Автор книги: Александр Суворов
Жанр: Личностный рост, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Если б я мог видеть выражение лица, я, может быть, сразу понял бы это. А так мне остается догадываться: провокация скандала? Или простая неуклюжесть, расчет на то, что дактильное обращение ко мне никто не услышит, так что в особой «конспирации» нет нужды?.. Но разве он не понимает, что шоколадки-то видно, если и не слышно его дактильных речей? Если сознательная провокация скандала, то, дав волю своему раздражению, я на нее поддамся. Провокатор будет втихомолку злорадствовать, заставив меня вести себя самым недостойным образом в присутствии женщин. Если же это просто бессознательное неуважение ко мне, проявление некой нравственной недовоспитанности, этической слепоглухоты, надо как-то это загладить. Но как?
Я принимаю шоколадки и… обе протягиваю Ю. Б. Некрасовой: она рядом сидит, а где в данный момент лаборантка, я не вижу. Вынужден звать ее через всю комнату и, черт знает какую чепуху бормоча от смущения, передаю лаборантке вторую шоколадку, забрав ее у Некрасовой. Прямо цепная реакция, нагромождение неловкостей! К тому же от моего внимания не ускользнуло, что первым, скорее всего, безотчетным, движением Юлии Борисовны было оттолкнуть шоколадки. Почему? Потому ли, что она заметила неловкость и тоже смущена и раздражена, или потому, что решила, будто угостили меня, а я ей отдаю?.. Я не выдерживаю и говорю ей нарочно погромче, на всю комнату:
– Меня тут приняли за пятилетнего малыша, и я вынужден вести себя соответствующим образом. Поздравлять вас шоколадками, которые мне для этого у вас на глазах сунули.
Таким образом, я показал, что хотя и вынужден, во избежание скандала, играть роль пятилетнего, самолюбие-то у меня сорокалетнее.
Через пять дней, когда мы с Некрасовой, как психотерапевтом, занимались психоанализом, я вернулся к этой продолжавшей меня мучить ситуации, нарочно в присутствии «провокатора», чтобы до него дошло хотя бы, в какое дурацкое положение он меня поставил. Я объяснил Юлии Борисовне, что меня не сама по себе эта неловкость занимает, а то, как вообще реагировать в подобных случаях. Она ответила, что, в общем, я поступил правильно, показав свой конфуз. Лучше реагировать правдиво, искренне, чем нагромождать взаимную фальшь. В то же время она подчеркнула, что ровным счетом ничего не заметила, что женщине вообще приятен сам факт поздравления, в какой бы неловкой форме это ни было сделано.
Ну, честно говоря, заверениям этим я не поверил, отнеся их за счет желания Некрасовой меня успокоить. Для себя же решил: если кто вздумает так же бесцеремонно при всем честном народе меня «воспитывать», надо дать очень резкий и очень короткий, как оглушительная оплеуха, отпор. В данном случае мне следовало все-таки молча оттолкнуть руку с шоколадками, а снова полез бы – грубо оборвать: «Отстань!» И больше не тратиться. Поставить на место – и поставить точку. Чтобы в следующий раз крепко подумал, прежде чем соваться с подсказками. Я взрослый человек и сам способен выбрать момент, когда и как поздравлять. В общем, в подобных случаях, видимо, не сдерживать раздражение, но и не размазывать его, а швырнуть в лицо обидчику плотным сгустком так, чтобы не я, а он переживал и гадал, что он такого сделал. А дальше, шмякнув этот сгусток раздражения, вести себя как ни в чем не бывало, ни в коем случае не кукситься. Ну а если мне действительно нужна подсказка, как поступить, я всегда сам, без малейших судорог «самолюбия», попрошу совета у тех, кому доверяю.
Почему все-таки возникают подобные неясные ситуации? Думается, недоучет моего «сорокалетнего самолюбия» связан со слепоглухотой, с очевидной (и преувеличиваемой) моей беспомощностью, нехваткой точного оперативного знания обстановки. Мне хотят помочь, но не всегда умеют сделать это необидно, тактично. Можно, конечно, тут же ответно обидеть. Нельзя молча сносить унижение. Жертвой оказаться хоть и не стыдно, но и ничего хорошего. Но затем, оставшись вдвоем, хорошо бы попытаться объясниться, подсказать, как лучше действовать в следующий раз, чтобы не вынуждать меня к отпору, чтобы не было взаимных обид.
Мы сами приучаем людей и к уважительному, и к неуважительному обращению с нами. Лучше, конечно, вести себя как-нибудь так, чтобы с нами обращались только уважительно, чтобы и в голову не приходило обращаться иначе. Но это требует весьма высокой собственной культуры поведения, а значит, очень точной, на уровне интуиции работающей рефлексии. Мне до этого идеала далеко…
Ну и о «других субъектах» – вопрос В. Э. Чудновского. В самом деле, куда я их дел в своей кандидатской диссертации? Почему невооруженным взглядом не видно их в моих текстах? И чем взгляд читателя «должен» быть вооружен, чтобы их увидеть?
«Другие субъекты», другие люди в моих текстах всегда есть, но я вынужден их зашифровывать. Главным образом во избежание лишней склоки, лишних обид, поскольку тексты у меня остропроблемные. Ильенков не раз, выслушивая мои монологи, огорченно замечал по поводу какого-нибудь небрежного обобщения: «Ну вот, походя опять обидел кучу людей». Клянусь, я нечаянно! Но ведь за «нечаянно» и бьют отчаянно… И Б. М. Бим-Бад, которому я несколько лет подряд читал, прежде чем перепечатывать по-зрячему, все свои рукописи вслух, вынужден был специально учить меня зашифровыванию тех, кто в бесчисленных конфликтных ситуациях ставил передо мной бесчисленные проблемы.
Не анализировать этих проблем нельзя, – их анализ может вооружить и меня, и других несчастных, перед кем эти проблемы встали, алгоритмом решения, знанием, как поступать. Но и те, с кем я «заморочился», из-за кого эти проблемы передо мной встали, кто вынудил меня к анализу, – эти люди в большинстве своем не так уж сильно провинились, чтобы срамить их упоминанием; или наоборот, провинились настолько сильно, что я не хочу создавать им хотя бы и отрицательную «рекламу», называя их имена.
Кроме того, мне свойственно шарахаться из крайности в крайность, либо перехваливая, либо чересчур яростно проклиная. Проблемный анализ конфликтной ситуации (или эйфории, увлеченности, первой влюбленности) производится мной обычно по горячим следам – тогда, когда горит, когда болит. Остыв, я начинаю стыдиться как чрезмерных похвал, так и чрезмерных проклятий, – похвал меньше, чем проклятий, а с некоторых пор и вовсе для себя решил, что перехвалить не стыдно, стыдно оказаться палачом.
К тому же особенно в студенческие годы и немного позже, иные «субъекты» прямо требовали, чтобы я не смел их упоминать в своих сочинениях, как бы то ни было, – ни в похвалу, ни в порицание. Когда же мне стукнуло за тридцать и я, по выражению одного знакомого (кстати, того самого провокатора с восьмимартовскими шоколадками), стал «очень выгодной фигурой», началась суета из-за приоритетов: кому я чем обязан, кого есть, а кого не за что благодарить; получалось так, что я должен благодарить лишь нынешних своих «отцов-благодетелей», а прежних оплевывать. Иногда я не выдерживал и уступал этому беспардонному нажиму, чего потом не мог себе простить и стыдился показаться на глаза оплеванному человеку.
Мне с работой бы поспевать,
Плодотворно детей любить…
Перестаньте меня терзать!
Прекратите меня делить!
Написать, поскорей издать,
Душу перед людьми излить…
Перестаньте меня терзать!
Прекратите меня делить!
А кому же отчет давать?
Кто же вправе руководить?..
Перестаньте меня терзать!
Прекратите меня делить!
Ничего не желаю знать.
Кем угодно согласен слыть:
Перестали б меня терзать,
Прекратили б меня делить.
(26 марта 1990)
Поэтому я решил для себя вообще поменьше называть имен, а уж если называть, то, как правило, в благодарность, в похвалу, а не в порицание, и обязательно по делу, а не специально, обязательно по поводу анализа той или иной проблемы, которую они мне помогли решить или осознать. И вообще, я, в конце концов, пишу для анализа проблем, а не ради составления церковного синодика, – не ради составления списка, кому ставить свечку за здравие, а кому за упокой. Пусть каждый читатель на место зашифрованных мной «субъектов» подставляет своих знакомых, с кем у него возникали похожие проблемы. С какой стати мне тыкать пальцем в своих обидчиков?.. Не говоря уже о том, что одни и те же люди могут выступать и в роли обидчиков, и в роли благодетелей; в жизни чаще всего бывает именно так.
В публицистике, в научном тексте главный «герой» – проблема, а не единичный решающий ее субъект. Другое дело – текст художественный: здесь люди по поводу проблем, а проблемы по поводу людей. Но и тут предпочтительнее зашифровывать знакомых, либо обращаясь к ним как бы с письмом, где имя заменяется личным местоимением второго лица («ты», «вы»), либо заменяя настоящее имя вымышленным. Как правило, шифр; как исключение – открытый текст, который требует исключительного такта. Если не уверен в своей тактичности, лучше прибегнуть к шифру, ибо нет ничего оскорбительнее для другого – и ничего стыднее для себя – публичного поношения. Потом, остыв, сам сгоришь со стыда, что превысил меру вины, обругал несправедливо. А мне и так уж перед многими стыдно – и живыми, и покойными. Особенно перед покойными, ибо тут уж ничего не поделаешь, не поправишь, не загладишь вины… Да и перед некоторыми живыми – тоже «особенно».
А чем объяснить, что «других субъектов» не видно не только в моих, но и в текстах О. И. Скороходовой? Вероятно, в какой-то степени уже названными причинами. У меня не было тесного доверительного контакта с Ольгой Ивановной, и мне трудно судить, насколько ее отношения с окружающими людьми были похожи на мои. Бесспорно, однако, что они не были бесконфликтными, но к своим конфликтам она относилась иначе, по-другому их переживала, – она была другим человеком, более замкнутым: близко знавшие ее люди говорили мне о ней как о великой скромнице. Не то что других – саму Скороходову в ее книге не очень-то видно. Есть ее «восприятия и представления», но нет ее самой как личности, и поэтому нет ее «понятий», хотя заключительная часть книги и называется «Как я понимаю окружающий мир».
В какой-то степени это наверняка объясняется исторической эпохой, в которую пришлось жить Скороходовой. Не могла не сказаться сталинская и вообще советская обезличка, безусловный приоритет «коллектива», спутанного с военным строем, над «личностью». Учитель Скороходовой, профессор Иван Афанасьевич Соколянский, подвергался репрессиям, и его мог пугать любой пристальный взгляд, любое, хотя бы и доброжелательное, и благодарное внимание к его «персоне». Само слово «персона» тогда употреблялось не иначе как в уничижительном контексте, – даже у Э. В. Ильенкова, одного из создателей действительно марксистской философско-психологической теории личности. Так что Скороходова могла «стесняться» «выпячивать» свою «персону». Я не стеснялся никогда, хоть Ильенков и журил меня за это, и потому в моих текстах если и плохо видно других, то уж меня-то самого видно наверняка отчетливо. Пусть даже чересчур отчетливо. Ничего. После советской обезлички этим маслом каши не испортишь.
Ну и в какой-то степени наверняка тут виновата слепоглухота. Мы лишены физической возможности наблюдать «со стороны», что и как делают «другие». «Другой» для нас существует только тогда, когда мы к нему прикасаемся. Откуда нам знать, какие разговоры о нас в нашем же присутствии ведутся, если переводчики дисциплинированно соблюдают запрет переводить нам эти разговоры?.. О таких запретах мне иногда говорили – вынуждены были говорить, ибо я требовал ответа, почему переводчик молчит. Не каждый сумеет в одну секунду придумать, как правдоподобнее соврать, вот и признавались, что переводить запрещено, да нередко «ничего такого» и не видели в таких запретах.
В общем, если кому не нравится, что в текстах слепоглухого плохо видно кого-то еще, кроме самого слепоглухого, то счет следовало бы предъявить, может быть, даже в первую очередь тем, кого «плохо видно». Они вправе не желать, чтобы их было видно лучше.
И они, хотя и не вправе по-человечески, но могут разрешить себе, надеясь, что не будут разоблачены, «немножечко» попользоваться нашей слепоглухотой, ввести, разумеется желаючи нам добра, некую цензуру, некую дозировку информации. Как это очень часто позволяют себе вообще взрослые по отношению к детям, а правительства – даже самые «демократические» – по отношению к народам. Да еще, что, наверное, особенно «тактично», о пределах дозировки информации договариваются в нашем же присутствии! Мы же не услышим и не узнаем… Один «другой субъект», между прочим, тот же самый, который отвесил мне сомнительный комплимент насчет моей чрезвычайной «выгодности», настойчиво объяснял мне, что меня очень легко обмануть. Через несколько лет у меня накопилось достаточно причин задуматься, не пользуется ли он первый этой легкостью, равно как и моей «выгодностью». Это к вопросу о тех «других субъектах», которых я называю кукловодами…
Вот и заполнилась своего рода «анкета». Научную тему сформулировать легко: речь идет о том, как работают – и какие именно – механизмы общения в условиях слепоглухоты. Есть у Ильенкова статья «Думать, мыслить…» – один из вариантов знаменитой работы «Школа должна учить мыслить!». Тут, пожалуй, подсказка.
Зрячеслышащие, общаясь, всматриваются и вслушиваются. На этой чувственной основе вдумываются. Главное в общении, кто бы ни общался, – вдумываться в себя и в других. За бездумное порхание приходится расплачиваться более или менее жестоко. Можно общаться уверенно, непринужденно, но это вовсе не значит – бездумно. Просто накопился достаточный опыт, в общем и целом «накаталась колея», по которой и катится наше повседневное общение.
Мне трудно общаться потому, что я никогда не доверял колеям, особенно если они накатаны кем-то – не мной. Я всегда ревизовал и продолжаю ревизовать колеи. И особенно я недоверчив к тем колеям, которым доверяются «все». Я всегда добивался рационального объяснения, почему я должен вести себя, «как все», и кто такие эти «все». Аргумент: «все так делают, и ты так делай», – для меня всегда был тем же самым, чем является красная тряпка для быка.
Но я не вижу лиц. Не слышу голосов, а если даже и слышу через слуховой аппарат – не понимаю жужжащих вокруг меня разговоров. Как же мне ориентироваться в общении с людьми, если отвергаю накатанные колеи, вернее, недоверчиво осторожен с этими колеями?
А колеи мне очень нужны. Такие, в которых я был бы уверен. Без них общение, особенно с самыми близкими, любимыми, изматывает. Любой пустяк оборачивается проблемой. Не зная, как объяснить мотивы поведения окружающих, не доверяя ходячим объяснениям, дохожу до настоящей мнительности, подозреваю нечто чрезвычайно сложное там, где всего лишь пень да колода, то есть человек действует через пень-колоду, как черт на душу положит, как придется, по привычке или по случайному импульсу, а я над этим ломаю многомудрую голову.
Я на всю жизнь остался ребенком в том смысле, что хочу быть хорошим и хочу понять, что значит быть хорошим. Значит ли это «быть как все»? Да, если все лучше меня. А они лучше ли? И чем именно лучше? А вдруг, рекомендуя «быть как все», мне рекомендуют сходить с ума за компанию со «всеми»? Нет, я так не играю. Предпочитаю быть не «как все», а как я – быть самим собой, быть искренним. Но боже мой, до чего же это трудно… Это вообще трудно, и подавно – при слепоглухоте.
Очень выручает художественная литература. Она помогает компенсировать слепоглухоту, ориентироваться в том, чего физически не могу ни видеть, ни слышать. Я никогда не стеснялся сравнивать себя с самыми лучшими. Хоть с Пушкиным, хоть с самим господом богом. И, разумеется, всегда сравнивал с литературными персонажами своих знакомых. Детская художественная литература помогает мне понимать детей, компенсируя невозможность их физически наблюдать.
Слепоглухота вообще много чего не позволяет. Не позволяет полноценно (а то и никак) видеть и слышать. Если слепоглухота ранняя и тем более врожденная, то не позволяет говорить голосом, а то и как бы то ни было. Не позволяет общаться – совсем или сколько-нибудь полноценно. На любом уровне развития личности, даже на относительно высоком, проблемы общения крайне остры. Непосильно остры. Даже человек с более-менее разборчивой речью, безукоризненно грамотный, начитанный страдает от недостатка общения, сетует на него, не знает, кого и винить в своем одиночестве – больше себя или больше окружающих. И срывается в назойливость, в требование внимания, упорно лезет, пристает ко всем без разбора, без учета ситуации, с отчаяния не допуская и мысли, что людям может быть просто некогда. Такое назойливое поведение среди слепоглухих довольно-таки распространено.
Я стесняюсь приставать, надоедать. Я твердо усвоил, что насильно мил не будешь. Круг моего постоянного общения все же меньше, чем мне бы хотелось. И качество общения оставляет желать много лучшего, особенно в смысле непринужденности. Но я с детства привык общаться опосредствованно – прежде всего, привык читать круглые сутки. Эта привычка меня здорово выручает. Мне не скучно одному. Я читаю, сам пишу, слушаю музыку, насколько позволяет остаточный слух и звукоусиливающая аппаратура. И поэтому могу быть по-настоящему интересен хоть некоторым людям. Избегаю к ним приставать, стараюсь, чтобы они общались со мной в охотку. Из страха надоесть, прискучить – налицо даже некоторый недостаток инициативности в общении. Лучше меньше, да лучше. Лучше реже, но хоть сколько-нибудь регулярно и в течение долгих лет. Лучше общаться содержательно, по делу, творчески, чем «балдеть просто так». «Балдеть» не умею и терпеть не могу, – тягостно, скучно.
В общем, слепоглухота предъявляет крайне жесткий выбор: или научиться жить полноценной творческой, напряженной духовной жизнью, компенсируя недостаток «живого» общения через книги и результаты собственного творчества, – либо так и мучиться своей ненужностью, неинтересностью, обвиняя в равнодушии, бессердечности весь мир. Третьего слепоглухота не дает.
Либо научиться общаться с миром в творческом уединении, и благодаря этому умению в конце концов заинтересовать собой окружающих, получив возможность полноценного, пусть недостаточного количественно, общения с живыми людьми, – либо так и остаться одиноким, никому не интересным и не нужным. Либо стать равноправным субъектом общения – либо остаться объектом более-менее презрительного, более-менее брезгливого «милосердия».
Вчувствоваться, вдуматься – и обрести себя, друзей, весь мир. Порхать, развлекаться, бездумно существовать – и, не став теоретиком собственной жизни, собственного общения, остаться скорее животным, чем человеком. Или – или.
1.7. Мысли и чувства
Закончу теоретико-познавательную (гносеологическую) часть этой книги тем, с чего начал: фантазией, интуицией, мироощущением. Фантазия – это способ обобщения материалов восприятия с целью увидеть мир не просто как-то необычно, а, несмотря на эту необычность или, скорее, благодаря ей, более точно, чем это допускает непосредственное «соотнесение чисто физического факта с реальными формами вещей» (Э. В. Ильенков). С. Л. Рубинштейн в работе «Человек и мир» говорит, что эстетическое видение мира характеризуется совпадением сущности с явлением, закона существования – с единичной реализацией этого закона.[12]12
Рубинштейн С. Л. Человек и мир [Электронный ресурс]. СПб.: Питер, 2003. Режим доступа: http://rubinstein-society.ru/engine/documents/document55.pdf, свободный.
[Закрыть]
Я физически не могу ни всматриваться, ни вслушиваться (разве что в громкую музыку). Не всегда и не со всеми можно «вщупываться». Во что же в таком случае вдумываться? В чувства. В ощущения. Не зрительные, не слуховые, не осязательные даже, а интуитивные. Становиться зрячим к тому, к чему слепы зрячие. Внимательным к тому, к чему глухи слышащие. К микродвижениям. К температуре рук. К чему-то еще – неуловимому, невыразимому, но заставляющему категорически назвать одного человека добрым, другого – равнодушным, третьего – любопытным, четвертого – угнетенным чем-то сейчас или постоянно, замкнувшимся ненадолго или замкнутым вообще. Прикоснуться и сразу сказать, кто это – в смысле преобладающего отношения к миру и к людям.
Откуда я знаю? Из этической, эстетической и интеллектуальной культуры, какой овладел за всю жизнь. И продолжаю овладевать. Воссоздавать для себя и, может быть, впервые создавать для всех. Обо всем сужу – вернее, все чувствую – благодаря всему освоенному, и осваиваемому, и умножаемому мной общечеловеческому опыту. Именно не только и не столько личному, сколько общечеловеческому.
В последнее время я стал называть это «личностным тембром» своих ощущений. В этом важно разобраться: тут, может быть, где-то близко прячется разгадка экстрасенсорности. Многие экстрасенсы, сколько могу судить по литературе и личному общению, чрезмерно озабочены тем, верят им или не верят, а потому склонны к шарлатанству, к эффектности, чтобы заставить себе поверить. Мне это чуждо. Я, наоборот, если не спрашивают ни о чем, просто стараюсь промолчать о своих выводах, а если спрашивают – подчеркиваю, что могу ошибиться, и прошу не принимать мои высказывания слишком-то всерьез. Я стараюсь быть честным исследователем, а не шарлатаном. Мне поэтому не нужна ничья слепая вера. Хотя мне важно проверить себя: насколько мои – описанные вслух – ощущения совпадают с самосознанием испытуемого? Кажется, настолько, что многие предпочитают не отвечать на мои прямые вопросы об этом, – слишком в глаз, а не в бровь. Ведь как я ни осторожен, а приходится касаться и проблем…
Ильенков писал, что интуиция – это высшая форма воображения, высший результат овладения эстетической культурой человечества. Но он был спинозистом и, конечно, не стал бы оспаривать утверждение Спинозы, что интуиция – третий, высший род познания после воображения (сводимого Спинозой к восприятию) и разума (рационального, логического мышления); у меня лично другое, скорее этическое, чем теоретико-познавательное понимание разума: понимание, в основе которого лежит категория ответственности за мир, а познание мира связано сначала с необходимостью выжить, а затем, в интересах выживания, с осознанной наконец-то необходимостью за мир отвечать. По Спинозе, сначала восприятие. Потом наука. Потом интуиция, то есть непосредственное, минуя внешние контуры и рационально-логические реконструкции, постижение мироздания. Спиноза определяет интуицию как «непосредственное постижение Бога». Таким образом, интуиция у Спинозы оказывается не просто «высшей ступенью познания», а вершиной духовного развития личности и одновременно фундаментом ее ориентировки в мире и в самой себе.
Маркс еще в 1844 году писал, что человеческие чувства в результате исторического развития «стали теоретиками» (под «чувствами» он имел в виду органы чувств и психологические механизмы пользования ими). Иными словами, следовательно, мой, в сущности, единственный «орган чувств» – духовная культура человечества. Интуитивно вчувствоваться – и вдуматься, перевести с языка интуитивных постижений на язык логики. Так я общаюсь. Так вообще живу. Жить иначе не позволяют совесть, детская потребность «быть хорошим» и слепоглухота.
Меня спросили в письме: «…сколько чувств у человека? Кто-то считает, что их три. Кто-то насчитывает – 21 или 33. Я однажды насчитала девять. Ваше мнение на этот счет?»
Я ответил: «Что касается количества чувств, то моя позиция радикальная: раз – и обчелся. Не три, не пять, не девять, не 21 и не 33, конечно, а всего одно. То самое, которому посвящена работа Ильенкова «Об эстетической природе фантазии» и другие его работы эстетического цикла. Воображение и высшая его форма – интуиция. Чувство это воспитывается в процессе освоения культуры в целом – бытовой культуры, культуры общения, теоретической, художественной, нравственной, а также физической… Только воссоздавая в своей деятельности культуру, мы учимся чувствовать окружающий мир и себя в нем. Одно чувство. Одно-единственное».
Сама же эта интуитивная чуткость, как и все остальные универсальные способности человека, обусловлена человеческой целесообразной преобразующей предметной деятельностью, трудом. Обусловлена очеловечиванием, то есть как писал Э. В. Ильенков, «реальной антропоморфизацией» природы.
Он отмечал, что красивой воспринимается любая система, сложившаяся в соответствии с собственными законами ее существования, то есть в соответствии с собственной, именно этой системе присущей внутренней мерой, не искаженной внешними, случайными, хаотически нагромождающими обломки столкновениями. Красиво то, во внешнем облике чего воплощена (выявлена) его собственная мера, а это возможно только при условии целостности, неискаженности в результате случайных воздействий, формы тела.
Учет целосообразности присущ подлинно человеческой – созидательной, а не разрушительной, преобразующей, а не коверкающей, – деятельности. Э. В. Ильенков говорит, что если понимать эстетическое чувство широко, то оно включает в себя и нравственное чувство, то есть эстетическое совпадает с этическим. Безошибочная чуткость к проблемным ситуациям и выходам из них, которую мы называем интуицией, формируется целе– и целосообразностью ансамбля общественных отношений, с самого начала включающего в себя ребенка. В этом ансамбле так или иначе представлена культура человечества на всех ее уровнях – от бытового до этического. Культура является системой факторов, формирующих интуицию, вынуждающих отыскивать целосообразность вообще во всем.
Сенсорный дефицит бесспорно является одним из факторов, который в единичном варианте развития личности может либо активизировать, либо пресечь поиски целосообразности.
Если сенсорный дефицит (или что-то другое) при определенных уникальных условиях активизирует поиски целосообразности больше обычного, он вынуждает реагировать на подчас очень необычные признаки, даже самим человеком не всегда осознаваемые. Как я уже писал, слепоглухой или экстрасенс могут сделать вывод об эмоциональном состоянии, физическом самочувствии, нравственных качествах человека, к которому едва прикоснулись. Могут получить подтверждение правильности своего вывода, могут быть с самого начала убежденными в этой правильности, но не осознавать, каким образом этот вывод сделан, откуда он взялся. «Я так чувствую» – и все тут.
Пока близкий мне человек жив, я каким-то образом «подключен» к нему. Сын в горах, и я жгу свечи, – церковные и таблетки, – чтобы меньше за него беспокоиться. Связывает ли нас как-то огонь свечи, или это на все сто процентов моя выдумка, никакой объективной основы под собой не имеющая, – но мне так спокойнее, и я не хочу подавлять, отбрасывать, отвергать это ощущение связи. Когда нет никакой другой – непосредственной или через мобильный телефон, электронную почту, – пусть будет хотя бы такая.
Чем отличается непроизвольная выдумка от произвольной? Я не придумываю нарочно, что как-то связан с покойной мамой, покойным Ильенковым. Я не сочиняю эту связь так, как сочинял свои детские игровые фантазии. Я эту связь непосредственно чувствую.
В Перми нас с сыном возили на экскурсию, в том числе в парке возле местного монастыря показали архангела с изображением храма на груди. Я долго не мог оторваться от этой скульптуры. Когда пошли к автобусу, возникло ощущение, что архангел летит за нами, осеняет нас крыльями. Я это не придумал, образ возник совершенно непроизвольно, – я это именно почувствовал. Какими чудесами?
Такими же, какими на Новодевичьем кладбище в Москве чувствую Ильенкова, когда навещаю его могилу. Глажу бронзовый памятник, протираю влажной салфеткой от пыли – и мысленно беседую с Эвальдом Васильевичем. Уходя с кладбища, чувствую Ильенкова где-то у себя над головой и за спиной – в виде более-менее светящегося или темного столбика или шара, – он провожает меня. То же самое – на Донском кладбище, где похоронены мои мама, сестра и брат. Навещать могилу Мещерякова у меня нет физической возможности, но с ним я тоже как-то постоянно связан, он как-то участвует в моей жизни, следит за ней, что-то в ней одобряет, что-то нет… Как и мама, Ильенков, другие близкие мне люди, которых нет… Которые все равно как-то есть для меня, пока я жив…
Это – чувство, реальное чувство, не выдумка. Я так чувствую… Что именно чувствую? Какую реальность? Насколько объективную, насколько субъективную?
Субъективную на все сто процентов, а объективно ничего нет? Так скучно жить, если отвергать существование субъективной или даже откровенно сказочной реальности. Это просто примитивно. Тот, кто отвергает сказку, обходится в жизни без сказки, тот – примитивное существо. Сам себя кастрирует, извините за грубость.
Я способен не спать до утра, если мне попадется в руки сказка, – не могу уснуть, пока не прочитаю. Однажды я так зачитался до шести утра. Уже занималось апрельское утро. Окно моей комнаты выходит на восток, и мое светоощущение позволяло мне видеть какие-то вспышки, блики на стене. Переполненный только что прочитанной сказкой, я лежал без сна, и во мне зазвучали строки:
На рассвете
лучей —
пляска.
От нейтронного,
что ли,
огня?
Дайте мне
дочитать
сказку,
А потом —
пусть не будет
меня.
Может,
атомный взрыв —
это;
Может,
сварка,
а может, заря…
От беды бы
спасти —
деток,
А потом —
пусть не будет
меня.
Все равно
на тот свет —
в яму.
Маме
горя добавить
нельзя.
Дотерпеть,
пережить —
маму;
Через миг —
пусть не станет
меня!
К вопросу о том, что существует, а чего нет, ощущение мира не сводится. Мои чувства существуют. Они сами по себе – некая реальность. Эмоциональная. Эстетическая. Этическая.
Я никогда не хотел укладывать свои чувства в прокрустово ложе той достоверности, которая допускается моим мировоззрением. Есть мировоззрение – то, что я думаю о мире, а есть мироощущение – то, что чувствую. И пусть мысли не мешают чувствовать. Не все поддается рациональному объяснению. Я всегда оставлял в своей жизни место иррациональному, необъяснимому, но тем не менее реальному. Хотя бы для меня. Без иррационального – скучно, тускло, примитивно жить…
Чувства дополняют, обогащают, уточняют мысли. Мысли – это попытка осмысления мира, в том числе мира чувств. Чувства перед мыслями – так же, как и вся остальная реальность, и в этом смысле чувства объективны. И если попытка осмысления неудачна и даже мысли бунтуют против реальности, – тем хуже для мыслей. Чувства «существуют – и ни в зуб ногой» (Маяковский), а мысли подлежат коррекции. Не наоборот.
Я всегда был категорически против коррекции, подгонки чувств под те или иные мысли. А если чувства иллюзорные, кажущиеся, если они – галлюцинация? Ну что ж, практика – источник, цель и критерий истинности познания. А в данном случае практика такова, что мы сиротства боимся, за любимых боимся – и поддерживаем с ними связь во что бы то ни стало, отмахиваясь от рационалистических выкладок насчет того, что существует, а чего нет. Когда мой сынок далеко от меня, мне со свечкой спокойнее, а без свечки страшно. Таков психологический факт. И когда мои дорогие покойники приходят в мои кошмары – предпочитаю заплатить за их церковное поминание. Так спокойнее. Таков психологический факт.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?