Автор книги: Александр Тавровский
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Глава 44
Транспорт с евреями, отбывший с перрона Ангальтского вокзала Берлина в направлении чешского Терезиенштадта, на одной из узловых станций свернул в сторону Польши и теперь то стремительно, то почти шаговой скоростью, с запланированными и случайными короткими остановками, порой прямо в голой степи на каком-нибудь никому не известном перегоне, неумолимо приближался к польскому городу Освенцим, по-немецки Аушвиц.
Кроме машиниста, командира охраны, начальника станции и того безымянного стрелочника, который по его приказу перевел стрелку, о переменах, которые произошли в положении поезда, не догадывался никто: ни эсэсовцы охраны, ни тем более сотни евреев, запертых в запломбированных товарных вагонах.
Дважды над эшелоном проносились английские штурмовики. Но тот шел как заговоренный, как будто летчики то ли не замечали его, то ли не хотели заметить.
В вагонах, уже больше похожих на затонувшие субмарины, где в наглухо задраенных отсеках живые перемешались с мертвыми, а гнилой, почти без кислорода воздух рождал в головах еще оставшихся в живых то призрачные надежды на несбыточное, то тупое отчаянье, то другие уже ни на что земное не похожие образы, было тихо.
Люди стоя спали, опираясь друг на друга, машинально доедали жалкие остатки захваченной из дому пищи, слизывали с рук попавшие на них снежинки… И все-таки каждый из них твердо верил, что в конце пути его ждет блаженный Терезиенштадт – город, созданный по личному приказу рейхсфюрера Гиммлера «для перевоспитания евреев в условиях «нового порядка», точно так же, как и концлагерь в Берген-Бельзене, Терезиенштадт был для избранных, привилегированных, для тех немногих тысяч евреев, за которых, по убеждению нацистов, можно было купить на европейском блошином рынке миллионы грузовиков, сотни тысяч тонн настоящего бразильского кофе и, чем черт не шутит, отпущение грехов и второй фронт против русских.
Но избранными не могут быть все. И потому миллионы евреев везли и везли в Терезиенштадт, а привозили в Аушвиц, Равенсбрюк, Дахау…
Колеса выбивали на стыках барабанную дробь. Но заживо погребенным в загаженных вагонах детям, может быть, самой великой и уж точно самой многострадальной нации в истории человечества казалось, что это – автоматные очереди.
Последние сто километров до Освенцима поезд шел без единой остановки на полной скорости. Как будто его пассажиры отчаянно спешили туда, откуда нет возврата.
Глава 45
К Аушвицу состав подошел поздно вечером. С полчаса приближался к нему вплотную замедляющимся, вязким ходом, как бы подкрадываясь. Словно выбирал подходящее место для конечной остановки.
В вагонах третьего класса встрепенулся и молча потянулся к тамбурам конвой.
В товарняках, наоборот, прекратилось всякое движение. Все замерли в ожидании надвигающейся неизвестности. Потому что любая перемена в их положении пугала евреев не меньше, чем уже ставший привычным ужас. Все взгляды устремились на единственное зарешеченное окошко. И хотя за ним был лишь сплошной мрак, всем чудилось, что они видят огни приближающегося перрона, ярко освещенный шильд вокзала и снующих по платформе пассажиров.
– Терезиенштадт, Терезиенштадт! – еле слышно шептали задубевшие от холода и жажды губы, и этот замирающий шепот пугал и радовал одновременно.
Вместе со всеми Лотта неотрывно смотрела на едва заметное зарешеченное окошко. Ведь с каждой минутой приближалось ее личное спасение. Она напрочь забыла слова офицера СС, сказанные накануне той злополучной остановки: не успевший покинуть вагон остается в нем навсегда.
В последние часы ноги окончательно окаменели, и только жуткая теснота в вагоне не позволяла ей свалиться на пол. Лотта время от времени касалась рукой головы Эмми, молча сидящей на теле своей матери и лежащем под ней братце. И каждый раз собиралась хоть на секунду взять ее на руки. И каждый раз даже от мысли об этом у нее начинали дрожать руки и к горлу подкатывала удушливая тошнота.
Наконец паровоз дал последний предупреждающий гудок и, окутавшись белыми клубами пара, встал как вкопанный. Грозно лязгнули буфера налетевших друг на друга вагонов.
Рут вместе с остальными медсестрами и врачом уже давно стояли у все еще запертой двери, готовясь к выходу.
«Вот сейчас, – всеми силами стараясь перебороть страх, думала она, – нас выпустят на перрон, а Лотта уже там! Ведь вагоны наверняка открыли сразу же по прибытии. Но почему… почему не выпускают нас?!»
Через минуту дверь отперлась и все тот же эсэсовец снова, перекрыв собой весь дверной проем и оглядев всех взглядом опытного работорговца, гортанно крикнул:
– Всем евреям покинуть вагон! Построиться на платформе. Все вещи сложить у вагона.
– Как у вагона? – недоуменно переспросил эсэсовца пожилой врач. – Позвольте, но в Терезиенштадте…
– В Терезиенштадте? – нагло расхохотался тот. – В каком Терезиенштадте? Ааааа…. ну да! Конечно-конечно! В Терезиенштадте, господа евреи, вы не будете нуждаться ни в чем! Будьте уверены! Там, как это шутят русские… полный коммунизм! Рай на земле!
А в это время охрана уже срывала последние пломбы с дверей товарных вагонов, но открывать их не спешила. У людей, спрессованных в замкнутом пространстве в течение двух суток, началась бешеная истерика, коллективное умопомешательство. Всей массой живых и мертвых тел они как тараном стали бить в стены, чьи-то руки расшатывали решетки окон, даже топот сотен ног не заглушал страшные крики: «Воды! Воды! Откройте двери! Дайте воды!»
Вагоны трясло, как во время движения на стыках. Все это перемешалось с громом команд по радио и через рупоры, отчаянным лаем разъяренных уже охрипших собак и клацаньем затворов автоматов.
Внезапно по вагонам ударили автоматные очереди. Стреляли «под крыши». Человеческая масса в вагонах страшно охнула, и все стихло.
Наконец пломбы были сорваны, загремели засовы и двери с визгом сдвинулись в сторону. И сразу в вагоны вместе с мокрым, пропахшим мазутом воздухом ворвался ярчайший свет зенитных прожекторов. Он опрокинул мрак, ослепил и оглушил. Под его тяжестью люди вагонах сжались в огромный трепещущий ком, и тут же чужие крепкие руки проникли в вагоны и стали выдергивать евреев на платформу перрона. Люди инстинктивно цеплялись друг за друга, и тогда на платформу валились целые окровавленные комья тел.
К вагонам приставили сходни, и оставшиеся в них под вопли охраны и лай собак бегом спускались на землю. Только оказавшись на земле, евреи рассмотрели, что вышвыривали их из вагонов люди в чудовищных каторжных робах.
Эсэсовцы на перроне были не на шутку удивлены. Вышвырнутые на перрон евреи – не по сезону легко одеты: мужчины в летних пиджаках, а женщины в туфельках. Многие в рабочих спецовках и грубых башмаках. И – ни одного чемодана, баула, рюкзака…
Обычно из Европы евреи привозили с собой полные вагоны чемоданов, узлов, дорожных сумок, дамских сумочек и сундуков, битком набитых пледами, одеялами, ворохами одежды, всякой домашней всячиной и даже драгоценностями. Тут же на перроне образовывались горы багажа, из которого вываливались банки с мармеладом и ветчиной, наручные золотые часы, свертки с колбасой, пакеты с сахаром, галстуки и запонки, и очень много буханок хлеба. Все это незамедлительно попадало в руки служителей «канады», как в Аушвице называли хозяйственную часть.
Тогда большинство евреев было одето во вполне приличные, а то и шикарные пальто, при золотых часах и браслетах, зонтиках и перчатках. Одним словом, были вылитые кровопийцы, как о них справедливо говорили фюрер и доктор Геббельс.
А тут – полуголые, оборванные, растрепанные. Какие-то совсем нетипично бедные евреи! Даже немецкие овчарки лаяли на них безо всякого выражения, как-то разочарованно. И это – евреи Берлина, столицы Третьего Рейха и будущей столицы мировой империи!
Несмотря на позднее время, на перроне Аушвица гремел бравурный марш в исполнении знаменитого еврейского же оркестра. Евреев из Берлина встречали по самому высшему разряду! Ведь они – последние евреи Германии, ритуальная жертва долгожданной операции «Фабрики», подарок фюреру к пятидесятичетырехлетию!
Офицеры СС – непорочные архангелы – подтянуты и сосредоточенны. В темноте не видно голубых глаз, и блондины кажутся брюнетами. Хотя… очень может быть, что многие из них вовсе не голубоглазы и белокуры. И с не такой уж безупречной арийской репутацией.
В Германии уже почти исчерпан запас немцев, внешне похожих на «истинных арийцев». И в СС теперь берут прежде всего за «преданность фюреру». Но серебряные знаки различия и ордена в свете прожекторов блестят на иссиня-черных мундирах ослепительно. Молнии в петлицах и кресты – настоящие. Все – за отвагу на внутреннем фронте в беспощадной борьбе с мировым еврейством рядом с которым, по мнению фюрера, блекнут и цивилизованные армии англосаксов, и варварские полчища с Востока. Все остальное, как чай и кофе в это суровое время, увы, эрзац.
В последний момент Лотта все же успела подхватить Эмми на руки. Как и все оглушенная и ослепленная, она даже не заметила, как очутилась внизу лицом к лицу с лощеным эсэсовцем с бамбуковой тростью в руке. Рука в черной перчатке лоснилась, а трость блестела, как посеребренная.
– С собой брать только жратву! – эсэсовец горячо дохнул ей прямо в лицо. – Все вещи сложить у вагона! За невыполнение приказа – расстрел на месте!
– Господин офицер! – успела крикнуть Лотта. – Я – медсестра сопровождения эшелона Лотта Шюфтан! Я случайно оказалась в этом вагоне! Позвольте мне пойти к своим!
Эсэсовец уставился на нее как на отхожее место.
– С собой взять только жратву! – машинально повторил он. – Всякий еврей, взявший с собой золото или что-то несъедобное, будет расстрелян как расхититель государственного имущества.
– Господин офицер! – на секунду Лотта решила, что тот ее просто не услышал. – У меня ничего нет, кроме пакета с «первой помощью». Даже еды. Я – не из этого вагона! Я – медсестра больницы еврейской общины Берлина. Я не могу задерживаться в Терезиенштадте надолго. Доктор Лустиг накажет меня, если я не вернусь со следующим эшелоном!
– Ты врешь, жидовка! Медсестры не едут с детьми!
– Но это не мой ребенок, господин офицер! – Лотта почувствовала, как все ее тело стремительно впадает в панику. – Там, в вагоне, ее мать! Она, кажется, мертва. А я…
Ища хоть какое-то сочувствие, она инстинктивно коснулась эсэсовца рукой. И в тот же миг бамбуковая трость, взвизгнув, со всего маху рубанула по ней. От боли Лотта едва не выронила на землю прильнувшую к ней Эмми.
– Стой тут, жидовка! – эсэсовец хохотал от души. – Что ты там сказала про Терезиенштадт? Терезиенштадт – дрек! Они там норовят спихнуть нам шрот, а себе оставить… цимес! Ты – в Аушвице! А здесь все евреи – равны! Ты скоро сама в этом убедишься!
– В Аушвице? – мгновенно забыв про боль, Лотта от ужаса зажала себе рот раненой рукой. – Господи! Боже мой! Но почему в Аушвице? Господин офицер, как же так!
А заключенные в каторжных робах уже углубились в пустые вагоны и громадными лопатами для снега стали выгребать из углов человеческие экскременты, мусор и уже почерневшие тела взрослых и младенцев.
В одном из трупов Лотта узнала мать Эмми. Она с силой прижала Эммину головку к своей груди. И тут же к ее ногам упал совсем крошечный трупик с раздавленной грудной клеткой и вывихнутыми ручками. От нестерпимого ужаса у Лотты сами собой закрылись глаза. Но она могла побожиться, что лежащее у ее ног бесформенное тельце – маленький брат Эмми – Карл.
Глава 46
Как только евреи-медики оказались на перроне, к ним подскочил некто в полосатой робе с измазанным кровью и грязью лицом.
– Кто такие? – на корявом хохдойче крикнул он. – Почему не со всеми?
– Мы – медперсонал сопровождения, – пожилой доктор для убедительности ткнул пальцем в белую повязку с красным крестом на рукаве. – Нам приказано…
Некто с кроваво-грязным лицом сорвал с его руки повязку и бросил ее под ноги.
– Всем снять! Приказано всех евреев гнать вон к тем вагонам! Марш-марш! А то напустят собак! Они на жидов давно притравлены!
Через минуту Рут потеряла из виду своих попутчиков и была вброшена в густую толпу евреев у ближайшего товарного вагона. Теперь вокруг нее теснились сотни замордованных, словно обескровленных соплеменников.
Напротив, перед самым оцеплением, те же в полосатых каторжных робах тащили, складывали-перекладывали и волокли к грузовикам уже почерневшие, чудовищно раздутые трупы. Они орали друг другу на каком-то тарабарском языке с примесью перековерканных немецких слов, и, судя по всему, дьявольская работа не вызывала в их душах ни ужаса, ни отвращения.
Вот в перекрестие лучей прожекторов, как вражеский самолет, попала полосатая роба с целой связкой каких-то лохмотьев в обеих руках. Сама того не желая, Рут присмотрелась: в каждой руке заключенный держал за ноги по три крошечных мертвых младенца. При каждом движении головки детей бились друг о друга, и даже сквозь невообразимый шум над перроном Рут отчетливо слышала глухой стук детских костей.
Она отчаянно искала Лотту и не могла найти. Взгляд все время упирался в чужие лица, затылки, спины, в полосатые робы, оскаленные морды овчарок и эсэсовцев.
Перед толпой евреев фланировал, иногда круто останавливаясь и пристально всматриваясь в кого-то, какой-то важный господин в черном эсэсовском мундире. Он с огромным вниманием обозревал охваченное жутью человеческое стадо и сокрушенно качал головой. Некоторые евреи стали смотреть на него с надеждой.
Откуда им было знать, что фланирующий и стоящий перед ними с мягкой улыбкой и интеллигентными манерами господин на самом деле – старший врач женских бараков Йозеф Менгеле, главный специалист Аушвица по селекции вновь прибывших, за деликатные манеры и располагающую улыбку «любовно» прозванный заключенными «Ангелом смерти». Именно он решал, кого пропустить за ворота лагеря на каторжный труд и медленное умирание, кого – на «научные опыты» по евгенике, а кого – без промедления на газ и крематорий.
Но сегодня был не его день, точнее, не его вечер. По приказу рейхсфюрера СС Гиммлера всех берлинских евреев, схваченных во время операции «Фабрики», сразу же по прибытии надлежало газировать и сжечь без разбора.
Менгеле впервые оказался не у дел. Ценный материал буквально ускользал из его рук. И потому, по привычке придя сюда, он только обводил печальным взглядом огромную толпу и сокрушенно качал головой. И потому не с таким, как всегда, шиком блестел пробор на голове, и эсэсовская фуражка не так лихо была сдвинута набок, а большой палец как-то нервно подрагивал на ремне с кобурой.
Чтобы никто не заметил его внутреннего расстройства, Менгеле, как обычно, пробовал беззаботно улыбаться и насвистывать любимый опереточный мотивчик. Но не только окружавшие его эсэсовцы, а последняя немецкая овчарка прекрасно понимала, что категорический приказ рейхсфюрера о незамедлительной и безоговорочной утилизации берлинских евреев лишил доктора Менгеле новых выдающихся открытий при потрошении живых младенцев, кастрации мальчиков и мужчин без наркоза, тестирования на выносливость женщин с помощью тока высокого напряжения и многого другого, недоступного воображению простых смертных.
В этот вечер Ангел смерти страдал вместе с обреченными евреями, но они понятия не имели об этом.
Вдруг ночное беззвездное небо озарила ярчайшая вспышка. Выхлопы багрового дыма взметнулись над лагерем, сквозь дым прорывались рваные протуберанцы пламени. От него разлетались ядреные жирные искры.
Дыхание мгновенно забил непереносимый смрад. Головы евреев инстинктивно повернулись в сторону огненной фантасмагории, но охрана в тот же миг надавила на края толпы и, не давая ей опомниться, погнала к воротам лагеря.
Некоторые, не удержавшись на ногах, падали, и идущие следом, не в силах остановиться или перешагнуть через них, шли по ним с одной-единственной мыслью: не упасть под ноги следом идущих.
На мгновенье Рут показалось, что она увидела Лотту. Но девушка, похожая на нее, держала на руках ребенка, и Рут разуверилась в увиденном. А Лотте некогда было искать Рут. После многочасового стояния в товарном вагоне и удара бамбуковой тростью она еще не чувствовала себя тварью дрожащей, но и прежней жизнерадостной Лоттой уже не была. Эмми ни на миг не отпускала ее шею, молчала и, только изредка случайно встретившись взглядом с Лоттой, жалобно морщилась. После промозглого вагона ветер на улице не казался таким уж ледяным, как не кажется ледяной отмороженным пальцам ледяная вода.
Надрывало душу другое: как могла она из медсестры сопровождения вдруг по собственной глупости превратиться в жалкую депортируемую еврейку. Но и это, другое, очень скоро скатилось куда-то в пустой желудок и теперь вызывало лишь легкую изжогу и смутную жалость к себе.
За воротами лагеря число охранников утроилось. Среди них, самоуверенных и холеных (фронт пока далеко, а жизнь эсэсовцев в Аушвице все еще сытая и вольготная), заметны и женщины. Они – по-мужски собранны и деловиты. И хлысты в их руках свистят не хуже, чем у мужчин.
Далеко не до всех евреев еще дошло, что через открытые настежь ворота вошли они вовсе не в Терезиенштадт – гиммлеровский Город Солнца – а в лагерь смерти Аушвиц, по-польски Освенцим. Все с ужасом ждали селекции – отделения мужчин от женщин и детей. О ней, как о самом страшном, не раз шептались евреи в разных уголках Берлина. Да и что может быть страшнее разлуки с близкими людьми! Это же – хуже смерти!
Но сама смерть, конечно, была совершенно исключена. Невозможно было поверить, что немцы вот так запросто, безо всякого повода и причины, уничтожат десятки тысяч квалифицированных специалистов во время выпавших на долю Германии жесточайших испытаний!
Да и зачем было везти на смерть в такую даль! Ведь это – такие расходы, так… непрактично! А немцы, что ни говори, народ прагматичный, канцелярский, чиновничий, иногда даже чересчур! И порядок для них, как родина, – превыше всего. Пусть евреи уже давно не граждане Германии, пусть! Но они до сих пор – ее собственность, государственная собственность, черт возьми! А ведь даже доктор Геббельс не раз повторял, что государственная собственность в Третьем Рейхе – священна! И дороже жизни каких-то там иноземных варваров!
Однако никто не спешил отделить женщин и детей от мужчин. И это радовало и тревожило одновременно. Но в остальном все шло довольно буднично. Все тише лай собак, даже свет прожекторов как-то притух. После жуткой дороги в наглухо задраенном переполненном вагоне стояние на широком плацу под открытым небом вселяло надежду на голодную и тяжкую, но все же трудовую жизнь. Можно было даже позволить себе оглядеться по сторонам.
Вот туда-сюда нервно ходит по рампе высохшая, как мумия, уже немолодая эсэсовка. Улыбается не по-доброму, но и не зловеще. Кто-то шепнул, что, по слухам, это – комендантша женского сектора. Она всегда является к приходу транспорта за подходящим живым товаром. Ну зачем, скажите на милость, ей мертвые евреи!
А вон и прямо из темноты вылетел на велосипеде низкорослый крепыш со старым портфелем под мышкой. Портфель мешает ему рулить, и велосипед все время выписывает кренделя. Крепыш тоже – весь в черном. Комендантша машет ему рукой. Вот он паркует велосипед у ближайшего столба и подходит к ней. Что-то горячо говорит ей, как будто жалуется. Машет прямо у нее перед носом портфелем. И сухая, плоскогрудая дама Аушвица согласно кивает ему головой.
Стоя на плацу, евреи уже успели разглядеть, что багровый дым вперемежку с пламенем вырывался из высоченной четырехгранной трубы. Временами дым ослеплял, а временами был густ и черен, как старая пересохшая зола. Ветер разносил по сторонам мириады искр. Они гасли, не долетев до земли, и на головы стоящих под ними падали хлопья странного бурого снега. Снег был горяч и жирен и нестерпимо пах горелым мясом и щетиной. Как будто где-то рядом кто-то по неосторожности перегрилил шашлык или знаменитые немецкие колбаски….
Глава 47
С самого утра Шилленгер ощущал острое расстройство чувств. Он еще ни разу не пропускал ни одного транспорта. А тут такое потрясающе событие: евреи из самого Берлина! Те – самые-самые, практически неприкосновенные! Столичные штучки!
Это же их супермаркеты, шикарные адвокатские конторы и врачебные праксисы до войны маячили на каждом углу, будя в таких, как Шилленгер, то безмерную зависть, то безумную ненависть, а то и мистический трепет. Это же как раз те, кто тайно и беспрепятственно управлял страной, сверг кайзера, заключил позорный Версальский мир, устраивал гешефт вокруг передачи врагам Рейха исконно немецких земель Эльзаса и Лотарингии, вызывал катастрофические экономические и политические кризисы и революции.
А как они, шайсе, повсюду подставляли и надували добрых и доверчивых немцев! Да хотя бы и его, Шилленгера! Перед самой Хрустальной ночью врач-еврей наотрез отказался выписать ему освобождение от работы на том основании, что у него, Шилленгера, всего-навсего банальный насморк, да еще мерзко пошутил, мол, с таким диагнозом в Германии работает каждый третий! А его тогда выгнали с квартиры и нужно было искать новую. Он все равно не пошел на работу, и его уволили.
Подлый еврей все точно рассчитал! А ведь своему соплеменнику он выписал бы бюллетень даже за паршивый мозоль! О, он, Шилленгер, был довольно наслышан о таких мерзких кунштюках подданных Сионских мудрецов!
И разве, когда во время службы в СА у Рёма он по пути домой слегка поучил какого-то жиденка, не уступившего ему места в трамвае, такой же еврейский судья не припаял ему три месяца принудительных работ?!
Правда, на суде выяснилось, что тот жиденок был вовсе не евреем, а чистокровным арийцем. Позднее он узнал, что и судья не принадлежал к иудиному племени. И вот это как раз и было обиднее всего! Да за одно то, что евреи порой были более прусскими, чем любой природный пруссак, Шилленгер готов был возненавидеть их лукавую и непропорционально вездесущую нацию!
В ночь перед прибытием транспорта из Берлина рапортфюреру приснился странный сон. Как будто комендант лагеря Гёсс, как когда-то римский солдат в ладони Христа, забивает ему в сердце ржавый гвоздь. И он всю ночь пытался дотянуться до него зубами, чтобы вырвать из живой плоти. И под утро ему это удалось! Кровь хлынула из открывшейся раны, и он умер с победной улыбкой на губах.
Проснувшись, Шилленгер долго сидел, свесив ноги с кровати, мучительно раздумывая о тайне сновидения. Наконец до него дошло, что ржавый гвоздь, вбитый по шляпку в его сердце Гёссом, это – его категорический запрет присутствовать на встрече берлинских евреев. А чудесное освобождение от этого гвоздя… Впрочем, тут рапортфюрер Шилленгер впадал в полнейшую прострацию: не выполнить приказ старшего по званию он, кадровый эсэсовец и послушный служака, не мог, хоть убей! Но сон-то явно был свыше! И смерть в конце его – награда за мужество.
Так что же делать! Подчиниться приказу вышестоящего начальника или целиком отдаться во власть вышних сил?
Промучившись в тягостных раздумьях до вечера, Шилленгер решил сделать и то и другое: он поедет вечерком покататься на велосипеде, после адских трудов в лагере это полезно, и как бы ненароком завернет на станцию, чтобы хотя бы одним глазком глянуть на этих зажравшихся монстров.
Тут Шилленгер вспомнил, что точно о том же в известной ему с детства сказке мечтала и Золушка: ну хоть одним глазком посмотреть на королевский бал!
В урочный час, прихватив по привычке со стола затертый казенный портфель, он уже со спокойной совестью забрался на велосипед и, рискуя в темноте свалиться в свежевырытый, еще не заполненный или уже заполненный трупами ров, напевая под нос что-то невразумительное, помчался навстречу судьбе.
Подкатив к плацу перед помещениями с газовыми камерами, Шилленгер с радостью заметил, что успел к самому интересному. В жгучем свете прожекторов плотная масса евреев на плацу пузырилась, как черная накипь. Опять же, рискуя нарваться на самого Гёсса, Шилленгер решительно направил свой велосипед прямо к месту событий. Всю дорогу он убеждал себя, что разумнее всего просто не спеша проехать мимо. Встреча с всесильным хозяином Аушвица не сулила ему ничего хорошего. Среди своих Гёсс слыл без пяти минут либералом, но неповиновения не прощал ни заключенным, ни сотрудникам лагеря.
В Аушвице прекрасно знали, что Гёсс – ученик и большой поклонник своего бывшего шефа и бывшего коменданта Дахау, обергруппенфюрера СС Айке. Айке был достоин такого поклонения. Его послужной список в нацистской Германии считался образцовым. Первый командир 3-й танковой дивизии «Мертвая голова», один из создателей концентрационных лагерей и организаторов Ночи длинных ножей. Это именно он был одним из палачей Эрнста Рёма.
Так вот, Айке, еще будучи комендантом Дахау, и Гёсс не раз с нескрываемым респектом вспоминал об этом, без сожаления разжаловал и выгонял с позором из СС любого, посмевшего ослушаться его приказа и превысить свои полномочия. Перед охранным батальоном он лично срывал с них эмблемы, петлицы и знаки различия и отправлял в роты или под трибунал. При этом он гневно орал перед строем подчиненных, что, будь его воля, лично переодел бы ослушников в лагерные робы и побил палками.
– Жаль, рейхсфюрер не одобрил бы такого поступка, – всегда с сожалением вздыхал он, – а то!..
В последний момент Шилленгер, повинуясь незримой воле железного коменданта Аушвица, было вильнул в сторону от плаца. Но боковым зрением, которое у него было развито получше прямого, вдруг схватил, что кто-то призывно машет ему рукой. И этот кто-то, без сомнения, – женщина!
И хотя комендантша женского сектора Марта была не совсем в его вкусе – в женщине он все же больше ценил мясо, чем кости, – возможность задержаться на плацу под вполне логичным предлогом его обрадовала.
Бросив велосипед у первого же столба, он подскочил к фрау Марте.
– Абенд, Марточка! – игриво приветствовал он ее. – И ты здесь… Брут!
Пропустив мимо ушей последние слова Шилленгера о каком-то шайскерле Бруте, суровая Марта, тем не менее, появление рядом с нею первого костолома концлагеря, да еще в такой судьбоносный час, посчитала небесным знамением.
– Привет, Йозеф! – не очень-то ласково буркнула она, но, вероятно, вспомнив, что сама сбила Шилленгера с пути, уже гораздо дружелюбнее поинтересовалась первым, что пришло ей в голову: – Ничего вечерок, а?!
А Шилленгер, с удовольствием озирая замерший в жутком ожидании плац, – вот где кипит настоящая жизнь, черт бы ее побрал! – поспешил удовлетворить любопытство засушенной лагерной Брумхильды:
– Так точно, Марточка! Вечерок – на славу! Подумать только, перед нами – последние евреи Германии! С ума сойти!
– Чушь! – презрительно глянула на него Марта – в этой жизни сильнее мужчин она ненавидела и презирала только женщин, а сильнее женщин – только пышногрудых красавиц. – Жиды прикатили совсем голые! Говорят, их собирали прямо по фабрикам, а потом несколько дней вытряхивали в сборных лагерях, пока не вытряхнули из них все – до единого пфеннишка! Как вам это нравится, Йозеф?! Даже собакам хорошие хозяева бросают кость хоть с осьмушкой мясца! А нам с вами – обсосанные мослы!
– Прошу прощения, Марточка, но на этот раз нам не достанется и мослов!
Марта уставилась на Шилленгера, как голодная гиена на обожравшегося падалью грифа.
– То есть как это, Йозеф? Я вас не понимаю! Что вы имеете в виду? Кто вам такое сказал!
– Кто сказал, Марточка, сказать не могу! Но верь слову, все эти евреи уже – шлак. Все до единого! До утра в Аушвице не останется ни одного из них. Не думаю, что нам с тобой позволят взять хотя бы по горсти пепла на память! Но это, разумеется, строго конфиденциально!
В это время прожектора вспыхнули особенно ожесточенно, и началась перекличка.
– О-ля-ля, Марта! – вдруг оживился Шилленгер. – А здесь, должен тебе сказать, собраны действительно отличные экземпляры! Настоящий эксклюзив! Элита! Я уже слышу по этому поводу зубовный скрежет нашего дражайшего эскулапа Менгеле! Ты только взгляни туда! Видишь воооон ту блондиночку с жиденком у ног? Белокурая иудейка! Уникат! Конечно, выродок, но как… заводит! Ах, как жаль, что мне не дадут познакомиться с нею поближе! Ты не поверишь, но мне запрещено даже приближаться к этим тварям! Это – бесчеловечно! Но я – солдат Рейха и не могу ослушаться приказа! Вот если бы ты, Марточка…
– Что? – глаза комендантши позеленели от напряжения, голос Шилленгера ее чуть-чуть возбуждал, все же она была женщина, хотя и очень мужеподобная. – Что вы там задумали, Йозеф?
– Я? Ничего! Абсолютно ничего! Даю тебе слово офицера СС! Но если бы ты помогла мне хоть на минутку попасть в «зал ожидания»…
– Бросьте, Йозеф! К чему рисковать карьерой ради какой-то белобрысой жидовки!
– Господи, Марточка! Да я только гляну, какого цвета у нее… волоски на лобке! И сразу назад!
– Чушь! Зачем вам это! – бредовая идея сослуживца Марту вовсе не шокировала, в конце концов любого мужчину отличают от идиота только знаки различия и погоны.
– Ну как же ты не понимаешь! Если лобок черный, как у всех, значит, девка крашеная! Тогда это никакой не феномен природы, а обыкновенные жидовские штучки! Я ее разоблачу перед всем миром! Прямо на пороге газовой камеры! Супер!
– Ну черт с вами! – густо, по-мужски, сплюнула Марта. – И что я, шайсе, должна для этого сделать?
– Да ничего особенного! Ты только посмотри, нет ли там Гёсса! Я думаю, о его приказе не знает больше никто! А потом, когда будешь входить в «зал», окликни меня, мол, я чего там должен тебе передать! И мы зайдем вместе!
– А если придет Гёсс?
Шилленгер обреченно вздохнул, но тут же беззаботно махнул рукой:
– Плевать! Ради такого случая я готов пожертвовать своей сраной карьерой! К тому же, Гёсс – мужчина и в последний момент должен меня понять! Да и ты, надеюсь, не дашь в обиду маленького Йозефа!
– Ладно! – согласно кивнула Марта, в сущности, в дрековом лагере так мало развлечений, а этот Шилленгер – довольно забавен, и в Аушвице его, кажется, знают даже трупные крысы! – Только смотри, – жестко, как лагернику, бросила она Шилленгеру, – если вздумаешь снять с нее скальп или вырвать волосок из лобка на память – сдам с потрохами! Ты меня знаешь!
– Что ты, что ты, лапонька! – Шилленгер страдальчески поднес к лицу свои мощные волосатые руки. – Да какие у евреев скальпы! Это же – монстры! Горгоны! У них и волосы на голове растут вовнутрь! Их нужно травить как тараканов, а потом сжигать до однородной массы и ею травить тараканов! Тараканов травить евреями, евреев – тараканами! – истерично забормотал он, не глядя на безгрудую комендантшу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.