Текст книги "Новое назначение"
Автор книги: Александр Бек
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
– Мы, Елена Антоновна, понимаем эту взаимосвязь так: угнетение не вызывает злокачественной опухоли, но благоприятствует ее развитию. Она могла зародиться у него уже сравнительно давно. Кстати, ему перед отъездом сюда в Москве легкие просвечивали?
– Нет, он не обследовался.
– Вот как? Почему же?
– Понимаете ли, все это было не просто. Его освободили… Вы, если не ошибаюсь, беспартийный?
– Да.
Елена Антоновна помолчала, сморкнулась и, видимо, поколебавшись, принудила себя к откровенности с врачом:
– Конечно, он совершил ошибку, неправильно высказался. Только, пожалуйста, Николай Николаевич, это между нами. Но и наказание было очень строгим. Его совсем устранили из промышленности. Назначили сюда. А он всегда был образцом дисциплины. И если бы он пошел обследоваться, если бы врачи запретили ехать, то… Вы понимаете, это могло быть совсем превратно истолковано. А у меня не было и мысли о такой страшной болезни.
Наконец-то эта женщина, имя которой иной раз поминалось в газетных отчетах, не совладала с собой, уткнулась в рукав темно-синего жакета, расплакалась, виня себя. Однако лишь на минуту-другую она дала волю этой женской слабости. Глаза были опять вытерты. Елена Антоновна вновь обрела прямизну стана, ясный разум, готовность быть к услугам, исполнять долг. Теперь были явственно заметны ее по-бабьи обвисшие щеки, на которые тоже легла краснота, – да, она, партийка с двадцатого года, пронесшая без пятнышка, без единого порицания или выговора свое звание члена партии, государственной и общественной деятельницы, оставалась тем не менее женщиной, женой. И ради мужа сумела сейчас мобилизовать выдержку, сидела собранная, как на работе. Впервые при Николае Николаевиче, не постеснявшись его, она вынула из большого коричневого не то портфеля, не то сумки металлическую без украшений пудреницу, посмотрелась в зеркальце, запудрила щеки и нос.
Глядя на нее, Соловьев вспомнил где-то слышанную, понравившуюся ему поговорку: «Смерть и жена Богом суждена». Человек, ради которого он сюда доставлен, прошагал свою жизненную тропу рядом с этой женщиной, тоже отформованной одинаковым прессом. А если бы его женой была другая? Праздный вопрос… Он некогда выбрал ее, этот выбор тоже часть его личности. Наверное, Онисимов не был бы самим собой, если бы женился на другой. Впрочем, случаются же роковые мгновения, развилки на пути. Возможно, некогда он тянулся и к иной, видел в мыслях другую спутницей жизни. Проницательный медик отметает эти досужие мысли. Сказано же: «Богом суждена».
Московский профессор и Елена Антоновна принимают решение: сегодня же Николай Николаевич даст телеграмму в Москву. Он набрасывает в блокноте текст для шифровальщика: «Необходимо увезти Онисимова. Подозрение на рак легких. Соловьев».
– Теперь я ему, – произносит Соловьев, – собственно говоря, больше не нужен.
– Нет, заходите к нему, осматривайте. Или хотя бы делайте вид, что осматриваете. И что-нибудь прописывайте.
Николай Николаевич дважды в день приходил к Онисимову, старательно выслушивал, выстукивал его, прописывал какие-то общеукрепляющие средства, бромистые препараты. И не удивился, что больной стал заметно лучше себя чувствовать. Такого рода стадия как бы улучшения нередко случается в развитии ракового процесса под воздействием разных факторов, разумеется, и психологических. Субфебрильная температура продолжала держаться. Остались и быстрая утомляемость, слабость. Однако в какие-то часы, особенно по утрам, Онисимов не был уже вялым, заменял на полдня халат домашним пиджачным костюмом, стал опять бриться ежеутренне. Соловьеву, который с интересом знакомился со столицей Тишландии, а заодно и жене, нередко присутствовавшей во время посещений врача, Александр Леонтьевич охотно рассказывал об этой стране. Пожалуй, деятельность дипломата уже его впрямь несколько забрала.
– Тут сложнейший переплет, – говорил он. – Дух здешнего национализма препятствует экспансии американцев. Вы понимаете? Значительные слои интеллигенции, даже буржуазной, против Америки. И хотя с колебаниями, хотя и выделывая разные там фигли-мигли, тянутся к нам. Мы – сила. Здесь, далеко от нашей земли, особенно ярко это чувствуешь.
Онисимов с достоинством, с удовлетворением произнес это заработанное, завоеванное, гордое: «Мы – сила». Елена Антоновна внимательно слушала, не вмешивалась, подчас утвердительно кивала. Онисимов охотно посвящал врача в проблемы экономики. Тишландия быстро индустриализируется. В военном отношении она выглядит слабой, но ее скрытый потенциал – серьезная величина.
– Как металлургу, – добавил он с усмешкой, – мне это особенно ясно.
И жадно расспрашивал о Москве. Оживился, заулыбался, узнав, что решением Совета Министров здание, где когда-то располагался Главпрокат, передано институту, который возглавляет Соловьев.
– Я строил эти хоромы еще при Серго. Помните его?
Нет, Соловьев не встречался с Серго.
– Жаль, жаль… Пожалуй, те годы, когда я работал под руководством Серго, были в моей жизни самыми лучшими.
Елена Антоновна легким кивком опять как бы скрепляет слова мужа. Ей-то известно, как после гибели Серго навис над житьем-бытьем Онисимовых Берия, выжидавший случая посчитаться. Нет, ни о Берии, ни тем более о Хозяине – вон видна небольшая его фотография, единственное украшение голых стен спальни, – Онисимов не станет судачить с этим приятным и, кажется, умницей москвичом-доктором.
– Значит, как раз вы и займете мой кабинет, – продолжал Онисимов.
И счел это хорошим предзнаменованием. Он, ранее не бравший ничего на веру, изобретательно, остро изобличавший малейший обман, теперь склонен был верить, что у него действительно какая-то форма ползучего воспаления легких, поверил в выздоровление. Сколько раз Соловьеву доводилось наблюдать этот спутник рака, указанный и в его книге, так называемую эйфорию – своеобразное опьянение, возбужденное состояние, к которому присоединялась легкая доверчивость к обману, легкая внушаемость.
Вскоре из Москвы пришла телеграмма о необходимости выезда Онисимова для лечения. В обычный час к Онисимову заглянул Соловьев, неизменно элегантный, в галстуке бабочкой, подвижный, восторженно воспринимавший свою встречу с удивительной столицей северной страны. Ознакомившись с телеграммой, без раздумий воскликнул:
– Хотелось бы еще тут послоняться. Но долг службы призывает. Что же, Александр Леонтьевич, будем собираться.
Елена Антоновна, опять находившаяся тут же, спросила:
– Николай Николаевич, как вы считаете, совсем собираться?
Он с ясными глазами ответил:
– Зачем? Александр Леонтьевич скоро вернется.
Чинная московская партийка и всемирно известный русский терапевт, разрешивший себе обрести на чужбине легкомысленный вид, уже превосходно сыгрались, находчиво, тонко исполняли свои роли.
На аэродроме Александра Леонтьевича провожали не только советские люди, но и высокопоставленные чиновники Тишландии и главы посольств, аккредитованные при королевском правительстве. Каждый пожал на прощание руку этому нисколько не чопорному, умному, сумевшему заслужить общее расположение представителю великой и все еще несколько загадочной, раскинувшейся и в Европе, и в Азии социалистической державы. И свои, и иностранцы желали ему скорейшего выздоровления, возвращения сюда к своим обязанностям. Посланник Канады пригласил его вместе поохотиться на рождественские праздники. Сборы, близившийся отлет, внимание, оказанное ему дипломатическим корпусом, что в какой-то степени, конечно, относилось и лично к нему, являлись каким-то плодом его здешней работы, – все это взбудоражило, взбодрило Онисимова. Он давно не чувствовал такого подъема, такого вкуса к жизни. Только что начался сентябрь – в том году неожиданно солнечный, теплый в Тишландии. Онисимов, в мягкой темной шляпе, в осеннем расстегнутом пальто, окруженный провожающими, стоял, улыбаясь, под нежно голубеющим небом у самолета, готового в путь. Улучив минуту, советник посольства, он же и секретарь тамошней парторганизации лобастый Макеев, постоянный партнер Онисимова в шахматах, спросил его:
– Александр Леонтьевич, кому поручить доклад к сороковой годовщине?
– Фу-ты ну-ты, до годовщины же еще больше месяца. Никому не поручай. Успею вернуться. И сам сделаю.
Державшийся вблизи больного Соловьев легко подтвердил:
– Конечно, никому не поручайте.
Но он-то знал: никогда больше Онисимов сюда не возвратится.
В Копенгагене предстояла пересадка на советский самолет. Оставив Онисимова в покойном кресле, у стеклянной стены огромного помещения для транзитных пассажиров, врач и Елена Антоновна прохаживались по дорожкам аэродрома. Она спросила:
– Если все подтвердится, сколько он еще проживет?
– Кто знает, Елена Антоновна, неизвестно, как будет бороться организм. Несколько месяцев. Полгода.
В Москве на аэродроме Внуково приземлились вечером. Восемь месяцев назад Онисимова отсюда провожали сотоварищи, шли будто колонной по забетонированному полю. Теперь же никто из них, его бывших сподвижников, сотрудников, не приехал его встретить.
К трапу, по ступенькам которого не спеша сходил Онисимов, подкатила санитарная машина. Появились носилки. Об этом позаботилось лечебное управление Совета Министров – там, очевидно, предполагали, что Онисимов сам уже не передвигается. Он с усмешкой отстранил санитаров, но предвестие, несомненно, было плохим. Тоскливое знакомое предчувствие опять засосало Онисимова. К нему подбежал сын, на миг приостановился, пытливо заглянул в глаза отцу, в его изжелта-бледное, с сероватым оттенком лицо. Андрюша поразился, каким маленьким, словно бы усохшим, стало оно, это родное лицо. А нос совсем костлявый, восковой… Более не разглядывая, мальчик прильнул к груди отца. Взволнованный Онисимов провел рукой по лбу, по мягким волосам Андрейки, приник к ним губами.
Снова выпрямившись, Александр Леонтьевич увидел рослую, мужеподобную Антонину Ивановну, своего давнего лечащего врача. Она его встретила по обязанностям службы. Онисимов пожал ей руку, хотел пошутить насчет санитарной машины и носилок, но шутка не подвертывалась, и он, усмехнувшись, сказал:
– Вот, Антонина Ивановна, я и не курю…
36
На другой же день после приезда Онисимов лег в больницу, к которой давно, еще в качестве министра, был прикреплен.
Ему предоставили палату, носившую несколько странное название – полулюкс. Такого рода полулюкс вмещал кабинет и спальню, балкон, ванную комнату, прихожую с выходом прямо на лестницу, устланную ковровой дорожкой. В этом светлом, просторном обиталище многое пришлось Александру Леонтьевичу не по нраву – мягкие кресла, ковры, дорогие статуэтки, тяжелые позолоченные рамы развешанных по стенам картин. Какому-то умнику вздумалось поставить здесь и зеркальный шкаф. Только этого больным еще и не хватало – любоваться собой в зеркале.
Впрочем, пока что тут зеркало не было ненужным: Онисимов мог в этой отражающей поверхности видеть, как он со дня на день поправляется. Это как будто подтверждало тот же успокоительный диагноз, объявленный Онисимову и в больнице; вяло протекающее, длительное воспаление легких, или, выражаясь языком медицины, затянувшаяся пневмония.
Так или иначе в этой излишне обширной, излишне роскошной, на его взгляд, больничной палате он ощутимо пополнел, чему, думается, способствовал и отказ от курения. Впалость щек перестала быть пугающей. По утрам он нередко чувствовал себя бодрым. Боли в позвоночнике, которые и раньше еще не были мучительными, теперь и вовсе редко давали себя знать, пошли на убыль.
Сын натащил ему книг; затем Онисимов с разрешения врача затребовал из МИДа всяческие дела, которые имели отношение к его дипломатической службе; позавтракав, он надевал пиджачную пару, вешал больничное облачение в шкаф, усаживался за письменный стол, очищенный, разумеется, от статуэток и прочих дорогих украшений, вооружался очками, излюбленным жестким, остро очиненным карандашом и, испытывая удовлетворение, удовольствие, несколько часов кряду проводил над присланными ему папками.
И все укреплялся в мысли: пожалуй, у него и взаправду вовсе не рак, а действительно какая-то форма пневмонии – хронический, ползучий, требующий систематического, долгого лечения воспалительный процесс. Однако трезвый внутренний голос, хотя и подточенный заболеванием, но далеко не заглохший, тот, что всегда повелевал Онисимову: «Не доверяйся», – и ныне предостерегал от легковерия.
Как-то вечером к Онисимову пришел Андрюша – ему разрешалось навещать отца два раза в неделю, такое расписание установила мать. Мальчику, разумеется, не говорили, чем болен отец, но по различным признакам, даже по такому, например, что однажды в коридоре больницы Елена Антоновна прервала беседу с врачом, завидев идущего к ней сына, и строго отослала его, велев подождать на диване, даже и само это скрытие тайны отцовского заболевания приводило негромкоголосого тоненького мальчика к верным догадкам. Давненько уже не стремящийся к славе первого ученика, легко удовлетворявшийся четверками, а порой и трояками, Андрюша теперь ради больного отца, неравнодушного к его школьным отметкам, старательно учился, приносил по воскресеньям папе на подпись свой школьный дневник. Белокурый подросток, по-прежнему отличавшийся вопрошающим взглядом, и сдержанный его родитель, не терявший контроля над собой, в эти дни несколько сблизились. Такому сближению способствовал и еженедельно посылаемый Онисимову каталог книжных новинок. Сын и отец вместе в больничной палате отбирали названия для покупки. Александр Леонтьевич, как и раньше, не прочь был пренебречь беллетристикой, но, уступая вкусам Андрюши, соглашался приобрести, перелистать ту или иную книгу художественной прозы и даже стихов. Этим большей частью и исчерпывалось общение приученного дома к замкнутости мальчика и, как некогда Андрюша в уме определил, великого молчальника – отца.
Случалось, текли, текли минуты, когда сын и отец ни словечком не прерывали молчания. Александр Леонтьевич тянулся к газетам или папкам, Андрей подолгу глядел в окно. И однажды некая подсказка сердца осенила мальчика. Он стал приходить в отцовскую палату с томом Ленина, с тетрадкой. Усаживался за круглый столик, раскрывал страницы «Что делать?» – одну из главных работ Ленина, которую решил одолеть: ведь когда-то и отец прочел ее тоже пятнадцатилетним.
Трудновато разбираться в прочитанном, но хочется доказать отцу и себе, что теперешние пятнадцатилетние тоже чего-то стоят.
И вот, облаченный по больничным правилам в белый халат, мальчик сидит у настольной, под зеленым абажуром, лампы: тонкая, почти девичья шея, востроносенький профиль склонены к книге. Андрей придвигает тетрадь, что-то выписывает.
Александр Леонтьевич, устроившийся на диване со свежей «Вечеркой», ему только что поданной, встает, отложив газету. Пройдясь, смотрит в тетрадь сына. Тот, не поднимая глаз, продолжает свое дело, заносит выдержку из Ленина: «…если бы эти авторы способны были продумать то, что они говорят, до конца бесстрашно и последовательно, как должен продумывать свои мысли всякий, кто вступает на арену литературной и общественной деятельности.?.» Да, сын уже пишет не кривульками, почерк стал потверже. Хочется тронуть его белобрысую голову, ощутить пальцами мягкие волосы. Однако Александр Леонтьевич отучился от ласки, уже к ней не способен.
И оба молчат. Зрачки Александра Леонтьевича вновь устремляются на строчки, сейчас выведенные рукой сына: «Бесстрашно и последовательно…»
Всегда ли он, отец, именно так продумывал свои мысли?
Сын пишет дальше. Отца потянуло прилечь на диван. Немного спустя он негромко спрашивает:
– Андрейка, ты секреты хранить можешь?
Мальчик встрепенулся. Кажется, настала минута, когда он по-настоящему нужен отцу.
– Могу.
– Тогда вот что. Принеси мне терапевтический справочник. Знаешь, у меня в кабинете.
– Знаю, конечно.
– Сделай это незаметно. И никому не говори. Никому. Понимаешь?
Андрей ничего не вымолвил, только закивал. Опять, как уже не один раз, сердце защемила жалость, заставившая не смотреть в это желтоватое лицо, жалость и любовь к заболевшему, надломленному, может быть непоправимо, отцу. Давно уже Андрюша – об этом на предыдущих страницах нам случалось говорить – перестал видеть в отце свой идеал, однако вместе с тем неизменно жалел его. Сейчас мальчик удерживает себя, чтобы ни взглядом, ни слезой не выдать пронизывающего сострадания. Не только принести отцу по секрету книгу, но и исполнить любую его просьбу, сделать что-нибудь большое для него – этого жаждет Андрюша.
Придя в неурочный день, он неприметно среди прочих книг притащил толстенный терапевтический справочник. А заодно, уже по собственной инициативе, захватил и стоявшую рядом на полке «Общую терапию» Соловьева. Эту книгу Александр Леонтьевич открыто положил на стол, а справочник припрятал, запер в ящик. И в одиночестве вчитывался, сопоставлял.
Очаговая пневмония… Симптомы более или менее соответствовали его состоянию: температура, кашель, одышка. У пожилых людей, гласила справка, болезнь нередко протекает вяло. При замедленном вялом течении пневмонии применяются средства, вызывающие общую перестройку организма, в частности внутривенные вливания глюкозы с аскорбиновой кислотой. Такого лечения он не получает. Видимо, не та, не та у него болезнь.
Снова и снова он обращается к справке о другом заболевании, опять взвешивал, сличал… Длительно сохраняется удовлетворительное самочувствие. Распознаванию помогает наличие увеличенных лимфатических узлов, иногда грибковидные кожные разрастания. Характерны загрудинные тупые боли. Всякие тепловые процедуры (грелки и т. д.) должны быть категорически исключены. Рентгенотерапия массивными дозами. Однако такого рода лечение (методом Диллона) с применением больших доз рентгеновских лучей до настоящего времени остается малоэффективным. Да, ему не применяют и рентгенотерапию. Возможно, у него все-таки не эта болезнь. Лечение в незапущенных случаях оперативное. Прогноз при запущенной опухоли безнадежный.
Да, много, много сходных симптомов. Лечение, правда, не совпадает. Пичкают лишь пенициллином и какими-то пилюлями. Но надо, надо быть готовым к худшему. То есть к близкому концу. И достойно его встретить. Привести в ажур все свои дела. Уйти безупречным. Завершить жизнь так, как этого требует честь верного сына своего государства, своей партии. Времени для этого ему отпущено, может быть, уже в обрез.
Однако не зря ли он себя приуготовляет? Не исключено, что у него впрямь лишь пневмония. Сказано же в справочнике, что она, эта болезнь, знает немало разновидностей. Александр Леонтьевич вновь раскрывал толстенную книгу, листал, вчитывался, соображал. Но неясность оставалась: чем же, чем же все-таки он болен? И не пытаются ли его обморочить?
И если это так – неужели вранье он не раскусит?
37
Неужели не хватит ума, чтобы, как он некогда в министерстве, в Комитете говаривал, размотать это дело?
Качества следователя, который умеет застичь врасплох, поймать подозреваемого, – а на подозрении у Онисимова, «не привирает ли», был чуть ли не каждый, – еще изощрились в нем с годами.
И разве в угольной и стальной епархии, ему ранее подведомственной, кто-нибудь сумел бы его обдурить? Он тончайшим, что называется верхним, чутьем распознавал, разнюхивал всякую попытку втереть ему очки, приукрасить положение. К нему приросла поговорка, по-заводски грубоватая: «Этот до исподнего дойдет». Такая молва была ему известна, он ею гордился.
Нередко к его приезду на тот или иной завод цехи были свежевыбелены мелом, дорожки меж цехами подметены, посыпаны песком. Онисимов, однако, как в свое время и Серго, остававшийся во многом образцом для него, шел на задворки, забирался в литейные канавы, пролезал под рабочие площадки, обнаруживал там грязь, захламленность, беспорядок. И, приоткрыв белый оскал, – тут уж действуй по-своему: у Серго, подвластного порой неукротимой вспыльчивости, не было и в помине этакого жестокого оскала, – чуть ли не тыкал носом цеховое и заводское начальство в этот хаос, в эту грязь.
Безжалостно хлестал Онисимов и тех, кто нетвердо, неточно знал свою специальность, свое дело. И умел таких ловить.
Вот он приходит в мартеновский или доменный цех, садится к столу, где лежат журналы плавок, изучает, перелистывает и, словно протыкая какую-либо цифру своим остро очиненным, наивысшей жесткости карандашом, требует у начальника цеха объяснений: почему тогда-то был превышен расход марганца, или нарушен температурный режим, или сорван график? Его в равной мере настораживала и скрытая неуверенность, и, наоборот, бойкость ответов. Впрочем, и некая золотая середина – сдержанно-спокойная манера – не утешала онисимовской недоверчивости. В какую-то минуту он, глядя в журнал, спрашивал обычным строгим тоном:
– Почему вчера вторая печь полчаса шла тихим ходом?
Следовал какой-либо правдоподобный ответ. Например:
– Запоздали ковши. И вот пришлось…
– Ковши? Из-за чего? Вы это выяснили?
– Подъездной путь не принимал. Тут, Александр Леонтьевич, у нас…
Не дослушав, Онисимов словно огревал кнутом:
– Врете! Дела не знаете! Вчера ни одну печь на тихий ход не переводили.
Таким приемом сбив, что называется с катушек, подчиненного, вступившего было на стезю вранья, Онисимов затем уже легко вытягивал из него правду, заставлял выкладывать, открывать истинные грехи производства.
Подобного рода западня, однако, не всегда срабатывала. Как-то Головня-младший, стоя перед Онисимовым в пирометрической будке доменного цеха Кураковки… Пожалуй, это была первая их встреча. Нет, Онисимов с ним познакомился раньше, еще не будучи наркомом стального проката и литья, кажется, в тридцать девятом году. Да-да, в тридцать девятом. Головня Петр ему сразу не понравился, показался зазнайкой, фанфароном, выскочкой.
В памяти без какой-либо логической последовательности живо возник тот давний час. Августовская теплая ночь. Москва утихла. Ушли в парки на ночевку последние трамваи и автобусы. На перекрестках погасли, отдыхают светофоры. Спят москвичи. Однако светятся кремлевские окна – машина Онисимова тогда как раз проезжала мимо. И продолжается рабочий день или, если угодно, рабочая ночь наркомов, замов, начальников отделов и главков, помощников, секретарей.
Онисимов, в ту пору нарком танкостроения, едет на площадь Ногина к наркому металла, чтобы предъявить серьезнейшие свои претензии относительно качества стали, поставляемой танковой промышленности. Правда, нарком металла в отъезде, а на хозяйстве остался – таково привычное, вошедшее в обиход служилого круга выражение – его первый заместитель Алексей Головня, сильный работник, знающий дело металлург, не склонный, как известно Онисимову, бросать слова на ветер.
Уже несколько погрузневший – давало себя знать сидячее житье-бытье – Алексей Головня в зеленоватой коверкотовой куртке прохаживался по кабинету и сразу же, едва Онисимов растворил дверь, пошел к нему. Когда-то в институте они были однокурсниками, но дружеское «ты» меж ними затем не удержалось. Быть может, переходу на «вы» способствовал свойственный Онисимову отпечаток или налет официальности, как бы отстраняющий любые не относящиеся к делу разговоры, налет, столь же для Онисимова характерный, как и его белый накрахмаленный воротничок.
Ступив в кабинет, Онисимов увидел, что в сторонке на диване сидит кто-то – загорелый, худощавый, молодой, не посчитавший нужным встать, когда вошел нарком танкостроения. Основательно пожав маленькую, почти женскую руку Онисимова, Алексей Афанасьевич кивком указал на сидевшего:
– Это мой брат Петро. Директор Кураковки.
Тот наконец-то соизволил встать. Стоял и посматривал с улыбкой на аккуратнейше причесанного, со втиснутой в плечи головой, зеленоглазого наркома. Эта улыбка, неведомо что означавшая, показалась Онисимову неуместной. Щенок! Что он испытывал в минувших страшных тридцать седьмом, тридцать восьмом? Как раз в эти времена в газетах писали о старике доменщике Головне, а кстати, и о его сыновьях – инженерах, тоже избравших доменную специальность. И вот… Конечно, старый рыжий Головня и старший его сын заработали известность. А младший, еще ничем себя не показавший, тоже, не угодно ли, принадлежит к династии. И пожалуйте, уже директор!
Острыми зрачками Онисимов еще на миг вгляделся в Головню-младшего. На загорелом лбу белеет шрамик – наверное, метка драчуна. В отличие от брата нос не круглый, не картошкой, а тонкий, с горбинкой, как у отца. Однако глаза у братьев схожи – того цвета, который нередко зовется голубым, не лазоревые, ярко-небесного оттенка, а скорей пепельные, синевато-серые. Ворот легкой светлой рубашки младшего распахнут, цвет лица и шеи искрасна-коричневый – это не только печать южного знойного солнца, но и въевшаяся в кожу, ничем не отмываемая, мельчайшая рудная пыль, что выносится из старых, доживающих век домен. Да, возможно, труженик. Но слишком вольно держится. Небрежно встрепаны русые с рыжинкой волосы. Мог бы хоть привести волосы в порядок. И застегнуть сорочку. И этак самоуверенно не улыбаться.
Отвернувшись, Онисимов зашагал к столу. Алексей Афанасьевич с вопросительной интонацией произнес:
– Брат пока, пожалуй, прогуляется.
– Зачем? Мне он не мешает. Какие-либо особые секреты я обсуждать не собираюсь.
Сев, раскрыв портфель, Онисимов без околичностей перешел к делу. Как всегда пунктуальный, он выложил, предъявил Алексею Афанасьевичу тщательно подобранную документацию: лабораторные анализы, результаты испытаний, фотоснимки шлифов забракованной стали. И акты, акты, свидетельствующие, что целые партии листа, или осевой заготовки, или металла других профилей не пригодны, не отвечают кондициям, высоким требованиям танковой промышленности.
Алексей Афанасьевич, тяжко вздыхая, прочитывал бумагу за бумагой. И не пытался что-либо оспаривать. Ему-то было известно, сколь расстроена работа металлургии после того, как почти все директора, да и многие ближайшие их соработники безвестно сгинули, скошенные арестами. Предстояли огромные усилия, чтобы внести четкость и ритм в производство, поднять и наладить выпуск годного металла.
Продолжая разговор, Онисимов стал язвительно высмеивать скоростные плавки у так называемых сталеваров-рекордистов.
– Эти ваши знаменитости выдают не сталь, а какую-то кашу. Какой-то суррогат. Перегружают ванну. И заменяют отсебятиной технологическую дисциплину. Конечно, вчерашние ура-рыцари, неучи в технике, могли допускать сие, но мы-то, слава богу, технической грамоте обучены.
«Вчерашние ура-рыцари». Онисимов этак назвал блестящее созвездие директоров, выдвинувшихся в начале тридцатых годов и затем, совсем недавно, со сталинской безжалостностью почти сплошь истребленных, созвездие, участь которого он и сам едва не разделил.
Однако не разделил же! В своих тогдашних раздумьях о совершившемся Онисимов склонялся к мысли, что уцелел закономерно. В чем же, как он полагал, эта закономерность? Конечно, сыграла некоторую роль его вкоренившаяся, ставшая второй натурой преданность Хозяину, нерассуждающая готовность исполнять любое слово Сталина, – в такого рода исполнительности Онисимов находил высокое удовлетворение, наслаждение, но все же одно это, вероятно, его бы не спасло. Не однажды ему думалось, что, к своему счастью, он вовремя успел получить техническое образование, стать прокатчиком-специалистом. А топор репрессий снес, свалил хозяйственников, ни черта, собственно, – так с присущей ему категоричностью мысленно он формулировал, – в технике не смысливших, никакой специальностью, кроме политики, не обладавших. Организаторы производства, они, как не раз убеждался Онисимов, лишь весьма неконкретно, смутно знали заводское дело, производство, которым руководили. Бег времени сделал их ненужными. И наверное, опасными. История слишком хорошо их обучила тонкостям политической игры. Им на смену пришли люди совсем другого профиля, в большинстве молодые техники, вместе с которыми шагнул через порог лихолетья и он, инженер Онисимов. Правда, в такую схему многие факты не укладывались. Онисимов все же ею в ту пору удовлетворился. Никому не высказал эту самобытную свою теорийку, он затем вообще перестал думать на такие темы. К философствованию он не приспособлен. Его дело – работать, точно, безупречно исполнять веления партии, поручения Сталина, вооружать страну мощными танками, сотнями и сотнями танков, которые бронезащитой и маневренностью превзойдут немецкие, лучшие в Европе, не подведут в надвигающейся и, видимо, неотвратимой войне. И он резко предъявлял свои требования наркомату металла.
– У вас есть же, Алексей Афанасьевич, надежная, отработанная технология выплавки. И следовало бы строжайше запретить любые ее нарушения. Особенно этим вашим скоростникам. И неукоснительно их контролировать.
Неожиданно прозвучал голос с дивана:
– Смутная логика!
С усмешкой бросив эту реплику, Головня-младший пересел на край дивана, готовый ринуться в спор.
– Вы, товарищ Онисимов, – продолжал он, – как видно, весьма смутно представляете себе скоростные плавки.
Онисимов посмотрел на него через плечо. И, не удостоив возражением, отвернулся. Наглец! Ему, Онисимову, отлично защитившему диплом инженера-металлурга, два года затем проведшему рядовым вальцовщиком на заводах Англии, этот усмехающийся выскочка осмелился бросить именно то самое словцо – «весьма смутно», – какое Онисимов в мыслях адресовал порубленным прежним работникам промышленности. Верный себе, он тотчас срезал Головню-младшего.
– Имеете случай убедиться, – едко проговорил он, обращаясь к старшему брату, – что у вас вольничают не только на заводах. Даже и здесь, у вас в кабинете, молодой, но отнюдь не скромный товарищ позволяет себе без разрешения влезть в наш разговор.
Больше никакого внимания он этому младшему отпрыску знатной семьи не уделил. И проучив – об Онисимове так и говорили: «Не учит, а проучивает», это ему было известно, – едва кивнул Петру, уходя из кабинета.
38
Затем, несколько месяцев спустя, Онисимов был назначен наркомом стального проката и литья, или, как говорилось, наркомом стали.
В те времена управление промышленностью разукрупнялось: получили самостоятельное бытие Наркомат черной металлургии, ведавший и всем огромным хозяйством железорудных бассейнов, добычей флюсов, выжигом кокса, и несколько меньший по масштабу со своими специальными задачами наркомат, вверенный Онисимову.
Осенью 1940-го Онисимов уже в новом своем качестве выбрался в долгую поездку по заводам.
Ровно год назад в Европе, совсем под боком у Советского Союза, заполыхала Вторая мировая война. Дивизии Гитлера чуть ли не одним рывком сломили Польшу. А через некоторое время танковыми колоннами ворвались во Францию, заставили ее капитулировать. И снова война на некий срок как бы затаилась. Надолго ли? Не пробьет ли вскоре и наш час?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.