Автор книги: Александр Тавровский
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Глава 37
После неудавшейся попытки гестапо Берлина одним махом ликвидировать «последний оплот еврейства Германии» – еврейскую больницу на Ираниенштрассе, Эйхман вызвал на одну из явочных квартир доктора Вальтера Лустига.
Эйхман никогда не встречался с Лустигом в своем кабинете на Принц-Альбрехт-штрассе и никогда не вел никаких протоколов встреч. Общение с последним «неприкосновенным евреем Третьего Рейха» носило строго конфиденциальный и, фигурально говоря, поистине интимный характер.
Вполне вероятно, что, как ни странно, Лустиг был единственной персоной в нацистской Германии, с которым Эйхман мог позволить себе ту крайнюю степень откровенности, на которую в силу супердвуличности своей натуры вообще был способен даже наедине с самим собой.
А Лустиг при всей своей суперзакрытости и прусском респекте к субординации, только с Эйхманом порой мог дать волю своему природному сарказму и обнажить бездну черного еврейского юмора.
Прекрасно зная непредсказуемый характер своего шефа и его вполне определенную роль в «окончательном решении еврейского вопроса», Лустиг, «более прусский, чем любой природный пруссак», на протяжении лет каким-то непостижимым образом умудрялся пользоваться его безграничным доверием, но при этом не лизать ему зад.
Был ли Лустиг Эйхману, как Аракчеев императору Александру Первому, «предан без лести»? Едва ли. «Крошка Лустиг» был всегда до конца предан только себе самому.
Как бы то ни было, Эйхман не только делился с крещеным евреем самыми сокровенными планами уничтожения еврейства, но и не раз при нем сетовал на то, что многие тысячи берлинских евреев не без посторонней помощи успели залечь на дно, стать «субмаринами». Говоря это, Эйхман пристально смотрел в непроницаемые глаза «своего еврея», словно намекая на прямое или косвенное участие доктора в богомерзком деле, которое если и не безусловно, то вполне подразумевается. И что жизнь и безопасность последнего неразрывно связаны с волей и жизнью его покровителя.
Когда 10 марта Лустиг по прямому проводу сообщил ему о «наезде» на больницу еврейской общины Берлина берлинского же гестапо, Эйхман тут же потребовал к телефону руководителя операции оберштурмбаннфюрера СС и самым оскорбительным образом предложил ему убираться с его территории. Он точно знал, а оберштурмбаннфюрер понял с первых же его слов, что судьба больницы еврейской общины Берлина уже решена на самом высоком уровне, на седьмом небе, и торг тут неуместен.
– Этот госпиталь нужен евреям! Это – стратегический объект! – эти непостижимо крамольные в Третьем Рейхе слова Эйхман произнес так категорично, что оберштурмбаннфюрер тут же сообразил, что времени на разгадку этой тайны у него нет.
Но Лустигу Эйхман приказал сократить медперсонал больницы вдвое. Безжалостно включить в списки на депортацию лучших врачей и медсестер.
– Они вам больше не понадобятся, Лустиг! – столь же безапелляционно заявил он. – У вашей богадельни будет совсем иное предназначение. Нет, вы остаетесь при любом раскладе! На днях мы с вами освежим «Б-лист».
И вот этот день наступил. Лустиг сидел в кресле напротив Эйхмана. На коленях у него лежала синяя кожаная папка с одним из самых секретных документов Третьего Рейха – «Б-листом» или «списком административно-задержанных».
Оба научились понимать друг друга с полуслова. И потому, когда Эйхман начал разговор с черт знает чего, Лустиг не выразил никакого удивления. Он знал: для непредсказуемого начальника «еврейского отдела» гестапо это вполне предсказуемо.
– Вы не поверите, Лустиг, но в этой войне мне, так сказать, более всего жаль зверей Берлинского зоопарка! За что, черт возьми, страдают невинные твари?! После недавней бомбежки тигры бегали по Берлину вслед за антилопами, как на охоте в саванне! Одна антилопа горела на бегу. Вы никогда не видели горящую в зеленом фосфорном пламени антилопу? Между прочим, идеальная защита от тигров!
Лустиг терпеливо выстукивал на обложке папки костяшками пальцев какой-то бравурный марш. А Эйхман увлеченно продолжал болтать о второстепенном как о самом главном.
– А вот этого вы, Лустиг, точно не слышали! Мне об этом рассказал Визлиценни! Божится, что видел собственными глазами. Врет, балбес, но уж очень складно! Якобы дорогу его машине преградила какая-то старушенция, консьержка из особняка Венделя. Там, мол, только что начался пожар, а ее господин, – тут по лицу Эйхмана скользнула бледная тень улыбки, – которому всего сто лет, лежит у себя в спальне на первом этаже. Ну, там со всех концов сбегаются бездельники, тушат, во главе с Визлиценни, разумеется, зажигательную бомбу, попавшую, шайсе, на лестничную площадку. Наконец, все – в комнате хозяина. Комната, естественно, в драгоценной старинной мебели, а сам дряхлый граф встречает гостей на полусогнутых коленях, но… в парике и шелковом шлафроке!
«Я удручен, что не могу оказать вам лучший прием, – говорит он Визлиценни на изысканном французском. С Визлиценни почему-то все говорят на каком-то изысканном французском! – Когда я служил при дворе, я знавал вашего прапрадедушку Савиньи!»
– У Визлиценни прапрадедушка – Савиньи?! – брови Лустига от удивления поползли вверх. – Впервые слышу!
– Да нет! Какого черта! У Визлиценни прапрадедушка… Да нет же! Там случайно оказалась одна дама, так этот старый прохвост решил к ней подольститься… а под конец он говорит: «С тридцать третьего года я веду жизнь затворника, ни на минуту не покидаю своего особняка!»
Представляете, на что этот шайскерл намекал!
Так вот, эту пересушенную мумию выносят на носилках из дому. Он со всеми там любезничает!
«Куда вы уезжаете, полковник?» – спрашивает у Визлиценни. А тот ему в ответ: «На Восточный фронт с моей бронетанковой дивизией!»
Это он так, Визлиценни, по-дурацки шутит. А дед понял его всерьез, ну сто лет же! – «Вы хотите сказать, месье, с вашими кирасирами?» Словом, светская беседа двух идиотов!
И вдруг, как будто очнувшись, Эйхман резко вскинул голову: – А теперь, Лустиг, к делу! У нас совсем мало времени! Давайте сюда наш «Б-лист»!
С полчаса Эйхман молча перелистывал многостраничный документ с двумя тысячами фамилий «привилегированных евреев». Вычеркнул с десяток и столько же вписал своим малоразборчивым почерком.
– Слушайте меня, Лустиг, внимательно! Слушайте и запоминайте! Больницы больше нет. Есть сверхзакрытый объект для содержания всех этих эксклюзивных господ. Не исключено, что в ближайшем будущем они, шайсе, будут цениться дороже снарядов и танков! Дороже супероружия! Да-да, Лустиг, вы не ослышались! Еврей еврею – рознь! Мы уничтожим шесть миллионов евреев, но эти несколько тысяч будем содержать как кур в инкубаторе. Вы лично будете отвечать за них головой, и за их драгоценное здоровье в первую очередь! Для этого вам и сохранили половину персонала. Это хорошо, что англичане не бомбят места, где мы располагаем евреев. Даже концлагеря! Хотя евреи всего мира постоянно просят их об этом. Таким образом, ваша богадельня, возможно, доживет до конца войны, до нашей победы или… Фюрер в курсе: в случае крайней нужды мы обменяем ваших евреев на миллионы грузовиков, тысячи тонн кофе и банок с тушенкой, а может быть, они станут залогом нашей с вами жизни!
– Ну за мою жизнь, – Лустиг заботливо пригладил свою моржеобразную бородку, – вы едва ли пожертвуете даже одного… из этих господ.
– Это почему же? – Эйхман возмущенно прищурил левый глаз. – Какого черта!
– Да потому, Адольф, что я, как вам хорошо известно, тоже в некотором роде еврей.
– О, вы ошибаетесь, Вальтер! – Эйхман доверительно дотянулся кончиками пальцев до колена доктора. – Ну как же вы ошибаетесь! Хотя… мне уже намекали, что вас, мол, тоже следует включить в «Б-лист» как… очень ценного… ну, словом, вы меня понимаете. Может быть, даже самого ценного! Для вашей же безопасности и в знак признания ваших заслуг перед Рейхом!
Мол, вы там лучше сохранитесь для истории! И знаете, что я им там сказал, мой Лустиг? Я сказал: это я решаю, кто у меня еврей, а кто нет!
– Благодарю, Адольф! Кажется, первым по поводу Мильха так сказал Геринг.
– Ха, Лустиг! Вы снова дали маху! У вас непроверенная информация! По моим данным, первым это сказал вовсе не Геринг, а Винер – бургомистр Вены. Он стал нашим еще задолго до аншлюса. Он сказал это молодому Гитлеру.
– И Гитлер с этим согласился?
– Господи, Лустиг! А почему нет?! Все не так просто в еврейском вопросе! Все не так просто! Между прочим, но это, разумеется, не для посторонних, – фюрер ни в одном выступлении, ни в одной статье ни разу еще не употребил слово «еврей»! Не верите?! Ну так, как любит говорить наш общий друг Гёсс, поинтересуйтесь!!!
Глава 38
Рапортфюрер рабочего филиала «Д» Йозеф Шилленгер слыл в Аушвице человеком супернордическим, но в любимчиках коменданта лагеря оберштурмбаннфюрера СС Рудольфа Гёсса не числился. Отчетливый служака Гёсс особого удовольствия от страданий человеческих не испытывал и потому садистов среди своих офицеров не жаловал.
– Мы должны выполнять приказы фюрера, а не философствовать! – при каждом удобном случае нравоучительно повторял он своим подчиненным и многочисленным гостям лагеря смерти.
То есть добросовестная служба и – ничего личного. Прикажут – убей, прикажут – сожги. Но без лишних эмоций и чрезмерного усердия.
А рапортфюрер Шилленгер – как раз из тех «чрезмерно усердных», попросту – садистов. Пока Гёсс по долгу службы, согласно сверхсекретному предписанию канцелярии Эйхмана о готовящемся «окончательном решении еврейского вопроса», ломал голову над переведением лагеря «на промышленные рельсы», проще говоря, на массовое истребление целого народа без пролития крови и ненужных страданий жертв, рапортфюрер Шилленгер раскатывал по огромной территории лагеря на старом велосипеде и получал истинное наслаждение от самоличного дробления скул и черепов, причем зачастую без всяких подсобных средств – одной лишь железной, как лом, рукой.
Своим филиалом не ограничивался, любил ошарашить внезапным визитом соседей. И горе женщинам, цыганам, а особенно евреям, попавшимся на его пути. Иногда, как заправский охотник, выбивал дичь прямо с велосипеда.
Так и пошло. Оберштурмбаннфюрер СС Гёсс, не потехи ради, нацепив противогаз, лично входил в газовую камеру, чтобы непосредственно наблюдать за первыми опытами массового умерщвления группы советских военнопленных предложенным его заместителем шутцрапортфюрером Фритцшем средством для травли насекомых «Циклон-Б», а рапортфюрер Шилленгер громил в свое удовольствие «аристократов» из «эффектен-камер», где хранился золотой фонд Аушвица – драгоценности загазованных евреев, в поисках приключений лично следил за наполнением камер крематория, вытряхивал из сапог бригадиров, шмонал подсумки конвоя. Словом, нагло лез не в свое дело.
Гёсс принял газовые камеры, как французы гильотину, с восторгом и чувством глубочайшего внутреннего облегчения: он не переносил расстрелы, кровавые бани и бессмысленное грубое обращение с обреченными на смерть. Искренне жалел расстрельщиков айнзатцкоманд, вынужденных добивать подстреленных женщин и детей, закапывать их живьем, а потом, устав купаться в чужой крови, накладывать на себя руки, сходить с ума или спиваться.
Шилленгер же сам устраивал кровавые бани, с откровенным интересом смотрел на свои окровавленные руки и хвалился, что одним ударом превращает любое человеческое лицо в ужасную маску смерти. Ему безумно нравился панический страх, который охватывал женщин при его приближении, превращая их в покорных домашних животных.
Но если Гёсс гордился, что сумел превратить жизнь своей семьи на территории лагеря в «настоящий цветочный рай» тем, что заключенные были готовы на все, чтобы угодить его жене и детям, которые не раз выпрашивали для них у Гёсса сигареты, что две лошади и жеребенок пользовались особой любовью домашних, а по выходным он вместе с семьей обходил стойла для скота и псарню, что в саду у ребятишек всегда водились разные диковинные зверюшки – куницы, ящерицы, а то и черепахи, подаренные мальцам все теми же заключенными, что детишки были без ума от плескания в садовом бассейне вместе с папочкой, единственной печалью которого было отсутствие свободного времени, чтобы полной мерой делить с ними их детские радости, что жена вечно корила его за чрезмерную заботу о службе в ущерб семье, то Шилленгер, напротив, презирал личную выгоду и комфорт, ничего себе не наживал и не желал ничего, кроме зловещей славы чудовищного кошмара лагеря смерти Аушвиц.
Его, рапортфюрера крошечного филиала в Биркенау, по-крестьянски коренастого, круглолицего, с белесыми, льняными волосами, голубыми, слегка прищуренными глазами и руками патентованного мясника, в Аушвице боялись сильнее коменданта оберштурмбаннфюрера СС Рудольфа Гёсса, сильнее натасканных на заключенных злобных немецких овчарок, сильнее призрака смерти в газовой камере.
Единственно, чем Шилленгер недотягивал до непорочного архангела СС, был рост. Роста он был – ниже среднего. Но в глазах заключенных этот неподкупный маньяк всегда выглядел гигантским двуглазым Циклопом.
Утром Шилленгеру позвонили из канцелярии коменданта концлагеря и передали приказ к двум часам дня явиться в его резиденцию. И сам по себе внеурочный вызов к Гёссу – Шилленгер не считался ключевой фигурой в Аушвице, и у Гёсса не было нужды встречаться с ним лично, и само место встречи – резиденция коменданта, а не его кабинет в администрации, – любого эсэсовца в ранге рапортфюрера привело бы в легкое смятение. Но только не Шилленгера. Точно так же, как и оберштурмбаннфюрер СС Рудольф Гёсс, свое хозяйство он обожал, интерес к нему, в отличие от интереса к своей персоне, ценил. А интерес со стороны начальства – просто боготворил.
Как бы то ни было, ровно за час до встречи с Гёссом Шилленгер смазал ржавую цепь своего велосипеда, закрепил на багажнике портфель с отчетностью по вверенному ему филиалу Д, лихо вскочил в седло и – был таков.
Гёсс принял его в рабочем кабинете своего особняка. Выглядел он озабоченным и, как показалось Шилленгеру, даже несколько подавленным.
Горничная, кажется, из русских, на крохотном серебряном подносе внесла чашку кофе и тарелку с бутербродами для хозяина. С минуту комендант Аушвица рассматривал стоявшего перед ним навытяжку бравого рапортфюрера, а потом, как бы нехотя, кивнул на кожаное кресло напротив.
– Шилленгер, – категорично отчеканил он, – мы – СС – единственные солдаты, в мирное время днем и ночью противостоящие врагам за колючей проволокой. Не зря мы носим «мертвые головы» и заряженное оружие. Любое сострадание к врагам государства – недостойно эсэсовца. Уверен, вы согласитесь со мной, что неженкам нет места в наших рядах. Лучше им как можно скорее перебраться в монастырь. Наше дело – выполнять приказы фюрера, а не рассуждать!
Шилленгер сидел в кресле, напряженно выпрямив спину, готовый вскочить по первому приказу высокого начальника. Он был на все сто согласен с каждым словом Гёсса, но раз комендант лагеря вынужден напоминать ему столь прописные истины, значит, он, рапортфюрер Шилленгер, по его мнению, посмел их забыть.
Он сидел, покусывал пересохшие губы, и его голубые глаза щурились больше обычного.
– Шилленгер, зарубите себе на носу: здесь, в лагере, мне не нужны хлюпики, но еще меньше мне нужны патологические убийцы! Уничтожая цыган и евреев, мы выполняем приказ фюрера сражаться не на жизнь, а на смерть с врагами Рейха, а не удовлетворяем свои низменные потребности. Это – тяжелая, неблагодарная миссия, а не прикольный кунштюк! Не спорьте! – строго прикрикнул он на Шилленгера, заметив, что тот нетерпеливо заерзал в кресле. – Мне докладывают, что вы раскатываете по лагерю на своем дрековом драндулете и суете свой нос в дела, которые вас совершенно не касаются! Причем так, что после ваших визитов остаются лужи крови и горы никем не санкционированных трупов!
Гёсс прихлопнул рукой стопку исписанных разными почерками листов бумаги, как бы указывая на источники своей информации.
– Вот здесь – все! Кто вас, шайсе, уполномочил посещать «эффектен-камеры»? Инспектировать команды за цепью внешней охраны? Совать руки в подсумки конвоиров? Наведываться в крематорий? Может быть, вы – оберштурмбаннфюрер СС Эйхман или сам рейхсфюрер Гиммлер?!
– Простите, господин оберштурмбаннфюрер, – все же решился подать голос Шилленгер, – но я полагал, что мог бы активнее участвовать в уничтожении евреев как врожденных врагов нашего народа!
– Без моего приказа, Шилленгер, здесь не позволено ни рожать, ни умирать, ни убивать, ни быть убитым. Ни полагать, черт бы вас побрал! О евреях позаботятся другие. В том числе и сами евреи. Чтобы добыть «спокойные места», они спокойно устраняют солагерников с помощью доносов. Как только еврей становится «кем-то», он тут же принимается безжалостно и подло травить и мучить своих соплеменников. Не замечали? Поинтересуйтесь! В этом евреи превосходят даже «зеленых». Многие евреи, впав в отчаянье от поведения своих же соплеменников, бросаются на проволоку, совершают попытки побегов с одной-единственной целью быть застреленными, вешаются. Как учил мой бывший шеф Айке: «Не вмешивайтесь, евреи должны сами пожирать друг друга!» Оставшихся в живых утилизируем мы. Те, кому это положено по службе. Самодеятельности я не потерплю!
– Яволь, господин оберштурмбаннфюрер! – Шилленгер таки вскочил с кресла. – Я вас понял! Больше это не повторится! Но разрешите…
– Не разрешаю! – теперь уже с ироничной улыбкой отрезал Гёсс. – Вы чересчур… азартны! Это вредит делу. Если вам дать волю истреблять евреев по собственному усмотрению, вы скоро доберетесь и до всех остальных, включая… меня! Кстати, а что вы думаете, глядя в глазок газовой камеры?
– Я думаю, – по-собачьи облизнулся Шилленгер, – что чертовски здорово видеть, как смертельные враги твоего фюрера корчатся в смертных муках, господин оберштурмбаннфюрер!
Гёсс разочарованно покачал головой.
– А я, когда по ночам нахожусь возле газовых камер, возле огня… я стараюсь думать о жене и детях. Я часто думаю: а что, если… – он вплотную приблизился к стоящему по форме Шилленгеру, и голосом, не терпящим возражений, сказал: – Послезавтра ожидается большой транспорт из Берлина. Между прочим, с вашими любимыми евреями. Рано радуетесь! Вашей конторе не достанется ни одного! Приказано – всех и сразу! Так чтобы духу вашего там не было! Ни у ворот, ни у камер, ни у печей! Нигде! Я лично проверю! Мне не нужны эксцессы! Вы в курсе, что я делаю с теми, кто нарушает мой приказ? Не в курсе? Так поинтересуйтесь!
И вдруг почти дружелюбно положил руку на плечо рапортфюрера:
– А я понял, дорогой Шилленгер, зачем вы колесите на велосипеде! Снимаете стресс, верно? Но велосипед это – шайсе! Попробуйте лошадь! Искренне советую! Я всегда после всего этого сажусь на свою лошадку и на всем скаку избавляюсь от всех этих жутких картин! Лошадь! Только лошадь, дорогой Шилленгер! Полчаса бешеной скачки, и вы снова в полном порядке!
Глава 39
Уже три часа паровоз безостановочно гнал наглухо запертые и запломбированные вагоны с евреями на восток. Сквозь единственное зарешеченное окошко в них с трудом проникал дневной свет и смешанная с паровозной гарью снежная пыль. Состав подбрасывало на стыках, вагоны разносило в разные стороны с такой силой, что иногда казалось – они вот-вот разлетятся, как осколки.
Никто не знал, сколько часов они уже несутся вперед и вперед по территории Германии или уже пересекли границу с Чехословакией, несутся ли вообще или состав давно забуксовал и не в силах стронуться с места.
Всегда общительные, взрывные, непоседливые евреи постепенно превращались сперва в немногословных скандинавов, потом в молчаливых эскимосов и, наконец, в ледяные статуи времен Анны Иоанновны. Тесно прижатые друг к другу, люди поначалу проявляли взаимный интерес, потом раздражение, переходящее в ненависть и, в итоге, абсолютное равнодушие, как при соприкосновении с пустотой.
Только изредка тяжелое прерывистое дыхание прерывалось коротким жестким вскриком или предсмертным хрипом. Почти все хотели одного: упасть и больше не подниматься. И если кто-то в этот миг еще шептал молитву и в полубреду просил о чем-то невидимого еврейского бога, то едва ли и сам Господь мог разобрать, о чем идет речь, а если бы и разобрал, вероятно, сгорел бы от стыда.
Лотта уже трижды ставила на пол Эмми, каждый раз давая себе слово больше не брать ее на руки, и каждый раз брала. Эмми не издавала ни звука, только по-взрослому хмурила брови, мгновенно обхватывала ее шею руками и клала голову на ее плечо.
Вообще-то Лотта не успела еще как следует устать, проголодаться и не очень хотела пить. Да и надежда на скорую остановку все еще не позволяла чувствовать себя обреченной. Как только поезд сбрасывал скорость, она в ожидании цепенела, опускала ребенка на пол и всем телом подавалась в сторону, где, по ее мнению, должна была находиться дверь.
Но поезд снова набирал ход, Эмми нетерпеливо дергала ее за подол юбки, и вконец обескураженная Лотта, холодея от самых дурных предчувствий, укоризненно смотрела на стоящую почти вплотную мать Эмми и торопливо брала девочку на руки.
А мать Эмми все еще из последних сил пыталась удержать на руках своего Карла, а он, как бы выскальзывая из слабеющих рук, безнадежно сползал вниз, и у самого пола она снова подхватывала его и подтягивала к груди, а он опять, как будто назло ей, сползал и сползал вниз.
Лотта пыталась и никак не могла понять, как могло случиться, что она в который раз оказалась в западне. Она напряженно всматривалась в кишащую людьми черноту в поисках Рут. Лотта почему-то была убеждена, что подруге, к несчастью, тоже не повезло и она стоит где-то совсем рядом, буквально за матерью Эмми. И Лотта отдала бы все, что было при ней, даже то, что хранилось в потайном кармане пальто, чтобы это было не так.
Только однажды мама Эмми, словно поймав полный укоризны взгляд Лотты, тихо спросила:
– Как вас зовут, фройляйн?
– Лотта.
– Лотта… красивое имя. А меня… Юдифь. Вы – немка?
– Нет.
– Мишлинге?
– Нет. Я – еврейка. Как все в этом вагоне.
– Не может быть. Вы совсем не похожи на еврейку.
– А на кого я похожа?
Лицо женщины совсем скрылось в черноте. – Простите… – задыхаясь, прошептала она.
В следующую секунду ребенок выскользнул у нее из рук и глухо шлепнулся на деревянный пол. И тут же оказался намертво погребенным под упавшим прямо на него материнским телом.
Чтобы не потерять сознание от произошедшего, Лотта крепче прижала к груди Эмми. Внезапно девочка потерлась щекой о щеку Лотты и настойчиво попросила:
– Пожалуйста, опусти меня на пол. Ты же слышала, что сказала мама.
Лотта покорно выполнила ее просьбу. Какое-то время Эмми возилась где-то в ногах у Лотты, а потом та услышала горячий шепот из мрака:
– Ты тоже можешь сесть со мной рядом. На место Карла. Не бойся, мама не будет против. Она сама нам разрешила. Мама добрая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.