Текст книги "1980: год рождения повседневности"
Автор книги: Александр Марков
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Мы не будем подробно описывать детство де Серто – жизнь в обеспеченной провинциальной семье, среди книг и спортивных игр, роднит де Серто со многими его современниками как аристократического, так и буржуазного происхождения. Гораздо важнее те перемены в восприятии детства, которые происходят в 1920-е годы. Конечно, отчасти они связаны с распространением учения Фрейда в его классическом варианте. Именно тогда концепция великого австрийца стала восприниматься не как один из примеров клинической терапии патологий, при которой врач выводит болезнь из пациента с помощью инструментария, линейно, но как новый способ соотнести патологию и норму. Патология стала восприниматься как факт социальной жизни, тогда как норма – как интеллектуальное изобретение, как способ сделать собственное существование более осмысленным. Иначе говоря, если начальный фрейдизм представлял собой линейный перенос, метонимию или синекдоху, в которой патология объясняется как сдвиг нормы под влиянием травм, то фрейдизм как массовое увлечение неизбежно метафоричен – любое социальное состояние воспринимается как метафора патологии, и выйти из этого состояния возможно только благодаря нахождению для него подходящих метафорических ключей.
Но произошли гораздо более важные изменения в восприятии детства, связанные с новым пониманием функции воображения и контроля над воображением. В культуре конца XIX века детство уже перестало считаться простой подготовкой к взрослой жизни, но еще не стало восприниматься как время, живущее по своим законам. Поэтому все странности детского поведения трактовались как всплески воображения, которое постоянно изобретает новые сюжеты, но не всегда может эти сюжеты согласовать. В связи с этим задачей воспитания стало поощрение этого воображения: казалось, что чем больше дается ребенку возможностей вообразить что-то весьма странное, но при этом имеющее логическую и сюжетную форму, тем меньше странностей и внутренних конфликтов будет в его поведении. Именно поэтому в данный период появляется такое большое количество произведений, в которых авторы давали волю своему воображению, но не в смысле порождения абсурдных конструкций, а в смысле продуцирования всевозможных фантастических сюжетов, а также перелицовывания и пересказа для детей произведений взрослой литературы.
В этом мире детства подвижным играм уделялось больше внимания, чем интеллектуальным. Самым лучшим подарком, который мог сделать ребенок, в этом мире считался подарок, сделанный своими руками, – здесь казалось, что способность представлять может превзойти саму себя и совпасть с реальностью, данной нам в текущем опыте. Наконец, это детство не обходилось без мысли о прогрессе, представленной в несколько болезненной форме: в форме мечты о путешествиях, дальних странах – причем, в отличие от образовательных поездок просветительской эпохи, здесь никакого образования не подразумевалось: необходимо было просто увлечь воображение нескончаемым странствием как образом целенаправленного прогресса.
Теперь, после опыта войн и революций, воображение стало казаться слабым, в сравнении с теми сюжетами, которые поставляет жизнь, и слишком неупорядоченным. Прежде считалось, что воображаемое следовало готовым, литературным и жизненным, сюжетам. Теперь же оно стало восприниматься как явление воли: человек дает волю своему воображению для того, чтобы избежать ужасов окружающей реальности и переспорить действительность имеющимися у него образами. Довоенный ужас перед различными явлениями действительности был иной природы – это было совершенно рациональное неприятие нелепостей жизни, особенно тех нелепостей, которые растущая индустриализация общества готова была поставить на поток. Теперь человек начал испытывать ужас перед силой воображения, которое могло заставить его действовать по чуждым ему правилам, превратив в дикаря, оставив наедине со своей внутренней жизнью и внутренней свободой.
В связи со всем этим детство стало пониматься иначе: как время, когда человек ценит каждую вещь, каждое мгновение, каждый малый трепет жизненных радостей. Именно по этому лекалу выстраивали детские годы своих автобиографий даже те, чье детство пришлось на довоенное время: после тяжелейших испытаний уже не малые дела, а малые радости казались тем, что может принести утешение. Атрибуты взрослой повседневности, такие как модели машин и самолетов, были знаками принадлежности детей к миру, где техника не требует от человека отдать ей все, а только уделить часть своего времени. На смену воображению пришло моделирование, когда любая вещь, даже спичечный коробок, могла пойти в дело. Новое детство почти не уделяло внимания органическим формам, то есть всему тому, за чем ребенку было интереснее всего наблюдать: напротив, необходимо было с самого начала воспитывать в себе понятийную строгость. Если раньше ребенка пытались заинтересовать устройством технического приспособления (например, поезда), возможностью узнать то, что известно только инженеру (детская популярная литература о технике), то теперь поезд становится примером строгости, сцепленности, сжатия пространства благодаря отлаженной работе механизма.
Школьное образование тоже претерпевало реформы. За отдельными министерскими циркулярами стояло гораздо более важное явление, а именно: превращение школы из инструмента социального продвижения в инструмент простой социализации. В течение многих десятилетий школа была той структурой, которая вырывала ребенка из быта, которая из теплых семейных объятий дома переводила ребенка в холодные пугающие классы, где слово «дисциплина» убивало трепет живой жизни. Если школа чем и привлекала, то только знаниями, ради которых приходилось терпеть телесные наказания, – ты жертвовал своей обыденностью, которую из тебя выколачивали, но взамен получал чистое и надежное знание. Теперь, после гибели множества людей на фронтах войны, дома стало также бесприютно, как раньше в школе: оставшиеся в живых должны были применять гораздо больше скрытого насилия, чтобы поддерживать быт хоть в каком-то порядке.
С другой стороны, с разрушением сословных перегородок школа приобрела новое качество: она не вручала знания, а скорее направляла своих учеников, объясняя им, как нужно двигаться по жизненному пути. Пеший путь сменился механизированным, путешествия и знания уступили место общественному движению. Если раньше социализацией занималась семья, объясняя ребенку нормы поведения в сословии, а школа производила фактическое изъятие человека из сословных правил ради осуществления единого для всех людей идеала (церковного, а потом и государственного), то теперь школа, в том числе и церковная, объясняла то, что не успели объяснить в семье. Теперь в семье человек мог научиться разве что выживанию, тогда как нормы поведения он мог усвоить только в общении со сверстниками, в котором он разыгрывал новые для себя модели социального поведения.
Но семья де Серто была аристократической, со всеми вытекающими отсюда последствиями. В аристократических семьях сына, как главное достояние, готовили к духовной карьере. И это было совсем не похоже на библейскую жертву первенца: аристократические семьи уже много веков чувствовали потребность в неразрывном союзе с духовным сословием, что гарантировало их политическую независимость. Обучение сына в монастырской школе вовсе не означало, что он станет епископом, но знаменовало собой теснейший союз привилегированных сословий, готовых в этом вопросе жертвовать хотя бы некоторыми своими интересами. Здесь во главе угла был не текущий экономический или политический интерес (хотя при прочих равных этот интерес дал бы о себе знать), но повод еще раз продемонстрировать благородство семейства.
XX век добавил к привычному разговору об освященных веками обычаях аристократии еще один важный аспект: чтобы выжить в тяжелых условиях, аристократия должна была идентифицировать себя не только на уровне личного поведения, но и на уровне семейных устоев. На смену семье как биологической категории, или учтенной в документах социальной ячейке, должна была прийти семья как союз свободных людей, способных делать ответственный выбор. Если буржуа несут ответственность только за настоящее, то аристократы могут разделить ответственность со своими предками и потомками, взяв на себя при выборе «союзника» намного большую меру ответственности. Поэтому факт посвящения семейного любимца Церкви, включая все прежние смыслы, приобретал еще один новый – самого прямого выражения этой сверхответственности.
Де Серто учился в университете Гренобля. Судьба этого университета типична и уникальна одновременно. Основанный указом папы в 1337 году, он был центром схоластики, не отмеченный выдающимися достижениями. Возрожденческая филология, как альтернатива схоластической мудрости, имела своих адептов, но не имела своих достаточно сильных и харизматичных лидеров. Винить гренобльских профессоров в этом было бы неразумно: они делали все, что было в их силах, и если никто из них не смог стать фигурой европейской величины, то скорее в силу устройства самой науки – провинциальным профессорам нужно было тратить много сил на адаптацию знания, производимого в разных центрах Европы, и потому у них не оставалось времени для создания ярких полемических теорий. В эпоху, когда наука еще не была сведена к накоплению знания, производящего, как следствие, определенные социальные практики (от самоидентификации до веры в истину), а сама представляла собой пучок социальных практик, решающими оказывались случайные факторы, вроде близости или отдаленности от центров политической жизни. Это, разумеется, не отменяло общих тенденций в развитии всей европейской науки, но в глазах Серто как новичка выглядело именно так.
В то время как Сорбонна, со времен Этьена и Рабле, была своего рода подиумом, на котором интеллектуальные звезды демонстрировали свой талант, университет Гренобля выпускал подготовленные кадры для судов и приходов. Положение изменил Наполеон: он провел реформу университета, превратив его в один из центров для подготовки бюрократии нового типа, в идеальное учебное заведение, аналогом которого в России можно считать основанный Александром I Царскосельский лицей. Была изменена и программа: было увеличено количество лекций по политическим и правовым вопросам, решено было привлекать к преподаванию специалистов из государственного аппарата. Необходимой составляющей образования стала светская подготовка: гуманитарный цикл должен был выглядеть так, чтобы выпускника университета Гренобля нельзя было отличить от выпускника Сорбонны. В целом в XIX веке в Университете происходит оживление естественных наук: созданные на щедрые дотации лаборатории начали себя оправдывать. Главное, что новый высокий уровень подготовки привлекал именно тех, кто был склонен к аналитическому мышлению, но прежде не видел себя на университетской кафедре, – так в Университет попадали и задерживались в нем люди, склонные к экспериментальной науке.
Но в Гренобле де Серто учился недолго. Эклектизм программы отталкивал молодого аристократа, а некоторая бесшабашность и высокомерие местного студенчества раздражали его. Скорее всего, несмотря на все успехи де Серто, взаимное непонимание было обоюдным: ему не нравились программы, перегруженные разнородными сведениями, а учителям-позитивистам могла быть неприятна стройная широта интересов юного де Серто. Гуманитарная наука во Франции отличалась от своего немецкого аналога: если в Германии Дройзен, Ницше и Роде приучили публику к тематической эксцентрике и декадентской вычурности любимых объектов исследования (открытый Дройзеном феномен «эллинизма»), то французская гуманитарная наука равнялась на чеканную классику Во Франции нормой были такие темы, как «слава у Горация» или «Вергилий как поэт римского мифа», в то время как у немцев не было уже никакого единого мифа и единой славы, а только распавшиеся и конкурирующие сюжеты, ощерившиеся оружием поэтического слога.
Годы учения де Серто совпали с военными и первыми послевоенными годами. Движимый стремлением расширить круг общения, быть поближе к профессионалам и подальше от военных коллаборационистов, де Серто переехал в Лион. Лион – город купцов и мануфактурщиков, знаменитый прижимистыми ткачами, способными отличить сто оттенков черного цвета, и скрытными банкирами, знающими сотни тонких рычагов финансовых операций и потому умеющими самостоятельно прописывать правила своей деятельности, никогда не был университетским городом. Отдельные попытки создать монастырские школы были незаметны в сравнении с тем вихрем интереса, который увлекал множество молодых людей на путь коммерции. Только во второй половине 1830-х годов, в русле той реакции, которая, в конечном счете, привела к революции 1848 года, были созданы «факультеты» в Лионе. Они не были объединены в университет, существовали отдельно как учебные заведения для состоятельных людей, и одним из них был факультет литературы. В самом факте создания этих странных учебных заведений сказалась реальная тенденция реакционных лет: бюрократия, созданная Наполеоном как ненаследственная элита, стремилась стать наследственной, а для этого она должна была присвоить себе буржуазные привычки. Так возникали факультеты, единственным основанием существования которых была перегонка завоеваний бюрократии в действительные или мнимые культурные привилегии. Университетом эти факультеты стали только в начале XX века благодаря очередным министерским реформам, направленным на ускоренную подготовку кадров, а значит, на повышение статуса заведений, чтобы большее количество студентов поскорее получали требуемое образование.
Но мнимый блеск государственной службы никогда не привлекал де Серто: ему просто нужен был факультет, на котором можно специализироваться по литературе, не чувствуя всякий раз обязательств отдавать долг университетским предрассудкам – тем трактовкам, которые кажутся независимыми, но на самом деле полностью принадлежат уже осуществившемуся замыслу, точнее, попыткам академических работников считать все свои замыслы сбывшимися и осуществившимися. Поэтому ему казалось, что лионский факультет был открыт действительным интересам литературы, а не предрассудкам обитателей библиотек. Необходимо отметить, что идея открытости была выражена даже в архитектуре Лионского университета: здесь роскошь ампира не имела целью продемонстрировать строгое подчинение университета воле ректора, хозяина «лаборатории» по производству знания; она скорее была направлена на то, чтобы застать человека врасплох.
Но путь де Серто пролегал от литературы к богословию. В богословии его привлекали точность и определенность, но еще больше те качества, которые в 2000-е годы заставили многих отойти от томизма и обратиться к августинианству. Богословие может быть интересно как инструментарий, набор готовых решений и взвешенных утверждений. Но рано или поздно эта взвешенность начинает казаться безосновной, и богослов вынужден все время делать шаг назад от своих прежних аргументов, чтобы найти более правильный настрой своей речи, чтобы дать ей прозвучать с большей силой. Именно тогда богословие начинает привлекать молодых: до этого оно представлялось занятием людей неопределенного возраста, погруженных, как рыбы в воду, в атмосферу церковности; теперь же неожиданно оно открывает возможность стать рыбарем. Этот образ рыбаря, охотника, преследователя добычи, который, совершая спонтанный выбор, культивирует в себе внутреннюю смелость, стал для Серто излюбленным образом, выражающим работу исследователя.
Поражение Франции во Второй мировой войне, разделение страны и печальные итоги коллаборационизма были тяжелы тем, что блокировали многие накатанные пути внутренней политики. Все видели, что Францию не может спасти никакая линия Мажино, причем даже в случае (впрочем, совершенно невероятном) досрочного вступления Британии в войну. Новая война была войной «на износ» в самом буквальном смысле: в ней, в отличие от Первой мировой, мог выиграть не тот, у кого больше наступательного оружия, танков и самолетов, а тот, кто мог постоянно атаковать цели противника, чтобы его промышленность не выдержала оборонительного напряжения. Безумное предложение Геринга и Шпеера в конце войны строить паровозы из бетона было закономерным – вся сталь Рейха уходила на подводные лодки, атаковавшие ленд-лизовские транспортные корабли. Такое изменение военной тактики исключало прежний массовый подъем и требовало точечных атак по целям противника, чем и занималось Сопротивление – первое в истории Франции движение партизанского типа, поспешно обретавшее опыт, которого французская история прежде не знала. Сопротивление было тем более героическим, что социалистическая альтернатива во Франции оказалась еще слабее, чем в Германии: если германская социал-демократия Л. Бернстайна обладала реальным мобилизующим потенциалом, независимо от международной конъюнктуры, то премьерство Л. Блюма вызвало разброд в стане «благонамеренных». Только послевоенное четырехдневное премьерство Жюля Мока стало предвестием действительного социалистического поворота, который будет предпринят де Голлем ради дистанцирования от американского влияния, то есть первой настоящей послевоенной мобилизации населения на решение текущих проблем. Одним из самых характерных симптомов упадка политического сознания стал казус Поля де Мана: будущий основатель постструктуралистской критики, как выяснилось, печатал в бельгийских коллаборационистских газетах статьи с осуждением дегенеративного еврейского искусства и прочих неприятных ему и редакции явлений. Использование подобных штампов бесчеловечной пропаганды, в сочетании с изяществом изложения, можно было бы понять как попытку преодолеть язык пропаганды, в котором нет места изяществу изложения, а есть место только сервильной гибкости эмоции. Но несомненный вклад в нацистский «дискурс» здесь налицо, и, когда эти статьи были обнаружены, встал законный вопрос – не является ли вообще та смерть автора, о которой говорил Поль де Ман, попыткой снять с себя ответственность за написанное слово. В защиту покойного де Мана выступил Деррида, указавший на то, что данные статьи не являются выражением «позиции» в строгом смысле и к ним нужно применять не психоаналитические ключи, как это делали критики теории де Мана, а только политические – то есть смотреть, насколько эти статьи являются частью политической деятельности. Если они выпадают из политической деятельности, не принадлежат ей сполна, то они еще меньше влияют на общество, чем художественная литература.
Франция вышла из войны одной из стран-победительниц, но ее повседневная жизнь вступила в кричащее противоречие с ролью, возложенной на нее историей, – с необходимостью восстанавливать человечность в Европе. Паскаль Киньяр в автобиографической повести «Американская оккупация» живо изобразил эту «неореалистическую» атмосферу послевоенной Франции: нищая, но вольная жизнь европейской окраины и дух американского супермаркета на военной базе НАТО, дух воли и контроля. Живая повседневная жизнь смотрит на тебя хитро, искоса, тогда как банки кока-колы глядят в упор, требуя дисциплины, внутренней собранности, необходимой для участия в этой утвержденной военной базой норме потребления товаров.
Свой окончательный жизненный выбор де Серто совершает в 1950 году, после стажировки в Париже. Он становится членом Общества Иисуса и одновременно начинает вести научную работу в Лионской иезуитской семинарии. Общество Иисуса издавна привлекало всех, кто хотел исследовать самые отдаленные уголки земли, находя знаки человеческого присутствия даже в тех краях, где европеец не мог увидеть вокруг себя ничего знакомого. Иезуиты организовывали миссии в Китай, Центральную и Южную Америку, к аборигенам Океании и отовсюду привозили изученные местные языки, культурные системы и инструменты для расшифровки этих систем. Известный анекдот про то, что иезуиту достаточно трех месяцев, чтобы не отличаться от богдыхана, инки или племенного вождя, весьма правдоподобен. Удивление вызывает то, сколько новых сведений иезуиты доставляли в Европу, а также их готовность брать с собой в путь любые инструменты (зачастую изобретенные ими самими): от подзорных труб, высотомеров и силомеров до шифровальных машин и волшебных фонарей. Волшебный фонарь, изобретение одного из славнейших иезуитов Афанасия Кирхера, дешифровщика языков и изобретателя универсального языка, предназначался для миссии в Китае: его технологический принцип копировал китайский театр теней, но изображения в нем были построены по рациональным правилам европейской перспективы, по хищной сетке Брунеллески, которая всякий попавший в нее предмет ставила на службу выразительности. Политические проекты иезуитов, наиболее известный из которых – идеальное промышленное государство в Парагвае, по сути, устроены точно таким же образом: после подробной «съемки» местных условий промышленность организовывалась не с помощью завоевания рынка, а как эксплуатация местных обстоятельств, но при этом сама логика наращивания производства была европейской.
Де Серто, как и многие его предшественники, состоявшие в Ордене, мечтал о миссии в Китае: он стал усиленно изучать язык, вникать в суть придворных обычаев и, главное, интересоваться философией детства и возраста в Китае. В китайской культуре его привлекало то, что сословия могут быть совсем не похожи друг на друга, но еще более непохожими друг на друга могут быть поколения: нужно сдавать экзамен не только на зрелость, но и на отроческую смышленость, умудренность средних лет и старческий неизбывный опыт. Такой экзамен выдержать сложно – от экзаменуемого требуется не только понимать материал и обладать определенными навыками, но стать другим: из внимательного ребенка – умелым подростком, из ловкого юноши – сообразительным взрослым. И всякий раз необходимо менять себя и свое отношение к миру. То, как китайская культура тысячелетиями выдерживала этот невероятный экзамен, открывало европейцам, сколь малы их педагогические завоевания перед китайской повседневностью. Мы не ошибемся, если скажем, что послевоенное время – это время окончательного крушения той педагогики, которая была изобретена в эпоху позитивизма; поэтому все размышления де Серто о повседневности пронизаны печалью и потерянностью, когда уже нельзя полагаться на готовые интеллектуальные модели.
Но китаистом де Серто не стал – не располагала международная обстановка. Форсированная модернизация, начатая Мао, требовала отложить традиционную миссию надолго: не только из-за угрозы жизни, но и из-за того, что логика коммунистической модернизации в Китае, основанная на превращении всего в капитал, причем растущий безумными темпами (именно в эту капиталистическую, а не плановую логику вписываются планы Мао по строительству доменной печи в каждом дворе), исключала всякое наблюдение и всякую кропотливую работу. «Политика потенциала» (аббревиатура этого выражения стала потом известным псевдонимом камбоджийского диктатора-товарища) совершенно никак не соотносилась с той реальной политикой, которой придерживалась Европа Нового и Новейшего времени. Тот, кто сталкивался с этой новой политикой, не только подвергал себя внешней опасности, но также рисковал разрушить себя изнутри принятием тех правил насилия, которые были бессмысленны не только с точки зрения целей, но и с точки зрения причин. Вот этого европейское сознание вынести не смогло.
В 1956 году, окончательно расставшийся с мечтами о далекой миссии, де Серто принимает священный сан и становится полноправным членом ордена. Вообще, во Франции иезуитский орден функционировал несколько иначе, чем, скажем, в Италии: если в Италии иезуиты должны были конкурировать с другими орденами и, как самый молодой орден, зависели от множества материальных и политических обстоятельств, то во Франции, напротив, другие ордена на протяжении многих веков притеснялись центральной властью, и потому только Общество Иисуса могло действовать по своему произволу Но для того чтобы обезопасить себя от нападок, деятельность Общества выстраивалась таким образом, что ответственность не распределялась поровну между всеми активными членами, а целиком ложилась на священников. Во Франции церковные структуры были достаточно прозрачны для власти, и потому иезуитский корпус, представленный священниками, считался благонадежным. Таким образом, рукоположение де Серто имело тот же смысл, какой в академическом мире Франции имеет поступление на преподавательскую должность – такой человек становится неуязвим для обвинений в заговоре, но, напротив, подобным образом он демонстрирует открытость своих намерений и чистоту своего ума.
Первый шумный академический успех пришел к де Серто в 1960 году: тридцатипятилетний ученый защищает диссертацию, посвященную своему предшественнику из числа французских иезуитов – Жану-Жозефу Сюрену (1600–1665). Сюрен был типичным для своего времени примером образованного священника, автора богословских компендиумов и благочестивых писем.
Но в его жизни неожиданно произошло событие, которое вырвало его из строя привычного богословского производства и сделало отважным миссионером в мире повседневности. Ему пришлось разбирать случай массовой одержимости в Лудене, к которому невозможно было применить традиционную методику экзорцизма. В эти времена изгнание бесов мыслилось как дисциплинарное насилие: от одержимого требовалось предстать перед исцеляющим, признать себя одержимым, а затем, испрашивая у него исцеления, внезапно для себя обрести его. По сути дела, в такой практике мы видим наложение двух евангельских мотивов: изгнания бесов, которое происходило благодаря чудотворному («какой властью Он изгоняет бесов?») вмешательству изгоняющего и очищения от проказы, требующего воли исцеляемого, которая встречалась с созидательной волей Исцеляющего. В Лудене одержимые исцелялись, но вскоре оказывалось, что их увлечения и страсти не исчезают, а оборачиваются новыми и намного хуже прежних.
Герой исследования де Серто, пылкий и благочестивый проповедник, решил встречаться с одержимыми не на проповеди, а на исповеди, изменив само понятие сеанса экзорцизма. Такая исповедь была похожа на сеанс в лакановской технике: одержимый должен был назвать, каким бесом он мучим и какие именно действия беса осознаются им как мучащие его. Так, среди автоматически совершавшихся действий одержимый обнаруживал те, которые были совершены под влиянием внешней силы, а затем мог описать воздействие на него этой силы и, таким образом, избавиться от нее. Подобный сеанс-исповедь предвещал лакановскую методику работы с расщепленным «я», когда человеческая активность не может быть полностью описана через определяющие эту активность акты сознания. В этих случаях требуется такой метод, где сам акт сознания воспринимается как симптом уже совершенных действий, а эффекты языка – как побочные симптомы. Сюрен действовал именно так: он определял, какое греховное действие могло привести к первичной одержимости, на которую накладывались все прочие одержимости, сделавшие состояние несчастного неподвластным для традиционного экзорцизма. Именно так Сюрен смог разоблачить главную «пророчицу» из Лудена, Жанну Ангельскую, проинтерпретировав ее опыт как некорректные цитаты из действительных экстазов подвижниц. Но для ее исцеления и исправления ему пришлось принять на себя ее муки.
Мишель де Серто показал в своем труде (который, в частности, использовал Кен Рассел для сценария «Демонов», 1972), что подход Сюрена был примером возвращения к евангельскому принципу прощения, которое следует не за признанием своей вины, а за признанием своего недостоинства или, говоря на лакановском языке, постоянного впадения сознания в бессознательное. Так, скажем, благоразумный разбойник в Евангелии получил прощение не потому, что признал вину в совершенных преступлениях, но потому что признал, что только приглашение в Царствие, произнесенное Распятым вместе с ним праведником, может возвратить его сознание из тех глубин бессознательного, в которых оно оказалось, привести в чувство и в разум. Впрочем, де Серто сразу же отдавал себе отчет в тех затруднениях, которые такой подход мог вызвать в конкретных исторических условиях: одна из книг Сюрена была позднее запрещена как пиетистская. Идея «договора между Христом и душой» казалась слишком смелой: на смену статике обетов и заведенных из века в век обязанностей приходит свободный обмен в рамках договора. Это была даже не логика внутренней европейской политики, основанная на постоянном оговаривании своих обязанностей властями всех стран, а логика колонизации, когда с колониями заключался неписаный договор об обслуживании их внутренней жизни. Точно так же Христос в мистике Сюрена колонизирует душу, открывая в ней прежде неизвестные ей самой богатства, учитывая, что при этом она должна всегда быть на виду и не скрываться от самой себя.
В этот период психоаналитические интересы де Серто брали верх над богословскими. В классической теории Фрейда его привлекала неисчерпаемость интерпретации самых простых человеческих дел: фрейдовскую психопатологию обыденной жизни он противопоставлял социальным и политическим теориям своего времени. Де Серто считал, что как в левых, так и в правых теориях очень силен момент «автоматизма»: действия человека в социальной и политической жизни понимаются как мотивированные ограниченным кругом причин, а значит, до известной степени автоматизированные. Отход от богословия был обусловлен еще и тем, что Общество Иисуса предпочло снизить свою активность: никто не знал, как скажется на судьбе ордена реформа, осуществленная сверху Вторым ватиканским собором. Если другие ученые ордена направили все усилия на разработку наиболее консервативных составляющих традиционного богословия (волна исследований по церковной археологии, филологии, истории искусства), которые позволяли им отстоять свою идентичность, то иезуиты не могли доказать свою символическую связь с древностью, а потому несколько поумерили свою активность. Тем временем де Серто уже раз и навсегда решил заниматься «современностью» и «повседневностью».
В 1964 году Мишель де Серто вместе с Ж. Лаканом становится одним из основателей «Школы Фрейда». Было бы несправедливо видеть в создании этой школы одно лишь выражение духа тех лет, духа академической вольности, когда любой мог зайти на лекцию и столь же незаметно для себя и для других уйти с нее. Напротив, эта школа напоминала скорее школу в классическом понимании (на собрание действительно могли прийти и старшеклассники): для того чтобы в нее попасть, нужно было уметь хорошо и без запинки интерпретировать первоисточники. В этой «школе» вместо привычных тематических докладов (принцип, известный по довоенному «Колледжу социологии») главенствовало обсуждение клинической практики: каждый, даже если он не был опытен в принятии практических решений, должен был предлагать для решения очередного фрейдовского вопроса то, что диктует ему его практическое чувство.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.