторе». Неужели я не могу, в свою очередь, доказать, что под легкомысленной маской у меня скрываются серьезные принципы, или глубокие познания о кватернионах, или еще что?
Ответ прост: веселость не была для меня маской, которую надевают по случаю. В то время мир был не так ужасен, как сейчас. В том мире юношеское воображение могло резвиться, не стыдясь своего счастья. Я был молод и беспечен, уверен в себе, уверен в будущем. Я любил свою работу; любил бездельничать; любил долгие уик-энды в гостях у чудесных людей вместе с другими чудесными людьми. Любил влюбляться и охладевать к предмету своей любви и быть свободным, чтобы влюбляться снова. Любил ощущать, что я вновь богат и надо мной не висит никаких обязательств, а есть только привилегии доброго дядюшки. Любил вдруг узнать, что какому-нибудь Великому человеку с Серьезными принципами понравился мой последний рассказ. А если кто-нибудь скажет, что здесь я злоупотребляю и так уже чересчур затрепанным словом «любовь» – что ж, есть такое дело, но мне это нравится, потому что лучше всего передает мое нехитрое счастье. «Были дни» (как сказал я, собрав под одной обложкой четыре книжечки своих рассказов из «Панча», и как сказал Вордсворт до меня, а Осберт Ситуэл[37]37
Строку «Those were the days» из автобиографической поэмы Вордсворта «Прелюдия» (часть VI, «Кембридж и Альпы») Осберт Ситуэл (1892–1969) использовал в названии своего романа.
[Закрыть] – после меня).
Коротко говоря, мне было весело и никакими силами не получалось удержать это веселье в себе. Если б даже я, чтобы угодить старшим, раскрыл в «Квортерли ревью»[38]38
Общественно-политический и литературно-критический журнал, издававшийся с 1809 г.
[Закрыть] духовную жизнь кватерниона, то сделал бы это весело, чем наверняка шокировал бы ученые умы. Люди слишком охотно верят, будто каждый писатель, что заставляет людей смеяться, на самом деле жаждет заставить их плакать, а смешит лишь потому, что по профессии он «юморист» и ему за это платят. Много лет спустя, прозвав меня «эксцентричным», критики намекали, легко и непринужденно, будто я узнал от Барри, что эксцентричность хорошо окупается, и прилепил ее на свою писанину, как лепят марки на почтовую бандероль, чтобы повысить ее ценность. Сомневаюсь, что подобные методы настолько распространены в сочинительстве, как принято считать. Слишком уж это трудно. Работа писателя – выразить себя в стихах или прозе, тем большинство из нас и занимается. Мы не тужимся, мучительно выражая какую-то чуждую нам личность ради того, чтобы порадовать издателей или позлить критиков.
В 1910 году меня допустили обедать вместе со взрослыми. Грейвз вручил мне ножичек, чтобы я оставил свою отметину на редакционном столе, и я скромно вывел: А. А. М. Думаю, эти буквы составляют глубокую загадку для того, кто ныне занял мое место. Интересно, кто это был, думает он, и никто уже не может ему ответить. Правда, остался Бернард Партридж – единственный свидетель той давней эпохи, сидел как раз напротив. Может быть, и вспомнит. «Милн его звали, кажется?» Пройдет еще немного времени, и обо мне станут говорить: «Как, бишь, его инициалы?»
А тогда эти инициалы были довольно известны. Могу даже утверждать, что они были самыми популярными за всю историю «Панча», хотя и разделили свою славу, после моего ухода, между еще двумя авторами – Антони Армстронгом и Арчибальдом Маршаллом. Часто их рассказы приписывали мне. Заметка за авторством «А. А.» о голландском сыре повлекла за собой внезапный подарок из Голландии. Я его принял с благодарностью, зная, как трудно переслать куда-либо такой неудобный для пересылки предмет, как голландский сыр. Жаль, что Маршалл не написал еще и о шампанском или о мячиках для гольфа. Читатели «Панча» восхитительно отзывчивы. В тяжелую военную годину я как-то написал патетические стихи под названием «Последняя баночка» – и более не знал недостатка в конфитюре. Когда истощилась щедрость англичанок (или их кладовые), в ход пошло великодушие ближайших колоний, равно как и более отдаленных доминионов. Вся Британская империя стала для меня местом, где не только не заходит солнце, но и вечно сияет конфитюр. То ли благодаря таким вот проявлениям доброты, то ли из-за писем или просто общей неопределимой атмосферы, постоянные авторы «Панча» чувствовали себя на дружеской ноге с читателями и могли быть уверены в немедленном отклике на свои произведения. Как театральные актеры играют лучше для отзывчивой публики, так и «профессиональный юморист» расцветает, зная, что его ждет теплый прием. Вот я и цвел как писатель.
А как участник редакционного стола я разогревался и без посторонней помощи. Обеды по средам были долгие и обстоятельные; пили шампанское, кому оно было по вкусу, курили трубки и сигары и притом разговаривали. Разговоры эти могли длиться бесконечно. Однако восседающий во главе стола Оуэн произносил: «Ну что же, джентльмены», – и мы с неохотой обращались к делу, ради которого, собственно, и собрались. Карикатуры. Глубоко политические карикатуры. В те дни я был способен сильно разгорячиться из-за политики.
Учитывая широкую популярность в центральных графствах, церковных приходах и гарнизонах Англии, «Панч» был практически обязан придерживаться истинно консервативных взглядов. В наши дни различие между либералами и консерваторами не так ярко выражено; ультралевые едва отличимы от ультраправых, а все прочие вообще серединка наполовинку. Но в те времена лорд Уиллоуби де Брок поклялся, что скорее вместо воды кровь потечет под Вестминстерским мостом (надеюсь, я не ошибся; возможно, он говорил про мост Ватерлоо), чем Билль о парламенте станет законом, а выходец из Ольстера по имени О’Нил чуть не кинулся с кулаками на Уинстона Черчилля в священных залах палаты общин (у мистера Черчилля как раз случился очередной либеральный период). А лорд Уинтертон подпрыгивал на месте, выкрикивая: «Эй вы, помните о манерах!» – а герцогини приносили страшную клятву никогда не лизать почтовые марки, а «известные специалисты с Харли-стрит» торжественно доказывали в консервативных периодических изданиях, какая чудовищная отрава для герцогинь таится в марках страхового общества – хотя, как видно, этот яд безвреден для простонародья, постоянно лижущего почтовые марки. Сейчас все это кажется смешным, а меня и тогда смешило, и поскольку я был молод, горяч и не в меру самоуверен (или, как я уже сказал, просто молод), мне было трудно удержаться, чтобы не слишком сильно шипеть и булькать на этих бесконечных обсуждениях, да еще после весьма разогревающего редакционного обеда.
4Когда Оуэн уезжал в отпуск на Ривьеру или в Шотландию, его место в редакции занимал Э. В. Лукас. В отличие от Оуэна, он сотрудничал со многими другими изданиями помимо «Панча», а потому, опять же в отличие от Оуэна, работал очень быстро. Закончив все дела в пятницу вечером, Оуэну некуда было идти, только домой, где пусто и одиноко, а Э. В. ждали сотни каких-то таинственных занятий. Всего один раз он изменил своему вечному: «Ну, мне сюда. Всего хорошего!» – после чего всегда исчезал с таким видом, словно впереди у него какие-то неведомые приключения, даже если на самом деле направлялся всего лишь в клуб «Гаррик». В тот день, о котором я говорю, Э. В. пригласил меня с собой, и я впервые в жизни проник в театр через служебный вход. Какой именно театр – уже забылось, помню только, что это был театр-варьете. Мы попали в артистическую уборную одного из величайших комиков той эпохи – не помню, которого. Они с Э. В. были старинными приятелями. Меня представили. Моя появление здесь явилось для меня самого полной неожиданностью, поэтому я предположил, что артист хотел со мной познакомиться, но нет – мое имя значило для него так же мало, как имя Китса или какого-нибудь еще симпатяги. Мы замечательно поладили. Я не произносил ни слова, поскольку мне нечего было сказать, и ничего не пил, поскольку было нечего пить, кроме виски, а я его не люблю. Зато профессиональное веселье великого комика захватило меня и повлекло за собой, как и Лукаса, и гримера, и еще парочку незнакомцев – кажется, артист решил, что они пришли с нами. Он обращал свой взор то к ним, то ко мне в поисках понимания и поддержки, и, уходя, я уносил с собой заверения, что меня всегда будет здесь ждать добрый глоток чего-нибудь крепкого (старина!). Больше мы с ним не виделись.
После смерти Лукаса я написал о нем в «Таймс»:
«Его нельзя назвать «писателем для писателей», как говорили… о ком же? О Спенсере? Вот Э. В. ответил бы точно. Почему больше нельзя у него спросить?.. Он был свободен от малосимпатичных тщеславия и зависти, свойственных иным нашим собратьям по цеху. Никто не умел так высоко ценить чужой талант, придавая так мало значения собственному творчеству. Послушай сторонний его разговоры – все о книгах, о литературе, – непременно удивился бы: почему этот человек, такой остроумный и начитанный, сам не попробует что-нибудь сочинить? На самом деле писательство не служило Лукасу для самовыражения, хоть и было совершенно необходимо. Я не знаю другого автора его уровня, который в своих произведениях так мало говорил бы о себе и так много – об окружающем мире. После знакомства с книгами Э. В. познакомиться с ним самим – значит оказаться не на знакомой почве и не на зыбкой почве, а просто в совершенно неведомой стране, захватывающе интересной и притом настолько же твердо очерченной, как его любимые меловые холмы Южной Англии. Для человека пишущего дружба с ним означала, что в каком-то смысле все свои произведения ты пишешь для него. Мысль: «Э. В. это понравится» дарила особую гордость удачным пассажам и придавала сил сочинять дальше. Точно так же мы всю неделю копили для него разные забавные мелочи: смешные, причудливые, необычные, возмутительные; всё, что где-то увидел, услышал, нечаянно наткнулся. «Об этом надо рассказать Э.В.», – думали мы, зная, что его комментарии придадут особый аромат нашим собственным впечатлениям. Юмор Лукаса искрился сухим колючим привкусом его излюбленного вина и оказывал на собеседников такое же действие: веселил, придавал ощущение легкости бытия и уверенности в себе, побуждая быть мудрее и остроумнее, чем ты есть на самом деле. А сейчас Э. В. умер и наступило отрезвление. Мир-то совсем не так хорош, как нам казалось. И мы сами не такие уж славные ребята».
Мы с ним дружили тридцать лет – с того дня, когда он впервые появился в редакции «Панча», и Лукас постоянно внушал мне уверенность, что я хороший писатель. Наверное, многие с ним не согласятся, я и сам иногда не соглашаюсь, но я знаю, что без его одобрения писатель из меня вышел бы значительно хуже. Оуэн был скуп на похвалу, как истый преподаватель, вечно опасающийся услышать в ответ: «Если мой сын и вправду такой умный, почему он не получил стипендию?» Стоило мне написать полдюжины рассказов, как он говорил: «Не пора ли вам снова взяться за стихи?» Если смотреть на дело с более светлой стороны, можно это считать своего рода комплиментом моим стихам. А после двух-трех стихотворений он говорил: «Не пора ли вам вернуться к рассказам?» – и это можно было считать (спасибо, Оуэн!) комплиментом моей прозе. По крайней мере других комплиментов я от него так и не дождался. А вот Э. В. понимал, что невозможно быть веселым, беспечным и обаятельным в стихах или прозе, если тебя постоянно не ободряют и не уверяют, что все эти замечательные качества тебе присущи. Если я и приносил хоть какую-то пользу «Панчу», так лишь благодаря тому, что в какой-то степени они действительно присутствовали, и похвалы Э. В. помогали создать видимость, будто это дается мне без всякого труда – а только так и должны восприниматься произведения легкого жанра.
В то время Лукас вел в газете «Сфера» еженедельную рубрику под названием «Пару дней назад», подписываясь инициалами «В. В. В.». Как-то, уезжая во Флоренцию, он попросил меня подменить его с разрешения главного редактора. Итак, шесть недель я высказывался обо всем на свете (исключая религию и политику) под инициалами «О. О. О.», а после возвращения Лукаса мне предложили каждую неделю публиковать в «Сфере» заметки под своим собственным именем. Два года я писал для них эти заметки по три гинеи за штуку, а потом попросился в отставку, исчерпав все возможные темы (опять же за исключением религии и политики). После годового перерыва я снова к ним попросился, поскольку собирался жениться и начал лучше понимать значение денег в жизни человека. Клемент Шортер очень мило выразил свою радость, но через полгода владельцы «Панча» предложили платить мне столько же, если я перестану печататься в «Сфере». Вероятно, в каком-то смысле это было лестно, хотя на первый взгляд и не скажешь. И снова Шортер весьма любезно меня отпустил. После войны, когда я ушел из «Панча» и не знал, чем заработать на жизнь, я предложил Шортеру вернуться, но уже за шесть гиней. И опять он согласился с учтивостью человека, для которого главная цель в жизни – оказать мне услугу. Я всегда считал его лучшим редактором из всех, с кем мне приходилось работать. Мы никогда не встречались, он мне никогда не писал, иначе как по поводу моих уходов и возвращений, и тем не менее ухитрялся создать впечатление, что он безусловно верит в своих авторов.
5В 1910 году я опубликовал, как считаю теперь, свою первую книгу «Игры дня», сборник рассказов из «Панча». Э. В. сказал, что, раз уж я пародирую заглавие, следовало бы послать экземпляр автору «Трудов дня». Я ответил, что не знаком с Киплингом и не могу вообразить, чтобы автор знаменитых, недавно опубликованных строк о дурне во фланелевом костюме с битой в руках и о перемазанном в грязи остолопе на футбольном поле заинтересовался рассказами о крикете и прочих несерьезных играх. Э. В. заверил меня, что Киплинг «не такой», что он оценит мой жест и напишет в ответ прелестное доброжелательное письмо. Я был бы счастлив получить от Киплинга прелестное доброжелательное письмо, однако ждать этого пришлось двадцать лет; в те дни я считал невозможным для начинающего автора навязывать свое знакомство более известным писателям. Школьный галстук не перенес бы такого; это было «неспортивно». Тем не менее каждую среду, встречаясь со мной на редакционном обеде, Э. В. спрашивал: «Вы еще не отправили свою книгу Киплингу?» В конце концов я ему пообещал, что на этой неделе непременно отправлю. И вот я сел сочинять сопроводительное письмо.
«Сэр…» – начал я. В письмах такого рода следует чуточку преувеличивать значительность адресата и соответственно незначительность отправителя. Сам Киплинг однажды ответил на похвалы Теннисона: «Когда генерал хвалит рядового, тот не берет на себя смелости благодарить, но с новыми силами идет в бой», – хотя в данном случае капрал и полковник были бы, пожалуй, ближе к реальному соотношению статусов. В своем письме, приложенном к скромному сборничку и начинающемся со слова «Сэр», я не только выражал безграничное восхищение трудами мастера, но и заверял, что лишь благодаря ему стал заниматься литературой, надеясь хотя бы ступить на склоны неприступной горы, которую он покорил. Или нечто примерно в таком духе. Я не храню черновики. Перечитав написанное, я понял, что отправить это попросту невозможно – письмо получилось насквозь фальшивым. Я и в самом деле восхищался Киплингом, но не до такой степени. Единственный писатель, перед кем я в то время действительно преклонялся, – Барри. И чтобы письмо не пропало даром, я отправил его и свою книгу Барри. Тот в ответ прислал мне «прелестное доброжелательное» письмо. Он принял меня в свою крикетную команду «Аллахакбарри» и пригласил на обед. Так я с ним и познакомился. Двадцать пять лет прошло, а я до сих пор жалею, что навязался тогда, а не подождал, пока нас не познакомят обычным путем.
6В 1913 году крестница Оуэна Симана, Дороти де Селинкур (для друзей Дафна), согласилась выйти за меня замуж. Оуэн пригласил меня на ее первый выход в свет, и мы подружились, что довольно часто случается в наши дни, а тогда казалось необычным. Я просил ее о помощи, если мне требовалось выбрать подарок для невестки или новый костюм для себя самого, а она звонила мне, если требовался кавалер сопроводить ее на бал. Она смеялась над моими шутками, знала наизусть мои стихи и короткие рассказы из «Панча» еще до того, как мы познакомились, у нее, как видите, было идеальное чувство юмора, а у меня была пианола, от которой Дафну невозможно было оттащить. Так могло бы продолжаться бесконечно.
Однажды мы с ней оказались в обувном магазине.
– Просто ботинки или какие-нибудь особенные? – спросила она.
– Лыжные ботинки, – ответил я с гордостью. – Сегодня великий день.
– А я как раз вчера такие купила.
– Зачем?
– Кататься на лыжах.
– Где? На Хемпстед-Хит?
– В Швейцарии.
– Так и я туда еду!
– Ну, я думаю, мы оба там поместимся. Я еду в местечко под названием Дьяблере.
– Черт возьми, я тоже!
– Как тесен…
– Не произносите этого! Остановитесь в «Гранд-отеле»?
– Да. Так весело! У меня оранжевые брюки.
– А у меня будет красная гвоздика в петлице. Мы обязательно друг друга узнаем. Какая вы, когда вокруг полно других людей?
– Неотразимая.
– Я тоже. Надеюсь, мы друг другу понравимся.
И мы понравились. Когда «вокруг полно других людей», все внезапно меняется. Я сделал предложение в одиннадцать часов утра, в буран. Это было необходимо, потому что в тот день Дафна возвращалась в Лондон, а в Лондоне тоже есть другие люди, от которых, как стало совершенно ясно, я должен ее спасти.
То, что вы сейчас читаете, – автобиография писателя, а не жизнеописание женатого человека. Следующая моя книга вышла с посвящением: «Моему соавтору, который закупает бумагу и чернила, смеется и вообще делает всю самую трудную часть работы». Именно в таком качестве Дафна и сыграет свою роль в этих моих воспоминаниях.
Мы поженились в июне и сняли квартирку в «Эмбенкмент Гарденз», в Челси. Я теперь получал от «Панча» за свои рассказы восемь гиней в неделю – максимальный гонорар для того времени. В виде компенсации за то, что я перестал сотрудничать со «Сферой», владельцы «Панча» подняли мне жалованье до пятисот фунтов. Итак, вместе с двойной оплатой за альманахи и летние номера, а также с учетом понемногу начавших поступать процентов от продажи книг я зарабатывал около тысячи фунтов в год. Мы не нуждались в деньгах и были очень счастливы. За год-два до того я познакомился с Уильямсонами (Ч.Н. и А.М.). Романтическая Алиса Уильямсон взяла с меня слово – когда я влюблюсь или женюсь, познакомить ее со своей избранницей. Итак, вернувшись из Дартмура, где мы провели довольно промозглый медовый месяц, мы пригласили Уильямсонов к чаю, а они в ответ на наше гостеприимство (если можно его так назвать, учитывая перепады кухаркиного настроения) предложили нам для второго медового месяца свою виллу в Кап-Мартене. Приехав туда, мы обнаружили, что предложение подразумевало не только саму виллу, но и штат прислуги, запас еды, винный погреб и даже сигары, и вдобавок рекомендательные письма ко всем в округе, и общество очаровательно сопящего бульдога по имени Тиберий. Вот это действительно потрясающее гостеприимство – но ведь Алиса Уильямсон американка, а для них такие жесты в порядке вещей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.