Текст книги "Белый, белый день..."
Автор книги: Александр Мишарин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
РЕШЕНИЕ
Повесть
I
Он вышел из дома и понял, что забыл, куда ему идти. Улица была запружена народом, все куда-то спешили, лица были сосредоточены, они обгоняли друг друга, иногда сталкивались, извинялись на ходу и спешили дальше…
Только Сергей Александрович стоял у парадной двери своего дома как вкопанный…
Он не помнил – зачем вышел из дома?
Корсаков осмотрел себя – нарядные туфли, деловой костюм, короткий английский плащ, суковатая трость с медным набалдашником… Значит, он ехал по делу?
Но куда? К кому?
Он медленно снял тонкие очки в золоченой оправе, не спеша, с усилием потер переносицу… На мгновение все поплыло у него перед глазами…
Нет, он не мог вспомнить! Снова надев очки и глубоко вздохнув, он сделал решительный шаг на тротуар.
Через минуту он уже шел в толпе. Его обтекали люди, так как Корсаков двигался не торопясь, глядя по сторонам, узнавая и не узнавая улицу, на которой жил уже больше двадцати лет.
«Ну хорошо… – думал Сергей Александрович, – значит, ничего серьезного у меня на сегодня нет…»
Он не хотел признаваться себе в провале памяти. Это было обычное его отношение к любым болезням. «Колет сердце – пройдет… Болит спина – надо полежать… Болит голова – прими аспирин и постарайся не думать об этом».
Главное – никакого страха! Это же его организм! Это – он сам. А сам он с собой всегда разберется…
Неожиданно Сергей Александрович увидел у тротуара свободное такси и замахал ему рукой.
– Вам куда? – спросил чуть удивленный шофер. «У такого солидного дяденьки должна быть своя машина».
Сергей Александрович быстро взглянул на него, явно не зная, какой адрес назвать.
– Так куда вам ехать?
– Мне? – Сергей Александрович на минуту закрыл глаза и неожиданно произнес, словно вспоминая что-то совсем давнее, почти забытое. – Малый Казенный переулок… Дом шестнадцать! – И чуть тише добавил: – Квартира двадцать.
– Это где же?.. – Шофер включил таксометр.
– Рядом с Чкаловским домом.
– На Земляном валу?
– Да… Да… Так, кажется.
И Корсаков прикрыл глаза. В его мозгу возникли еще цифры «К-7-74-55».
Такой телефон он запомнил с детства.
– Здесь направо и вот около первого большого дома подождите меня!
Корсаков легко выпрыгнул из машины и остановился перед могучим семиэтажным «доходным» домом 1911 года постройки, из серого гранита, с большими окнами, эркерами, балкончиками, высоким крыльцом.
Это был дом его детства, его молодости. Он уехал отсюда в двадцать три года. Больше сорока лет назад.
Сергей Александрович закинул голову, чтобы разглядеть свой пятый этаж, но он был по-прежнему так высоко, что у него чуть не свалилась тирольская шляпа с головы.
Он перевел дыхание… Он волновался, и руки его начали дрожать.
«Ну что я тут делаю? Все изменилось! Ни одного знакомого лица! Вот и парадная дверь стала другая. Куда подевались огромные, с хрустальными краями стекла? Разве что огромная медная ручка, надраенная, отмытая, сияющая, на месте!»
Корсаков стал медленно подниматься по высоким восьми ступенькам и, только поднявшись на последнюю, понял, что дверь заперта – серьезно, наглухо, с глазком, с двумя камерами слежения.
Он не знал, как ему поступить. Может быть, повернуться и уехать назад? Но тут он заметил большую медную кнопку вызова. Он невольно потянулся к ней… И дверь тут же открылась.
На пороге стоял пожилой, но еще вполне крепкий мужик с военной выправкой.
– Вы к кому? Вам назначено?
Сергей Александрович на секунду замер, разглядывая охранника, его элегантную, но строгую форму.
– Ну так… вы к кому? – повторил страж дома. Корсаков сделал «государственное лицо» и ответил тихо, но весело.
– Мне в двадцатую квартиру! – И сделал шаг внутрь вестибюля.
Охранник не посмел остановить столь солидного, уверенного в себе посетителя.
– Пятый этаж, – подсказал он.
– Я помню, – еле слышно ответил Корсаков и начал подниматься по широкой – в шестнадцать ступенек – парадной лестнице, ведущей на верхний вестибюль к лифту.
– Там сейчас голландцы сидят, «Эйнхорд лимитеэ», так что квартиры двадцать там нет! – снизу крикнул ему охранник.
Корсаков молча кивнул, у него не было сил отвечать. Его била мелкая дрожь.
Да, это был тот же вестибюль, только свежеотремонтированный, с широкой ковровой дорожкой, с обновленными мраморными панелями, с медными поручнями, перебранным сияющим наборным полом, с новым широким и бесшумным лифтом.
Но все равно это был его дом, его ступени, на которых он когда-то рассаживал ребят и давал им концерт, подражая Валерии Барсовой… Во дворе его так и звали «Соловей».
Сюда они с мамой и братом вернулись после эвакуации в 43 году. Он, четырехлетний, не в силах был открыть огромную парадную дверь и ждал какого-нибудь взрослого, чтобы прошмыгнуть в тротуар. В тенистый тихий, полный новых запахов, – особенно после того, как дворник Абдулл – щедро и весело – польет тротуар из шланга. Направо, чуть вдалеке шумело Садовое кольцо, переходить которое было строго-настрого запрещено матерью, а слева – казенный горбатый переулок, вся левая сторона которого была застроена такими же, как его, доходными, могучими домами, которые казались особенно громадными потому, что на другой стороне переулка стояли одноэтажные домики института им. Мечникова… Дальше большой парк, в глубине которого была желтая, какая-то веселая девчоночья школа… А еще дальше облупленная дворянская усадьба, где располагался Институт труда и профессиональных заболеваний.
Там посредине центральной клумбы стоял незаметный памятник какому-то странному человечку. На фронтоне было написано: «Спеши творить добро».
А еще ниже – два слова: «Доктор Гааз».
Но эти слова он прочтет позже, через несколько лет, когда пойдет учиться в старую Елизаветинскую гимназию в соседнем, параллельном переулке – Большом Казенном…
В школу № 330 со знаменитым директором Афанасием Трофимовичем Мостовым.
Как все это было давно! Никого из его учителей уже нет в живых, давно, еще когда Корсаков кончил школу, умер и громогласный заслуженный учитель, кавалер ордена Ленина – Афанасий Мостовой.
Да и среди его школьных друзей, просто одноклассников, тоже уже мало кого осталось.
А вот он, Сергей Александрович Корсаков, живет! Живет назло всем врагам и болезням.
Так же как жив и его дом. Только ставший совсем другим. Не осталось ни одной коммунальной квартиры, ни одного из соседей. Дом приватизирован, отремонтирован и сдается внаем, в основном иностранным фирмам под небольшие офисы.
С парадной стороны, выходящей в переулок, всегда были шестикомнатные квартиры – с ванной, кухней, темной комнатой для прислуги и черным ходом.
Квартиры с другой стороны, выходящие во двор, были четырехкомнатные – тоже с ванной и кухней, но без комнаты для прислуги и без выхода на черный ход.
Все, наверно, перестроили, убрали кухни, темные комнаты пустили под небольшие склады… Что же сделали с ванными комнатами?
Корсаков усмехнулся – а ему-то сейчас какое дело? Ему-то здесь уже не жить!
Лифт остановился на пятом этаже, и двери бесшумно раскрылись.
* * *
Не успел Сергей Александрович прикоснуться к кнопке звонка на массивной, свежеотлакированной двери голландского офиса, как она раскрылась и, распахнув короткие толстые руки, увешанные золотом и камнями, его чуть не бросилась обнимать маленькая, крашенная хной, пухлая немолодая, но очень живая женщина явно восточного типа.
– Мистер Лихкут? – почти выкрикнула она с порога и широко распахнула двери перед Сергеем Александровичем.
– Я… Я тут оказался, – начал что-то бормотать Корсаков, но женщина, схватив его за рукав, полуплача, увлекала Корсакова в глубь его старой квартиры.
Нет, это был уже не его дом. Не его старое, мрачное, заставленное сундуками и корытами, вешалками и велосипедами жилище.
Он не успевал отвечать на поток непонятных слов (наверно, по-голландски). Но все-таки успевал замечать зеркала, кресла, металлические полки с разноцветными корешками дел, «Ресепшн» за высокой деревянной стойкой…
Корсаков продолжал улыбаться своей словоохотливой хозяйке и отвечал что-то по-немецки нейтральное.
Наконец он освободил руку и открыл высокую, с матовыми стеклами дверь в комнату… В свою комнату!
В ней сидело человек восемь клерков за стеклянными перегородками, и они не обратили на его появление никакого внимания.
Да! Это была главная комната в их квартире! Двадцать восемь квадратных метров, четыре с половиной метра высоты, с огромным и глубоким эркером.
Но сейчас она показалась Корсакову какой-то мертвенного цвета больничной палатой… То ли от светлой окраски стен, то ли от белых матовых стекол, разгородивших клерков, то ли от безжалостно-яркого света четырех, во всю длину комнаты, узких плафонов.
Это было мертвое место…
Такими же мертвенно-застывшими показались ему и лица работавших здесь людей, одетых в одинаковые темные костюмы, крахмально-белые рубашки и бесцветные галстуки.
Теперь они все повернули к Корсакову лицо и смотрели на него без интереса, без эмоций…
Сергей Александрович поклонился и поздоровался со всеми по-немецки. Шелест – негромкий, непонятно на каком языке – был ему ответом.
– Мистер Лихкут! – снова вцепилась в его рукав хозяйка и спросила его что-то на голландском.
Корсаков осторожно снял ее руку, поцеловал и извинился.
– Я не мистер Лихкут.
Она вопросительно и почти оцепенело уставилась на него и наконец разразилась новым потоком, теперь уже вопросительным.
– Я вспомнил одну шутку, – спокойно ответил ей Корсаков. – Голландский язык – это не язык, а болезнь горла.
Она замолчала, словно что-то поняла из его немецких слов, и теперь смотрела на Корсакова с удивлением и даже подозрением.
Сергей Александрович еще раз внимательно осмотрел огромную пустынную, чужую комнату и потом ответил ей как можно спокойнее и даже печально:
– В этой комнате я родился.
Она нахмурила брови, чтобы что-то понять из того, что говорил этот респектабельный, седой джентльмен.
– В этой комнате я родился. И прожил детство, юность и почти всю молодость, – Сергей Александрович проговорил эту фразу на английском.
На ее лице начало проясняться понимание.
И для пущей убедительности он повторил то же самое по-французски.
Один или двое клерков, поняв его, встали в своих стеклянных клетушках, и в их глазах был уже какой-то интерес к его персоне.
– О! Так вы были хозяин этого апартамент? Так, – наконец произнес по-английски один из них, ярко-рыжий, с веселыми зелеными глазами.
Корсаков улыбнулся и ответил коротко:
– Я был здесь ребенком… Мальчиком. Молодым человеком…
И, резко повернувшись, еще раз поцеловал руку своей спутнице.
– Извините! Произошло недоразумение. И быстро вышел из комнаты.
Он шел к входной двери, опустив голову, чтобы никто из столпившихся сотрудников не мог заметить слезы, которые подступили к его глазам и вот-вот сами польются по его нахмуренному лицу.
Корсаков перешел на другую сторону переулка и, облокотившись о решетку, опоясывающую школу, снова посмотрел на окна своей квартиры.
В начинающем смеркаться дне они были ярко освещены мертвенно фосфоресцирующим, неестественным светом.
Сколько раз в детстве, в юности он, подходя к дому, в вечерней полутьме искал свой эркер, свой пятый этаж. Теплый свет – несильный, спокойный, уютный – своего дома, своей комнаты, своих родных.
Корсаков опустил голову и дал волю скопившейся в душе слабости – слезы так и брызнули, наконец, и залили его лицо.
Он понимал, что это, наверно, глупо, по-детски, недостойно взрослого мужчины, пожилого человека, почти старика, но ничего не мог с собой поделать. Он чувствовал, как тряслись от рыданий его плечи, вытирал платком лицо, пытался успокоить дрожавшие пальцы, потом дал себе волю и, закрыв глаза, все плакал и плакал… От жалости к себе, своему детству, к давно умершим родителям, к тем светлым, восторженно-радостным дням, которые прошли здесь более полувека назад. Прошли в этом переулке, в тихих глубоких дворах, на соседних улицах, в проходных лазах, в вестибюлях этих старых домов.
Он открыл глаза и посмотрел на школу в глубине сада. Здесь он учился последние три класса – с того года, когда их объединили с девчонками.
Сергей Александрович сквозь слезы в сумерках сначала не понял, что же случилось со школой.
В одном углу она была по-прежнему пятиэтажной, а ближе к тому месту, где он стоял, от нее остались три-четыре, а к краю один этаж.
Школу сносили! Поэтому так было тихо в обычно шумном пришкольном саду. Ни одно окно не было освещено… Только развороченные балки, битый кирпич, вывороченные рамы были видны Корсакову с его места.
Он осторожно пошел вдоль ограды, и теперь ему стали видны забитые досками парадные двери, снесенные пионерские скульптуры, сломанные деревья, что стояли ближе к разрушенной школе.
Сергей Александрович смотрел и не мог понять – у кого могла подняться рука на старую, еще довоенную школу.
Но потом угодливая мысль подсказала ему – детей стало меньше, чем было раньше.
Ведь на маленьком пятачке в годы его детства были четыре школы. Две в Лялином переулке, одна в Большом Казенном (Елизаветинская гимназия) и вот эта самая домашняя, с огромным садом, спортивными доморощенными полями – 334-я школа, которую он, Корсаков, и закончил с золотой медалью.
А где же доска медалистов? Мраморная, с золотом выведенными фамилиями. «1956 год – Корсаков Сергей Александрович». Ее же не могли просто разбить!
«Могли! Все могли!» – ответил Корсакову тихий, уже покорный внутренний голос.
Двери в парк были забиты крест-накрест, ограда была высокая и недавно кем-то укрепленная.
«Кем-кем? Новым застройщиком! Такой кусок земли в самом центре! Это ого-го сколько стоит! Небоскреб возведут с подземными гаражами, офисами, казино, с „бутиками“, развлекательными центрами, ресторанами, бассейнами».
И вдруг ему захотелось, чтобы хотя бы на дно одного из этих бассейнов положили ту мраморную плиту, где когда-то золотыми буквами были выбиты его фамилия, имя и отчество.
Чтобы хоть так он остался в своем переулке… На этой когда-то счастливой земле… Чтобы от этой плиты слышался по ночам его юный смех, возникала легкая, стремительная фигура десятиклассника… Отсвет его первой любви и первой большой награды.
Чтобы осталась его юная, пьянящая, светлая энергия, которой всё подвластно…
Хотя бы в мечтах…
Для него всегда оставалось загадкой, почему так тяжки, тягостны, черны были первые его годы в школе, – особенно в 5 – 7-м классах, и откуда взялась эта легкость, ясность, способность понимать все предметы, когда он перешел в эту, «девчоночью», женскую школу?
Может быть, само присутствие девочек, женщин подстегнуло, выправило, распахнуло его способности.
«Да, да, говорят, половое созревание творит чудеса!» Но было что-то еще…
В этой школе его полюбили, начиная от старенькой директрисы, Марии Сергеевны Чистовой, кончая юными учительницами, самими девчонками.
Но он изменился и сам. Вырос за полгода на пятнадцать сантиметров. Из пухлого угрюмого толстяка превратился в сильного, ладно скроенного юношу. Его тело стало легким, гибким, словно летящим.
Недаром на него стали оборачиваться – и в школе… и на улице… и в районной театральной студии, где он пропадал весь восьмой класс.
Так долго не дававшаяся ему математика, когда он пришел к Софье Павловне Дембовской и показал ей нетривиальное решение довольно сложной задачи, она, чуть зардевшись, сказала ему: «А я о таком решении даже не догадывалась!» И он спросил ее: «И это – все?» – «Все!»
С этой минуты вся математика, физика, тригонометрия, химия стали ему по-детски легкими, пустяковыми.
И он только облегченно, радостно рассмеялся.
– Тогда это все ерунда! А я-то думал!
И он неожиданно чмокнул тридцатилетнюю замечательную математичку в щеку и вылетел как на крыльях из класса.
Софья Павловна долго смотрела ему вслед, и лицо ее было растерянно-счастливым…
А он, Сережка Корсаков, слепой от счастья, вдохновенный, несся бегом по коридорам, и всё расступалось перед ним.
II
…Почему же Сергею Александровичу Корсакову казалось его детство таким мрачным, тягостным, буквально безвыходным?
Он помнил эти годы – от девяти до четырнадцати лет – как один бесконечно тянущийся, стылый, черный день. Ему не вспоминалось ни лето, ни весна, ни солнечные дни – только сплошной мрак. Может быть, потому что все эти годы летом его отдавали в пионерский лагерь, на две смены, где он чувствовал себя одиноко, неуютно. Мучался от дурацкой пионерской муштры, от всех этих линеек, костров, походов. Он был толстый, неуклюжий, мрачный и в то же время агрессивный. Он находил себе на территории лагеря какой-нибудь укромный – в самой чаще – уголок и целые дни проводил там один. У него не было друзей – ни одного за многие годы. Он даже не участвовал в драмкружке, чем обычно баловался в городе. Только иногда – очень редко – его упрашивали сыграть на пианино… Нет, не в концерте, а так, для себя. Он обычно долго отнекивался, бурчал что-то злобно про себя… Но потом быстро подходил к инструменту и буквально набрасывался на клавиши. Играл он всегда только Листа, Брамса, – с их виртуозными пассажами, каденциями, яростью романтических взлетов. А заканчивал, уже смягчившись, Шопеном.
– Вы в ЦМШ учитесь? – однажды уважительно спросил его какой-то интеллигентный тип из отдыхающих в соседнем санатории.
Сергей взглянул на него и только бросил:
– Нет! Дома! У матери. И тут же убежал…
Муштрованная маета летом сменялась школьной муштрой, домашней муштрой…
Занятия в школе начинались в восемь, и вставать надо было без пятнадцати семь. А так мучительно-нечеловечески, до обморока, хотелось спать.
Будил его отец, мать и старший брат еще спали:
– Сереженька! Пора вставать… Уже без шестнадцати…
Корсаков только что-то мычал во сне, не в силах проснуться, открыть глаза.
– Ну хорошо, поспи еще пару минут. – Отец осторожно гладил его по всклокоченным волосам. Он стоял, нагнувшись над Сережей, и нежно смотрел на него. Отец у него был старый, седой как лунь, вечно болеющий, молчаливый.
И снова из обморока сна Сергея вырывал шепот отца:
– Сереженька! Уже без четырнадцати!
Это был уже приговор. Корсаков садился на кровати, еще не разлипая глаз, а отец набрасывал ему на плечи вафельное, колючее, холодное полотенце, поднимал его из кровати и шлепком посылал в ванную комнату. Отец уже посмотрел в коридор – там было свободно…
Сережа не помнил, как он одевался, что-то ел (кормил его тоже отец), надевал ботинки, пальто с рваным рукавом, шапку. Отец застегивал ему, полуспящему, пуговицы, завязывал тесемки шапки под подбородком… Целовал в лоб, отправлял в школу.
На улице была страшная темень, сугробы, ветер… Дрожь сразу же пробирала до самых костей… И он побыстрее сворачивал в проходной двор, где не было такого сильного ветра.
Уже была видна боковая сторона его Елизаветинской гимназии – вся в огромных, горящих окнах… Уже мелькали вдалеке такие же маленькие, как и он, фигурки школьников с портфелями. Их тени были все ближе, их становилось все больше, хотя снег и ветер гасили их голоса, звук их шагов.
И тут-то, посредине проходного двора, Сережу вдруг всего передергивало. Что-то подкатывало к горлу, и его начинало тошнить – выворачивало наизнанку до самых кишок.
Это происходило не всегда, но обязательно, если сегодня была контрольная по геометрии.
Перед его глазами всплывала грузноватая, неторопливая – с каким елейно-издевательским лицом – фигура Василия Петровича Грабенко.
– А ты, Сереженька, как всегда ничего не понимаешь? Не знаешь? И никаких надежд?
Он только махал рукой и, отвернувшись от Корсакова, величественно уплывал в учительскую.
Мама ходила к нему на беседу, возвращалась вся нервная, в красных пятнах, с ненавистью смотрела на сына… Потом, схватив какую-нибудь кастрюлю, тут же уходила на кухню, так и не сказав сыну ни слова.
Сергей не плакал. Он просто каменел от неразрешимости трагедии.
Ну, он же все писал, делал… Старался, как другие…
Однако в четверть Василий Петрович Грабенко выводил ему тройку, задав неожиданно общий простой вопрос, и ставил за него «5». Вот и получалось после бесконечных колов и двоек – тройка в четверти.
Не лучше были дела и с другими предметами, кроме гуманитарных. Так что Сережа Корсаков был, как говорили учителя, «способным», но «заторможенным мальчиком».
И в какое-то мгновение он махнул рукой на себя… До конца школы было еще пять лет… потом пять лет института, потом еще два-три года какой-нибудь аспирантуры – всего тринадцать лет учебы!
Тринадцать! Целых тринадцать лет каторги! А ему-то было тогда всего одиннадцать… Двенадцать будет только через три месяца.
Так что будь что будет!
А дальше началась библиотечная горячка. Школьную и детскую библиотеки Сергей проглотил за несколько месяцев и, наконец, решился явиться во взрослую, районную – на Покровке.
– Тебе что, мальчик? – спросила его полная, усатая тетка.
– Мне… «Гаргантюа и Пантагрюэль», – выдохнул Сережа.
– Мы детей не записываем. Тебе сколько лет? Он покраснел и еле вымолвил:
– Четырнадцать скоро будет.
Библиотекарша с сомнением рассматривала этого серьезного бутуза, еле видимого из-за библиотечной стойки.
– Ну, хорошо… Давай заполним формуляр…
Пока она писала, Сережка начал хватать одну книгу за другой, лежавшие на прилавке. Все – от «Кавалера Золотой Звезды» до темно-зеленых томов Диккенса – казались ему таинственными, притягательными и желанными.
– Только «Гаргантюа и Пантагрюэль» на дом дать не можем! – И на испуганно-вопросительный взгляд мальчика ответила: – Читай в читальном зале… Он до девяти работает. Сейчас народа немного, а к вечеру места не будет. «Вечерники» набьются. Так что занимай место…
И она, уйдя в пространство между стеллажами, наконец вынесла Сереже толстенную старую книгу.
– Читать нужно в любом возрасте. И в двенадцать, и в восемьдесят! – улыбнулась она мальчику.
– А можно эти две книги я еще домой возьму? – расхрабрился покрасневший Сергей. – Вот этого «Кавалера…» и Диккенса.
– Эти – бери. Сейчас только запишу.
Корсаков занял место за столиком на двоих у окна. За стеклами спешили обычные люди с сумками, авоськами, какими-то кулями. Шел мелкий снег с ветром, и люди прятали от него лица. А он, Сережа Корсаков, сидел в тепле, за светлыми занавесками, среди культурных людей и перед ним лежала знаменитая, старинная книга.
Сергей почувствовал себя новым, почти взрослым человеком. Какое-то сладкое волнение пробежало по всему телу. Он знал, что у него уже пылали щеки, и ему стало жарко. Он снял пальто, положил на свободное место рядом с собой – хорошо, что он надел в библиотеку перешитую из отцовского старого френча вполне приличную курточку.
Он раскрыл книгу… И начал читать… Сначала он ничего не мог понять – старинный изящный слог словно не подпускал его к смыслу читаемого. Потом он понял, что это не просто роман, а игра писателя с ним, с читателем. Здесь и ирония, и подковырки, и фантазии. И гипербола – так называется по-взрослому преувеличение.
Прочитав страниц пять, Сережа почувствовал усталость и начал рассматривать картинки… Это были гравюры Доре. Их было много, они были и смешные и странные. И даже… неприличные.
Сережа хихикнул, и тут же услышал голос библиотекарши:
– Тишина в читальном зале!
И она как-то по-свойски, как ровесница, подмигнула Корсакову.
…Сергей вывалился из библиотеки одним из последних. Читальный зал был к вечеру забит взрослыми дядьками, склонившимися над кучами учебников… Почти все они были в бывших военных френчах без погон, в старых шинелях.
Они старательно морщили лоб, хмурились от умственного напряжения.
Это все были «вечерники», оканчивающие вечернюю школу, или учащиеся первых курсов вечерних институтов.
Когда-то, через много-много лет, Корсаков наткнулся на запись в дневнике В. Вересаева: «Вы никогда не замечали, что на портретах у гениев всегда очень глупые лица. А знаете почему? Потому что им было легко думать. Не нужно было привлекать к умственному процессу лицевые мышцы».
Сергей Александрович тогда рассмеялся, вспомнив нахмуренные, испитые от напряжения лица своих взрослых сочитателей по вечерним занятиям в библиотеке.
В тот первый вечер Сережа вернулся домой чуть усталый, но довольный, как после полноценного трудового дня.
– Где ты пропадал столько времени? Мы уже поужинали! Опять разогревать надо. – И мать ушла на кухню.
– Это что за книги? – поинтересовался Слава. Брат был старше Сережи на шесть лет.
– Библиотечные! – не без тайной гордости ответил Сережа.
– Ну, «Кавалер Золотой Звезды» – это полная мура, – отбросил он на диван красивую красную книгу. – А Диккенс? Не рано ли тебе его читать?
– Я уже «Гаргантюа и Пантагрюэль» прочитал, – с гордостью ответил Сережа. – Девяносто страниц целых!
– Ну, и что понял? – съязвил старший брат.
– Что нужно, то и понял! – Сережа аккуратно сложил свои библиотечные книги в стопку к школьным учебникам и пошел мыть руки.
За ужином он заснул. Сережа не помнил, как разделся, лег в кровать и быстро заснул. Только в последние мгновения перед его глазами все мелькали озорные, веселые, толстые, подмигивающие лица с гравюр Доре. Он улыбнулся во сне от прилива какого-то нового, надежного, безбрежного счастья, что ждало его впереди!
Через полгода Корсаков был уже записан в четырех окрестных библиотеках. Сначала носил книги в школьном портфеле, потом пришлось пользоваться большой материнской сеткой-авоськой.
С чувством гурмана, сладким и тревожившим все его существо, приходил Сережа домой, усаживался в кресло с ногами и раскладывал вокруг себя новые сокровища. Гладил их, читал названия, предисловия, ласкал свои приобретения.
Он читал всё: исторические романы серии ЖЗЛ, классику, иностранную литературу, книги Куна о древности, самые последние новинки в свежепахнущих типографской краской и клеем толстых журналах… Сережа не просто глотал книги, он входил в какой-то транс, в другую жизнь, в другие времена… И когда его звали ужинать, он словно выходил из другого мира и снова видел обыденное – спящего отца, склонившегося над письменным столом брата, изучающего китайский язык, мать с тарелками и сковородками…
Ему нужна была минута-другая, чтобы снова вернуться в свою комнату.
– Ты уроки-то выучил? – подозрительно глядя на Сережу, спрашивала мать.
– Выучил, выучил… Еще до библиотеки. Удивительно, но Корсаков начал лучше учиться, хотя занимался теперь гораздо меньше.
Он стал тише, задумчивее. Часто, идя по улице, он играл сам с собою в Александра Македонского или Коловрата, был Оливером Твистом или королем Лиром. Только финалы этих прочитанных историй были у него другие – счастливые – без смертей и предательств.
Сергей пытался читать и в школе – под партой, но был пойман тем же самым Грабенко и усажен на первую парту.
– Ну, посмотрим, что же вас интересует в тринадцать лет, милостивый государь? – Грабенко отобрал книгу и вытянул ее на руке, прочел название – медленно и с некоторым удивлением: – Гюстав Флобер… «Мадам Бовари». Ну-ну…
И он впервые посмотрел на Корсакова с удивлением и интересом.
– И что же вы поняли, милостивый государь, из этого шедевра мировой литературы.
– Многое понял! – набычившись, ответил Сергей. Грабенко еще раз посмотрел на книгу, снова на мальчика и наконец решил:
– Я не могу отбирать такие книги у учеников. Но на уроке ее читать не следует. Это не рассказы о майоре Пронине. – Он протянул Сергею Флобера, как-то мягко погладил переплет и добавил: – Как-нибудь поговорим с вами об этой даме. Хорошо? – вдруг улыбнулся Василий Петрович, но тут же строго приказал: – А теперь на первую парту, чтобы я видел тебя все время. Видел, чем ты занимаешься!
Первое время Сережа чувствовал себя крайне неудобно, сидя прямо перед учителями, под их неусыпным взором. Но потом он научился машинально записывать все, что они диктовали. А через некоторое время он начал дремать во время урока – с открытыми глазами. И что удивительно – даже когда ему казалось, что он почти спал, он машинально запоминал все, что они говорили. Дома ему было незачем читать учебники.
Хуже было с задачами, которые они писали на доске, – в это время его глаза слипались и он не чувствовал логики их решения.
– Ну, где ты витаешь? – вдруг дергал его за плечо Василий Петрович. – Глаза открыты, а сам спишь!
– Нет, я все понимаю! – стряхивал с себя обморок полусна Корсаков.
Василий Петрович искоса посмотрел на Корсакова, потом сказал тихо, вроде как самому себе:
– Понимать-то понимаешь, только выразить еще не можешь!
Но дома, решая задачи по математике, Сережа все чаще начинал догадываться о какой-то железной ее логике, глубинной простоте… И даже – красоте!
Странно, но это понимание приходило из книг, из их построения, из любовных и исторических романов, из жизнеописания великих людей. Там тоже были задачи, трудности, трагедии, в которые попадали они… Но герои же находили выход… Решение… Победу!
Все переплелось в голове юного Корсакова, и в какой-то момент учеба стала игрой, а чтение не просто следованием за героем, оно приводило к решению – им, Сережкой – задач, поставленных автором (и даже Историей) перед полюбившимся образом.
Также стали непонятнее, сложнее его отношения с одноклассниками. Он сразу же отвел две трети класса – несмышленыши, примитивные ребята, интересующиеся бог знает чем – от футбола до просто пустого времяпрепровождения.
А к остальным он впервые за шесть лет совместной учебы начал осторожно присматриваться.
И вдруг он понял, что они очень непросты… Особенно отличники или крепкие хорошисты… И каждый из них прятался под маской, – кто юмориста, кто тихой мышки, кто заядлого спортсмена. А кто – вроде него! – просто держался на расстоянии от всех.
Так получилось, что за все годы учебы в Елизаветинке у него не появилось ни одного близкого друга. Он приятельствовал с десятком ребят, играл с ними в шахматы, в театральном кружке, ходил в недальние лыжные походы. Но друга – настоящего, единственного – у Сергея так и не было.
В доме он тоже казался чужаком. С братом была слишком большая разница. С матерью у них шла вечная, домашняя война – об оценках в школе, о том, где он всегда пропадает, почему не слушается.
А с отцом? Сергей любил его, казалось, больше всех из семьи… Но отец только изредка гладил его по голове, еще реже осторожно целовал… Он был очень старый и больной человек. Отец, как иногда догадывался Сережа, просто любовался своим поздним сыном и никогда не делал ему никаких замечаний.
Корсаков до сих пор помнил отцовский взгляд, изредка пойманный им, тогда еще мальчиком. Сколько же нежности, любви, осторожности было в отцовских глазах, устремленных на сына. Сколько веры в него! Простой надежды на его счастье!
Бедный, бедный папа! Все больше слабевший от возраста, пережитого, от сердечной болезни, от гипертонии.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.