Текст книги "Масоны"
Автор книги: Алексей Писемский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 58 (всего у книги 60 страниц)
XIII
Сусанна Николаевна и Муза Николаевна каждонедельно между собою переписывались, и вместе с тем Терхов, тоже весьма часто бывая у Лябьевых, все о чем-то с некоторой таинственностью объяснялся с Музой Николаевной, так что это заметил, наконец, Аркадий Михайлович и сказал, конечно, шутя жене:
– Что это у тебя идет за шептанье с Терховым? Ты смотри у меня: на старости лет не согреши!
– Вот что выдумал! – произнесла, как бы несколько смутившись, Муза Николаевна. – Если бы кто-нибудь за мной настоящим манером ухаживал, так разве ты бы это заметил?
– Как бы это так я не заметил? – возразил Лябьев.
– Да так, не заметил бы; а тут, если и есть что-нибудь, так другое.
– Что же это другое?
– Не скажу!
– Ну, Муза, милая, скажи! – стал приставать Лябьев.
– Не скажу! – повторила еще раз Муза Николаевна.
– Отчего ж не скажешь? Что за глупости такие!
– Оттого, что ты сейчас всем разболтаешь!
– Не разболтаю, ей-богу! – воскликнул, перекрестившись даже, Лябьев.
– Не уверяй, пожалуйста! Знаю я тебя! – стояла на своем Муза Николаевна.
– О, когда так, то я знаю без тебя и буду всем об этом рассказывать!
– Что ты знаешь и что будешь рассказывать? – спросила Муза Николаевна, опять немного смутившись.
– Знаю я, – произнес, самодовольно мотнув головой, Лябьев, – во-первых, тут дело идет о Сусанне Николаевне.
– Может быть! – согласилась не умевшая лгать. Муза Николаевна.
– Потом о Терхове!
Муза Николаевна при этом потупилась.
– О нем? – спросил Лябьев.
– Может быть! – отвечала и на это Муза Николаевна.
– А далее ты рассказывай! – проговорил Лябьев и уселся даже, чтобы слушать жену.
– Да то, что я в очень странном положении… – начала Муза Николаевна, сама того не сознавая, говорить все откровенно. – Терхов мне признался, что он влюблен в Сусанну…
– Так и подобает, ничего нет тут странного! – подхватил Лябьев.
– Странно то, – продолжала Муза Николаевна, – что он просил меня сделать от него предложение Сусанне, но в настоящее время я нахожу это совершенно невозможным.
– Почему? – спросил Лябьев.
– Потому что после смерти Егора Егорыча прошло всего только шесть месяцев, и Сусанна, как, помнишь, на сцене говорил Мочалов, башмаков еще не износила[229]229
…башмаков еще не износила… – слова Гамлета из одноименной трагедии Шекспира в переводе Н.А.Полевого (1796—1846), акт 1-й.
[Закрыть], в которых шла за гробом мужа.
– Положим, что башмаки она уж износила! – заметил Лябьев. – Кроме того, если Терхов просил тебя передать от него предложение Сусанне, так, может быть, они заранее об этом переговорили: они за границей целый год каждый день виделись.
– Нисколько не переговорили! – возразила Муза Николаевна. – Терхов так был деликатен, что ни одним словом не намекнул Сусанне о своем чувстве.
– Словом, может быть, не намекал; но то же самое можно сказать действиями. Впрочем, пусть будет по-твоему, что на сей предмет ничем не было намекнуто, потому что тогда этому служил препятствием умирающий муж; теперь же этого препятствия не существует.
– Только не для Сусанны; я скажу тебе прямо, что я намекала ей не о Терхове, конечно, а так вообще, как она будет располагать свою жизнь, думает ли выйти когда-нибудь замуж, и она мне на это утвердительно отвечала, что она ни на что не решится, пока не прочтет завещания Егора Егорыча.
– Но какое же это такое завещание? – недоумевал Лябьев. – Ты сама же мне говорила, что Егор Егорыч перед отъездом за границу передал Сусанне Николаевне все свое состояние по купчей крепости.
– Ах, это вовсе не о состоянии завещание, а скорей посмертное наставление Сусанне, как она должна будет поступать перед богом, перед ближним и перед самой собою!
– Так что если в этом завещании сказано, чтобы она не выходила замуж, так она и не выйдет? – спросил Лябьев.
– Вероятно, – проговорила Муза Николаевна.
– Глупости какие, и глупости потому, что Сусанна, вероятно, со временем сама не послушается этого приказания.
– И то возможно! – не отвергнула Муза Николаевна.
– Ломаки вы, барыни, вот что! Справедливо вас Аграфена Васильевна называет недотрогами, – сказал Лябьев.
Побеседовав таким образом с супругой своей, он в тот же день вечером завернул в кофейную Печкина, которую все еще любил посещать как главное прибежище художественных сил Москвы. В настоящем случае Лябьев из этих художественных сил нашел только Максиньку, восседавшего перед знакомым нам частным приставом, который угощал его пивом. Лябьев подсел к ним.
– Интересную штуку он рассказывает, – произнес Максинька с обычною ему важностью и указывая на частного пристава.
– О чем? – спросил Лябьев.
– О том-с, как мы, по требованию епархиального начальства, замазывали в этой, знаете, масонской церкви, около почтамта, разные надписи.
– Стало быть, нынче сильно преследуют масонов? – сказал Лябьев.
– Ужасно-с! Раскольников тоже велят душить, так что, того и гляди, попадешься в каком-нибудь этаком случае, и тебя турнут; лучше уж я сам заблаговременно уйду и возьму частную службу, тем больше, что у меня есть такая на виду.
– Какая же и где это у вас на виду частная служба? – проговорил надменно и с недоверием Максинька.
– У Тулузова, у откупщика, – нехотя отвечал ему пристав и снова обратился к Лябьеву: – Ах, чтобы не забыть, кстати разговор об этом зашел: позвольте вас спросить, как приходится господину Марфину жена Тулузова: родственница она ему или нет?
– Если вы хотите, то родственница, – отвечал, стараясь припомнить, Лябьев, – но только сводная родня: она была замужем за родным племянником Марфина; но почему вас это интересует?
– По тому обстоятельству, – продолжал пристав, – что я, как вам докладывал, перехожу на службу к господину Тулузову главноуправляющим по его откупам; прежнего своего управляющего Савелия Власьева он прогнал за плутовство и за грубость и мне теперь предлагает это место.
– Но говорят, – возразил на это Лябьев, – этот Тулузов ужасный человек!
– Все это клевета-с, бесстыдная и подлая клевета какого-то докторишки! – воскликнул с одушевлением пристав. – Заслуги Василия Иваныча еще со временем оценит Россия!
Максинька при этом иронически улыбался: он так понимал, что частный пристав все это врет; но не позволил себе высказать это в надежде, что тот его еще угостит пивом.
– Главное желание теперь Василия Иваныча развестись с своей супругой, и это дело он поручает тоже мне, – продолжал между тем пристав.
– Но почему же именно он желает развестись с ней? – спросил Лябьев.
– Потому, что очень она безобразничает, не говоря уже о том, что здесь, в Москве, она вела весьма вольную жизнь…
– С нашим Петькой возжалась! – подхватил Максинька.
– Не с одним вашим Петькой, – отозвался пристав, – мало ли тут у нее было; а поселившись теперь в деревне, вдосталь принялась откалывать разные штуки: сначала связалась с тамошним инвалидным поручиком, расстроила было совершенно его семейную жизнь, а теперь, говорят, пьет напропалую и кутит с мужиками своими.
– Фу ты, боже мой, какая мерзость! – невольно воскликнул Лябьев.
– По-вашему, вот мерзость, а по законам нашим это ничего не значит! – воскликнул тоже и частный пристав. – Даже любовные письма госпожи Тулузовой, в которых она одному здешнему аристократику пишет: «Будь, душенька, тут-то!», или прямо: «Приезжай, душенька, ко мне ночевать; жду тебя с распростертыми объятиями», и того не берут во внимание.
– Это она писала к этому камер-юнкеру, который прежде все сюда ходил? – спросил Максинька.
– Тому самому! – подтвердил пристав.
– Но где ж вы могли достать эти письма? – проговорил Лябьев.
– Мы их купили у этого господина за пятьсот рублей… штук двадцать; баричи-то наши до чего нынче доходят: своего состояния нема, из службы отовсюду повыгнали, теперь и пребывает шатающим, болтающим, моли бога о нас. Но извините, однако, мне пора ехать по наряду в театр, – заключил пристав и, распрощавшись с своими собеседниками, проворно ушел и затем, каким-то кубарем спустившись с лестницы, направился в театр.
– Этот пристав – подлец великий! – сказал тотчас же после его ухода Максинька.
– Великий? – повторил Лябьев.
– Ух какой, первейший из первейших! Говорит, в частную службу идет, а какая и зачем ему служба нужна? Будет уж, нахапал, тысяч триста имеет в ломбарде.
– Не может быть! – не поверил Лябьев.
– Уверяю вас, но что об этом говорить! Позвольте мне лучше предложить вам выпить со мной пива! – сказал Максинька, решившийся на свой счет угостить себя и Лябьева.
– О, нет-с, – не позволил ему тот, – лучше я вас угощу, и не пивом, а портером.
– Благодарю, – сказал с нескрываемым удовольствием Максинька, и когда портер был подан и разлит, он поднял свой стакан вверх и произнес громогласно: – Пью за ваше здоровье, как за первого русского композитора!
– Не врите, не врите, Максинька, – остановил его Лябьев, – есть много других получше меня: первый русский композитор Глинка.
– Так! – не отвергнул Максинька.
Затем, по уходе Лябьева, Максинька пребывал некоторое время как бы в нерешительном состоянии, а потом вдруг проговорил необыкновенно веселым голосом половому:
– Миша, дай-ка мне еще бутылочку пива!
– Да вы и без того много надолжали; хозяин велел только вам верить до двадцати пар, а вы уж…
– Ну, ну, ну! Что за счеты! – остановил его Максинька одновременно ласковым и повелительным голосом.
Половой, усмехнувшись, пошел и принес Максиньке бутылку пива, которую тот принялся распивать с величайшим наслаждением и, видимо, предавался в это время самым благороднейшим чувствованиям.
Однажды, это уж было в начале лета, Муза Николаевна получила весьма странное письмо от Сусанны Николаевны.
«Музочка, душенька, ангел мой, – писала та, – приезжай ко мне, не медля ни минуты, в Кузьмищево, иначе я умру. Я не знаю, что со мною будет; я, может быть, с ума сойду. Я решилась, наконец, распечатать завещание Егора Егорыча. Оно страшно и отрадно для меня, и какая, Музочка, я гадкая женщина. Всего я не могу тебе написать, у меня на это ни сил, ни смелости не хватает».
Когда Муза Николаевна показала это письмо Лябьеву, он сказал:
– Тебе надобно ехать!
– Непременно, – подхватила Муза Николаевна, – а то Сусанна, пожалуй, в самом деле с ума сойдет.
– Положим, что с ума не сойдет, – возразил Лябьев, – и я наперед уверен, что все это творится с ней по милости Терхова: он тут главную роль играет.
– Конечно, без сомнения! – подхватила Муза Николаевна.
– А с ним ты перед отъездом не повидаешься? – спросил Лябьев.
Муза Николаевна несколько мгновений подумала.
– Но зачем мне с ним видеться? – начала она с вопроса. – Подать ему какую-нибудь надежду от себя – это опасно; может быть, ты и я в этом ошибаемся, и это совсем не то…
– Отчего же не то? – сказал с недоумением Лябьев.
– Оттого что… как это знать?.. Может быть, Егор Егорыч завещал Сусанне идти в монастырь.
– Какие глупости! – воскликнул Лябьев. – Тогда к чему же ее фраза, что ей отрадно и страшно?
– К тому, что идти в монастырь Сусанне отрадно, а вместе с тем она боится, сумеет ли вынести монастырскую жизнь.
– Нет, твое предположение – вздор! – отвергнул с решительностью Лябьев.
– Не спорю, но ты согласись, что мне лучше не видеться с Терховым, и от этого надобно уехать как можно скорей, завтра же!
– Завтра же и поезжай! – разрешил ей Аркадий Михайлыч.
– Я поеду, но меня тут две вещи беспокоят: во-первых, наш мальчуган; при нем, разумеется, останется няня, а потом и ты не изволь уходить из дому надолго.
– Куда ж мне уходить? – отозвался Лябьев.
– Да в тот же клуб, где ты уже был и поиграл там, – заметила с легкой укоризной Муза Николаевна, более всего на свете боявшаяся, чтобы к мужу не возвратилась его прежняя страсть к картам.
Лябьев, в свою очередь, был весьма сконфужен таким замечанием жены.
– Что ж, что я был в клубе; я там выиграл, а не проиграл! – проговорил он каким-то нетвердым голосом.
– Это ничего не значит, – возразила ему супруга, – сегодня ты выиграл, а завтра проиграешь вдвое больше; и зачем ты опять начал играть, скажи, пожалуйста?
– Ах, Муза, ты, я вижу, до сих пор меня не понимаешь! – произнес Лябьев и взял себя за голову, как бы желая тем выразить, что его давно гложет какое-то затаенное горе.
– Напротив, я тебя очень хорошо понимаю, – не согласилась с ним Муза Николаевна, – тебе скучно без карт.
– Скучно; а почему мне скучно?
– Потому, что ты недоволен всем, что ты теперь ни напишешь.
– Да как же мне быть довольным? Даже друзья мои, которым когда я сыграю что-нибудь свое, прималчивают, и если не хулят, то и не хвалят.
– Ну, что ж с этим делать? Надобно быть довольным тем, что есть; имя себе ты сделал, – утешала его Муза Николаевна.
– Какое у меня имя! – возразил с досадой Лябьев. – Я не музыкант даже настоящий, а только дилетант.
– Но что ж такое, что дилетант? Точно так же, как и другие; у вас все больше дилетанты; это-то уж, Аркадий, я понимаю, потому что сама тоже немножко принадлежу к вашему кругу.
– Нет, Михаил Иваныч Глинка не дилетант! – воскликнул, иронически рассмеявшись, Лябьев. – Что такое его «Жизнь за царя»?.. Это целый мир, который он создал один, без всяких хоть сколько-нибудь достойных ему предшественников, – создал, легко сказать, оперу, большую, европейскую, а мы только попискиваем романсики. Я вот просвистал удачно «Соловья» да тем и кончил.
– Что ты говоришь: тем кончил? Мало ли твоих вещей? – продолжала возражать Муза Николаевна.
– Вещичек, вещичек! – поправил ее Лябьев. – А все это отчего? Михаил Иваныч вырос посреди оркестра настоящего, хорошего оркестра, который был у его дяди, а потом мало ли у кого и где он учился: он брал уроки у Омана, Ценнера, Карла Мейера, у Цейлера, да и не перечтешь всех, а я что?.. По натуре моей, я знаю, что у меня был талант, но какое же музыкальное воспитание я получил? Обо мне гораздо больше хлопотали, чтобы я чисто произносил по-французски и хорошо танцевал.
– Этого уж не воротишь, – подхватила Муза Николаевна, – но мы должны утешать себя теперь тем, что у нас сын будет музыкант, и мы его станем уж серьезно учить.
– Непременно, непременно! – прокричал на всю комнату Лябьев. – Я продам все, но повезу его в лучшую консерваторию в Европе.
– Прежде еще ты сам его должен учить, а потому тебе играть в карты будет некогда.
На этих словах Музы Николаевны старая нянька ввела маленького Лябьева, очень хорошенького собою мальчика, которому было уже три года.
Мать сейчас же посадила его себе на колени и спросила:
– Миша, ты будешь музыкантом?
– Да, – громко сказал Миша, мотнув своей большой курчавой головой.
– А кто из нас лучше играет: я или папаша?
– Он, папаша! – отвечал Миша и указал своим пухленьким пальцем на отца.
XIV
Музе Николаевне пришлось ехать в Кузьмищево, конечно, мимо знакомой нам деревни Сосунцы, откуда повез ее тоже знакомый нам Иван Дорофеев, который уже не торговлей занимался, а возил соседних бар, купцов, а также переправлял в Петербург по зимам сало, масло, мед, грибы и от всего этого, по-видимому, сильно раздышался: к прежней избе он пристроил еще другую – большую; обе они у него были обшиты тесом и выкрашены на деревенский, разумеется, вкус, пестровато и глуповато, но зато краска была терта на чудеснейшем льняном масле и блестела, как бы покрытая лаком. Услыхав, что сдают свезти в Кузьмищево едущую из Москвы барыню, Иван Дорофеев, значительно уже поседевший, но все еще молодцеватый из себя, вышел, как водится, на улицу. Сторговавшись с извозчиком в цене, он не работника послал везти барыню, а захотел сам ехать и заложил лучшую свою тройку в бричку, в которой ехала Муза Николаевна вдвоем с горничной; затем, усевшись на козлы и выехав из деревни в поле, Иван Дорофеев не преминул вступить в разговор с своими седоками.
– Надо быть, вы изволите ехать к Сусанне Николаевне? – обратился он прямо к Музе Николаевне, сразу разобрав, кто горничная и кто барыня.
– К Сусанне Николаевне; я сестра ей, – отвечала та.
Иван Дорофеев вгляделся повнимательнее в Музу Николаевну.
– Вот бить-то бы меня, дурака! Не признал я вас, скажите на милость! – произнес он. – Вы еще маленькой у нас останавливались, когда проезжали с мамашей вашей.
– Да, я тогда была очень молода; я младшая из всех сестер.
– Вижу, вижу теперь, сударыня, а тоже, чай, замужем?
– Давно! – отвечала Муза Николаевна, невольно подумав про себя: «Мало что замужем, но и в Сибири пожила». – Здорова ли сестра? – прибавила она.
– Здорова-с; своими глазами видел, что оне изволят сидеть на балконе… Ездил тоже в Кузьмищево, пустошь луговую в кортому взять; своего-то сена у нас, по крестьянскому нашему состоянию, мало, а я семь лошадей держу для извоза: надоче было об этом переговорить с Сергеем Николаичем Сверстовым, – изволите, полагаю, знать?
– Очень хорошо знаю; разве он теперь управляет у сестры имением?
– Он-с заведует, да и допрежь того, при старике еще, Сергей Николаич всем заправлял: у них так это шло, что он по полевой части заведывает, а супруга его… как ей имя-то? Смешное такое…
– Gnadige Frau, – напомнила ему Муза Николаевна.
– Так, кажись; но как же, сударыня, у ней имя этакое? Иностранное, что ли, оно?..
– Это не имя, а прозвище, и значит «почтенная женщина».
– Вот что-с, понимаю, – проговорил Иван Дорофеев, – и ее справедливо называют почтенной женщиной: такая доточная и рассудительная барыня, что и сказать нельзя; господин доктор больше добрый, но она теперича по дому ли что, или насчет денег, и даже по конторской части, все это под ее распоряжением. Сусанне Николаевне за доброту ее послал бог таких управляющих; все мы, даже соседи ихние, тому радуемся. Теперь так болтают, что конский завод ваша сестрица хочет порешить, а чтобы в больнице больше помещалось простого народа, – дай ей бог здоровья за то! Это что говорить? Господам, сударыня, – продолжал он больше уже размышляющим тоном, – которые богатые, так и следствует!.. Праведниками чрез то могут быть; нам так вот, мужикам, не под силу того, и в царство-то небесное не за что попасть!
– Почему же? – спросила Муза Николаевна, несколько удивленная таким мнением Ивана Дорофеева.
– Потому что-с, – объяснил он, – нам надо всю жизнь плутовать, а то откедова же добудешь? Извольте-ка вы рассудить: с мужика барин берет, царь берет, всякий что ни на есть чиновник берет, а ведь у нас только две руки на работу, как и у других прочих; за неволю плутуешь, и иди потом за то в ад кромешный.
– Но как же, господин извозчик, вы это говорите? Мало ли святых было из мужиков и из нашей братьи – дворовых! – возразила ему горничная Музы Николаевны, женщина средних лет и тоже, должно быть, бойкая на язык.
– Да это, может быть, голубушка, у вас, в Москве, а по нашим местам что-то не слыхать того, по той причине, что в миру живучи, не спасешься, а в монастыри-то нынче простой народ не принимают: все кутейники и кутейницы туда лезут, благо их как саранчи голодной развелось.
Рассуждая таким образом, Иван Дорофеев уже проехал шедший из Сосунцов лес, и по сторонам стал открываться тот же ландшафт, который я некогда описывал, но только летний и дневной. Стоявшие почти на окраине горизонта деревни виднелись ясно. Мельница близ дороги по-прежнему махала своими длинными крыльями; на полях высилась слегка волнуемая ветром рожь. По местам на лугах сгребали сено бабы в одних рубахах, но с красными платками на головах. Все они кланялись проезжающей барыне, на что Муза Николаевна отвечала низким и приветливым поклоном; московская же горничная ее едва только склоняла им голову, желая тем выразить свое столичное превосходство. Далее в паровом поле гулял табун лошадей, от которого отбившись молодой жеребенок как бы из любопытства подбежал довольно близко к дороге и, подняв свою тонкую голову, заржал, на что Иван Дорофеев, крикнув: «Я-те, дьяволенок этакий!» – хлопнул по воздуху плетью. Напуганный этим, жеребенок повернул назад и марш-маршем понесся к матке. До Кузьмищева, наконец, было весьма недалеко. Иван Дорофеев стал погонять лошадей, приговаривая: «Ну, ну, ну, матушки, выносите с горки на горку, а кучеру на водку!» Спустившееся между тем довольно низко солнце прямо светило моим путникам в глаза, так что Иван Дорофеев, приложив ко лбу руку наподобие глазного зонтика, несколько минут смотрел вдаль, а потом как бы сам с собою проговорил:
– К нам навстречу, надо быть, едет чья-то коляска.
– Коляска? Какая, чья? – спросила стремительно Муза Николаевна.
Иван Дорофеев продолжал из-под руки смотреть вдаль.
– Да чуть ли не Сусанна Николаевна; это ихняя вороная четверка. Ишь ты, дышловые-то как ноги мечут, словно львы!
– Сусанна? – воскликнула Муза Николаевна и высунулась вся из брички, чтобы лучше рассмотреть даль.
– Она самая-с, – отвечал утвердительно Иван Дорофеев и погнал лошадей во все лопатки.
Когда бричка и коляска съехались, то обе сестры взвизгнули и, едва дав отпереть дверцы экипажей, выскочили проворно на дорогу и бросились друг к другу в объятия, причем Сусанна Николаевна рыдала и дрожала всем телом, так что Муза Николаевна принуждена была поддерживать ее.
– Ну, сядем, я с тобой поеду! – сказала она.
– Нет, нет, – возразила Сусанна Николаевна совершенно взволнованным голосом, – я хочу с тобой пойти пешком!
Видимо, что ей больше всего хотелось остаться поскорее с сестрой вдвоем.
– Пойдем! – отвечала ей покорно Муза Николаевна.
Они пошли, а экипажи поехали сзади их.
Несмотря на свой расстроенный вид, Сусанна Николаевна, слегка опиравшаяся на руку сестры, была художественно-прекрасна: ее довольно высокий стан представлял классическую стройность; траурная вуаль шляпки развевалась по воздуху; глаза были исполнены лихорадочного огня, заметный румянец покрывал ее обычно бледное лицо. Крепко пожимая руку Музы Николаевны, она ей отвечала:
– Благодарю, спасибо тебе, Музочка, что ты приехала; я тебе одной все скажу; здесь услышат; сядем лучше в коляску!
И обе сестры сели в коляску.
– Поезжай скорей! – приказала Сусанна Николаевна кучеру.
Кони-львы, еще выращенные и приезженные покойным Егором Егорычем, понеслись стрелой, так что Иван Дорофеич начал уже отставать на своей тройке, на что горничная Музы Николаевны выразила неудовольствие.
– Да как же, милостивая государыня, быть-то тут? – сказал он ей с своей стороны насмешливо. – Те-то лошади – жеребцы, а у меня все кобылы.
– Ах, пожалуйста, это все равно! – проговорила с гримасою горничная.
– Как все равно? Мужик или баба, разве они одинаково могут бегать? Бабы-то словно бы все косолапые, а не прямоногие.
– Прошу вас оставить ваши глупые шутки! Я не такая, как, может, вы думаете, – остановила его с сердцем горничная.
– Да это как вам угодно, а я об вас ничего худого не думаю, – проговорил тем же насмешливым голосом Иван Дорофеев и продолжал ехать средней рысцой.
Горничная ужасно на это бесилась, но уже молчала.
В коляске Сусанне Николаевне, по-видимому, снова хотелось заговорить с сестрой откровенно, но и тут было нельзя; на передней лавочке чопорно восседала gnadige Frau, имевшая последнее время правилом для себя сопровождать Сусанну Николаевну всюду.
По приезде в Кузьмищево Сусанна Николаевна взяла было сестру за руку и повела к себе, но gnadige Frau остановила ее, проговорив:
– Музе Николаевне надобно с дороги умыться и переменить свой туалет.
– Да, я ужасно какая! – подтвердила Муза Николаевна.
– Ну, поди, переоденься, только скорей приходи ко мне! – разрешила ей Сусанна Николаевна.
Gnadige Frau направила Музу Николаевну наверх, в ту самую комнату, которую та занимала в девичестве своем.
– Ваше прежнее пепелище! – проговорила она и вместе с тем притворила довольно плотно дверь комнаты. – Я имею вам два слова сказать… – продолжала gnadige Frau с явной уже таинственностью. – Вы внимательней расспросите Сусанну Николаевну, что такое с ней: она волнуется и плачет целые дни… Мы третий день ездим к вам навстречу, как будто бы вы могли перелететь из Москвы!
– Может быть, она стала тосковать после того, как прочла духовное завещание Егора Егорыча.
Gnadige Frau отвечала на это, пожав плечам»:
– Я даже не знаю, прочла ли его Сусанна Николаевна; она тут как-то проговаривала, что намерена вскрыть духовное завещание, потому что прошло гораздо более девяти месяцев.
– Почему же до девяти месяцев нельзя было вскрыть завещания? – невольно перебила gnadige Frau Муза Николаевна.
– Это наше масонское правило! – объяснила та. – Мы убеждены, что человек не умирает полною смертью, восприняв которую, он только погружается в землю, как бы в лоно матери, и в продолжение девяти месяцев, подобно младенцу, из ветхого Адама преобразуется в нового, или, лучше сказать, первобытного, безгреховного Адама; из плоти он переходит в дух, и до девяти месяцев связь всякого умершего с землею не прекращается; он, может быть, даже чувствует все, что здесь происходит; но вдруг кто-нибудь будет недоволен завещанной им волей… Согласитесь, что это будет тревожить умершего, нарушится спокойствие праха. Поняли меня?
– Да, – отвечала Муза Николаевна, хотя, говоря правду, она очень мало поняла, а потому поспешила перевести разговор на сестру. – Но как же и в чем Сусанна проводит время?
– В том, что мучится и страдает и со мной ни о чем серьезно не говорит! – слегка воскликнула gnadige Frau, видимо, обижавшаяся, что Сусанна Николаевна, особенно после возвращения из-за границы, была с нею скрытна. – Однако я вас не задерживаю, поспешите к сестрице вашей! – заключила она и, уйдя, послала к Музе Николаевне горничную, с помощью которой та очень скоро переоделась и прошла к сестре, сидевшей в прежде бывшей спальне Егора Егорыча и ныне составлявшей постоянное местопребывание Сусанны Николаевны. В комнате этой все оставалось по-прежнему; только портрет Юнга Сусанна Николаевна заменила мастерским портретом Егора Егорыча, который она упросила его снять с себя за границей и в этом случае опять-таки помог ей Терхов, который нарочно съездил из Бадена в Мюнхен и привез художника, еще молодого, но причисляющегося к первоклассным портретистам. Портретом же Юнга завладела gnadige Frau и повесила его над своей кроватью, считая изображение мистического поэта лучшим украшением своего скромного обиталища. Сусанна Николаевна, когда вошла к ней Муза, сидела с глазами, опущенными на исписанный лист бумаги. Увидев сестру, она подала ей этот исписанный лист и проговорила:
– Прочти и научи меня, что мне делать.
Муза Николаевна начала читать. Передавать читателю буквально, что писал Егор Егорыч, довольно трудно. Видимо, что он уже был в сильно болезненном состоянии. Мысли и чувствования у него путались и были накиданы без всякой связи. Одно можно было вывести из всех его отвлеченных выражений и восклицаний – это вопль невыносимых страданий и мук о том, что он заел молодость и весь век Сусанны Николаевны. Прося об отпущении ему этого греха, Егор Егорыч вместе с тем умолял свою супругу предаться всем радостям земной жизни, прелесть которой может оценить только человек, уже лежащий на одре смерти, и первою из земных радостей Егор Егорыч считал любовь. «Ты должна полюбить, – писал он прямо, – чувства этого во всей полноте ты еще не испытала. Благословляю тебя быть женой и матерью: любящее сердце твое требует этого. В выборе твоем ты не ошибешься: около тебя стоит человек, который любит тебя и достоин быть тобою любимым. Он есть Терхов. Я его внимательно изучал; это человек чистого сердца и глубоко-серьезного ума. Идя среди искусов жизни под его руководством, ты будешь так же приближаться к богу, как приближалась бы, идя со мной по пути масонства». Далее шли приказания Сусанне Николаевне никого не брать в управляющие, кроме Сверстова, которому сверх того сейчас отделить по купчей крепости усадьбу в сорок душ. В конце своего завещания Егор Егорыч просил Сусанну Николаевну о том, что если будет у ней ребенок – сын, то чтобы она исходатайствовала ему фамилию Терхов-Марфин.
– Все это очень умно, очень благородно, и тебе остается только поступить, как написано Егором Егорычем.
– Но, милая Муза, – воскликнула Сусанна Николаевна, – неужели ты не понимаешь, что не Егор Егорыч виноват передо мной, а я уморила его тем, что на его глазах увлекалась разными господами?!
– Ну, положим, так; я согласна с тобой, хоть тут слова правды нет; но теперь Егор Егорыч умер, и ты, я думаю, должна исполнять волю его во всех отношениях; а потому я завтра же напишу Терхову, чтобы он приехал.
– Сохрани боже, сохрани боже! – почти закричала Сусанна Николаевна.
– Почему же боже сохрани? – возразила Муза Николаевна. – Неужели в самом деле ты думаешь в двадцать восемь лет жить в этой глуши одна, ходить только на могилу мужа твоего? Ты с ума сойдешь, если будешь вести такую жизнь.
– Знаю, может быть, – подтвердила Сусанна Николаевна. – Но пойми ты меня: мне не только что людей всех здешних, но даже стен этих будет стыдно, что я сделалась женой другого.
– Тогда поедем в Москву, если тебе так стыдно здесь, – сказала на это Муза Николаевна.
– В Москве – да, лучше… там еще, может быть, я могу; но покуда не будем об этом говорить! – попросила Сусанна Николаевна.
Вскоре после того был накрыт ужин, на который пришел также и возвратившийся с своих хозяйственных хлопот доктор. Искренне обрадованный приездом Музы Николаевны, он с первых же слов отнесся к ней с вопросом:
– Извините вы меня, сударыня, но не известно ли вам, по жизни вашей в Москве, что творит там некто действительный статский советник Тулузов, которого было я упрятал в острог, но который уж давно выпущен?
– Известно немного, – ответила ему Муза Николаевна. – Он живет теперь большим барином, дает роскошные обеды и набирает себе все больше и больше откупов.
– Вот как-с! – произнес Сверстов с перекошенным от затаенной злости лицом. – Егор Егорыч, значит, справедливо предсказывал, что у нас не Христос выгонит из храма мытарей, а мытари выгонят рыбарей, что масонство на долгие годы должно умереть, и воссияет во всем своем величии откупщицкая и кабацкая сила. Посмотрим-с, посмотрим, какую пользу правительство извлечет из этого для себя и для народа; но только я на этом не удовлетворюсь!.. Нет, я подам прошение на высочайшее имя: пусть или меня сошлют в каторгу, если я клеветник, или Тулузова в рудники упрячут, когда я докажу, что он убийца.
– Что за вздор ты говоришь! Разве можно теперь доказать это? – возразила мужу gnadige Frau.
– Так что же мне, – воскликнул он, – с неочищенной душой и предстать на страшный суд?
– Чем же не очищена душа твоя будет, – продолжала возражать gnadige Frau. – Ты пытался, ты доносил, тебе не поверили, и в грехе будут виноваты они, а не ты.
– Но я должен пытаться не один, а десять, двадцать раз! – кипятился доктор.
– Тогда тебя, пожалуй, сочтут за человека не в полном рассудке и посадят в сумасшедший дом! – предусмотрительно и насмешливо заметила gnadige Frau.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.