Текст книги "Магнолия. 12 дней"
Автор книги: Анатолий Тосс
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Аксенов нацепил очки, порылся в тонкой папочке, лежащей перед ним, вытащил листок. Я воспользовался минутной паузой, наклонился к стоящему на полу портфелю, раскрыл, нащупал клавиши на Танином «Грюндиге», отсчитал четвертую – «запись», нажал ее. Раздался несильный щелчок, я даже вздрогнул, но его, похоже, никто не услышал.
– Вот хотя бы вашу группу взять, обычную группу. – Он не спеша просматривал список. – Ну, Степанова, русская, конечно, Лапина тоже, Емельянцева… А вот Громыко наверняка украинка. Ты, Оль, украинка? – Он наморщил лоб, поднял глаза, взгляд его проскользнул над очками, лукавый, полный дружеской усмешки. Я заметил, как Громыко кивнула и при этом покраснела почему-то. – А Полторацкая наверняка белоруска, ты, Свет, даже не говори ничего, ты, конечно, под русскую можешь косить, но я все равно знаю, что ты мой меньшой брат, вернее, сестра. – Он хохотнул, снова запанибратски, будто его простые, грубоватые шутки именно такими грубоватыми и должны всем нравиться. – Сергееву, Баркова и Михайлова мы пропустим, а вот Татабитдинова, без сомнения, татарка. Тут ошибки быть не может. Или может быть ошибка, Наташ? – Впрочем, на Наташу он глаз не поднял, так и продолжал скользить ими по листку. – Игнатова. Ладно с ней, с Игнатовой, Онищенко наверняка соотечественница Громыко. А вот Назбаев у нас либо киргиз, либо казах. Я забыл, ты кто, Назбаев?
– Киргиз, – зачем-то на полном серьезе ответил Тахир, видимо, не чувствуя риторики в вопросе и игривости в голосе преподавателя.
– Ну вот, а вы говорите, – согласился Аксенов. – Даже киргиз у нас нашелся. – Он снова усмехнулся, снова глянул в листок. – И вообще, кого только у нас нет. А кто-то ведь маскируется, так что сразу и не разберешь. Вот в прошлом году был у нас, например, Берман, а в этом году Бермана больше нет, зато появился Баранов. Вопрос: стал ли он от смены фамилии лучше или хуже? Нет, Кирилл, хуже ты точно не стал, хоть и разобраться нам в тебе теперь сложнее. – Аксенов снова засмеялся. Смех был заразительным, его так и хотелось разделить, поддержать. И кто-то поддержал, снова пять-шесть смешков раскололи напряженную тишину аудитории.
Я знал, к чему он ведет. Единственный оставшийся вопрос – как долго он будет еще куражиться, так сказать, завоевывать аудиторию, чтобы потом, сделав ее союзником, навалиться уже всем скопом на Ромика. Оказалось, что много времени ему не потребовалось.
– Но главное, что мы все живем дружно, несмотря на наши разные корни. Ну, а анекдоты там, про хохлов с их салом или про грузин, или армян, они даже помогают нашему братству. Ведь так, товарищ Агаронян? Ведь ты, Марин, за «армянское радио» на нас не обижаешься? – Маринка промолчала, но, похоже, в данном случае ответ и не требовался. – Вот чукчи бы могли обидеться, это правда. Но у нас ведь на курсе чукчей нет. – Он снова хохотнул собственной шутке, на сей раз его поддержали не отдельные смешки, а уже более стройный хор голосов. Видимо, поддержка Аксенова вдохновила, он решил развить тему. – Вправду, ребята, если бы я был чукчей, я бы обиделся. Особенно на этот анекдот, знаете, про экспедицию. Знаете? – Зал замер, и Аксенов с еще более широкой улыбкой, конечно же, принялся рассказывать, живенько, не без потуги на артистизм, меняя по ходу рассказа выражение лица, даже в какой-то момент взвил голос до резкого, неестественного фальцета.
Анекдот оказался, кстати, неплохой, я не смеялся, но готов был согласиться, что неплохой, теперь смех раскатился куда как более дружно, размашисто, и по всему выходило, что Аксенов все же аудиторию завоевал. Вот так, не спеша, постепенно, но завоевал. Как и полагается хорошему, опытному оратору, опытному организатору, чувствующему молодежь, умеющему найти к ней подход.
Он смеялся вместе со всеми, искренне, задорно, даже снял очки, чтобы вытереть набухшие от смеха глаза, потом вообще отложил очки, отодвинул их на стопку листов, чернеющих издалека ровным шрифтом пишущей машинки.
– Нет, правда, как тут не обидеться, если ты чукча? – сквозь смех повторил Аксенов. – Хотя мы же не по злобе, мы по-доброму, мы ведь чукчей обижать не хотим, более того, мы их никому другому в обиду не дадим. Нам без них скучно будет.
Наконец смех затих, возникла пауза, и чем дольше она длилась, тем становилась напряженнее, гуще. Гуще стал и взгляд Аксенова.
– Но вот когда я натыкаюсь на фамилию Заславский, мне почему-то анекдоты в голову не лезут. – Аксенов ткнул пальцем в лист с лежащими на нем очками. – А натыкаюсь я на эту фамилию часто. По долгу, так сказать, службы.
«Ну, началось», – подумал я и не ошибся.
– Неприятный человек. – Аксенов поднял глаза, выдержал паузу, словно ожидал возражений. Но возражений не последовало. – Высокомерный, совершенно чужой, по натуре своей чужой человек. Полностью отделившийся от остальных, от товарищей, закрытый, наглухо опечатанный. Знаете, как милиция после преступления двери опечатывает. И при этом от него так и несет нечистоплотностью. Насчет физиологической нечистоплотности я, к счастью, не знаю, но вот нечистоплотностью моральной, человеческой несет за версту. – Снова пауза, снова молчание. – Ну, и как вы все понимаете, оказывается, что он еврей. – Теперь пауза продлилась дольше, она словно разливалась в тихой, замершей аудитории. Видимо, на то и было рассчитано – молчание, а значит, отсутствие протеста воспринималось как негласное одобрение.
Я взглянул на Ромика. Он сидел за партой один, в правом от меня ряду, у окна, и, пригнувшись, что-то записывал в лежащей перед ним тетрадке. Казалось, ни само собрание, ни речь Аксенова, ни зловещее упоминание его, Ромика, фамилии нисколько его не беспокоили, казалось, он и не слушал даже. Со стороны выглядело так, будто он полностью погружен в свои записи, что он сейчас решает какую-то архисложную задачу и только она одна имеет единственное значение. Я чуть приподнялся со стула, чтобы хоть как-то, хоть издалека заглянуть в тетрадку… Я не был уверен, но мне показалось, что весь лист испещрен забавными карикатурными рожицами.
Леха сидел позади, тоже один, но он как раз слушал внимательно, даже с любопытством, прислонился спиной к стене, откинулся вполоборота, лишь в глазах проступило какое-то неуверенное удивление.
Аксенов продолжал петь свою заготовленную, отрепетированную песню, в принципе на той же самый мотивчик, на который он пропел ее мне вчера у себя в кабинете. Даже слова не очень отличались, только сейчас их стало больше, да оно и понятно, аудитория тоже увеличилась, и хотя они из него выскакивали обильно и непринужденно, но ощущение возникало зловещее.
Конечно же, сразу было заявлено, что он совсем не антисемит.
– Некоторые говорят, что я антисемит, – признался комиссар невозмутимо, даже не без гордости, – но они не правы, ничего антисемитского во мне нет. Но давайте все же разберемся в этих евреях, ведь они кишмя кишат вокруг нас. Вот, например, Заславский.
И пошло-поехало, про чужеродность, про высокомерие, про то, что Заславский на всех плюет, на всех смотрит сверху вниз. В общем, те же перепевы, что и в кабинете, даже пересказывать ни к чему.
Затем от разбора характера, моральных, так сказать, качеств, Аксенов перешел на разбор общественной жизни Ромика, особенно ее финансовой составляющей. Тут же на поверхность всплыл пресловутый автомобиль, Аксенов называл его не «Запорожцем», а именно «автомобилем», как будто Ромик разъезжал на «Чайке» или какой-нибудь экзотической дорогой иномарке. Ну и, конечно, извечный вопрос: откуда у обыкновенного студента взялись деньги на автомобиль?
– А ведь мы проверяли. – Аксенов многозначительно сделал ударение на «мы». Хотя опять так и не пояснил, кто такие эти «мы», сами, мол, догадайтесь. – У матери Заславского средств на автомобиль нет, она рядовой инженер с невысокой зарплатой.
Следующим возник вопрос о работе на двух кафедрах. Что привело, конечно же, к заготовленному выводу о врожденной тяге Заславского к деньгам. Немедленно была проведена параллель, другие, мол, тянутся к прекрасному, к знаниям, к друзьям, к девушкам, в конце концов. «Даже если к бутылке, тоже невелика беда», – подпустил Аксенов очередную порцию юмора. И в аудитории снова подхватили, захихикали на несколько голосов.
– В общем, к разному народ тянется, – подытожил политрук. – А вот Заславский только к деньгам. Ну и как здесь не вспомнить все те же стереотипы про евреев. А стереотипы, знаете, упрямая вещь, их еще народной мудростью называют. Вы, кстати, посмотрите, – добавил Аксенов, – мы уже с полчаса о нем говорим, а он сидит, записывает что-то в тетрадочку, стенографирует, будто его и не касается, будто его товарищи не о нем говорят. Посмотрите, от него и сейчас несет высокомерием. Пренебрежением. Ну, конечно, – тут оратор раскрасил голос легкой иронией, – он нас презирает, он выше нас, его наше мнение не волнует. Он его засунул себе сами знаете куда.
Постепенно, как и планировалось, тема обрела политическую подоплеку.
– Откуда деньги? Откуда это высокомерное пренебрежение? – Аксенов прибавил эмоций. – А не думаете ли вы, что за Заславскими стоят те, кто пытается подорвать наши устои, нашу мораль, нашу любовь, в конце концов? Вот и выискивают таких. И вот что интересно, они нас боятся, но и презирают одновременно. Вот и Заславский в глубине души нас презирает. Мы долго присматривались к нему (опять это зловещее «мы»), не хочу сказать, что следили по полной программе, но присматривались внимательно и пришли к единственному выводу, что он спелся с ними. Его задача – организовать сионистскую организацию здесь, в институте, у нас под носом. Вот и автомобиль объясняется, потому что это дело финансируется, и даже щедро. Я не голословно говорю, мы, как вы знаете, ничего голословно не делаем, у нас все фактами подтверждается. Вот и на Заславского факты имеются. – Он порылся у себя в папочке, пошуршал демонстративно какими-то листочками, впрочем, в детали вдаваться не стал. – Вот фотографии, например. Тут Заславский ведет как раз свою деятельность, вербует новых членов в свою сионистскую организацию, дает им задания и прочее. Часть снимков в синагоге сделана. Ну конечно, у них там гнездо, Заславский туда за инструкциями ходит.
Аксенов приподнялся, метнул на ближайшую парту небольшую стопочку черно-белых фотографий.
– Ты, Ань, их посмотри и передай дальше, пусть все ознакомятся.
Когда очередь дошла до меня, я тоже ознакомился – фотографии были новые, таких я еще не видел. На каждой из них Ромик с кем-то разговаривает. Может, и в синагоге, а может, и нет. Может, и вербует, но, кстати, вполне возможно, что и не вербует. Просто стоит и разговаривает с какими-то ребятами. Да о чем угодно мог говорить. Конечно, о подрыве Института связи изнутри тоже мог говорить, но как-то не верилось. Скорее всего о программировании или об автомобильной халтуре. И тем не менее становилось совершенно очевидно, что вот так, не спеша, методично, расчетливо, аксеновские рептильные кольца закручивались все плотнее, сжимая, удушая, ломая жизнь.
Я обернулся, посмотрел на сидящих в комнате сокурсников. Далеко не все бодро глядели вперед. Кто-то потупился, прятал глаза, было не ясно, как они относятся к развернувшемуся перед ними балагану, готовы аплодировать или, наоборот, освистать. Но были и такие, и тоже немало, кто всем своим видом выражал поддержку оратору, кивали, смеялись, когда полагалось, в общем, всячески поощряли комиссара. Интересно, что все они, если вдаваться в половую принадлежность, были представительницы слабого пола. Немногочисленные мужики как раз глаза отводили.
А вот Ромик, как я заметил, перевернув новую страницу, продолжал все так же усердно трудиться на новом тетрадном листе, будто выполнял срочный заказ карикатурного журнала «Крокодил». И только Леха по-прежнему внимательно продолжать слушать, похоже, даже с любопытством, видимо, происходящее увлекло его без остатка.
– Вот я и спрашиваю. – перешел к финальной части своего выступления Аксенов, который заметно кайфовал от собственной проницательности, от убедительности своих слов, от безусловного умения общаться с молодежью, особенно с девичьей ее частью. Он даже порозовел, и какая-то жизнь появилась на его обычно усталом, одутловатом лице. – Вот я и спрашиваю, – повторил он, – может ли такой человек продолжать быть частью нашего в целом дружного коллектива? Ведь он в лучшем случае чужак. Хотя если приглядеться внимательно, как мы сейчас приглядываемся, то выясняется, что он вообще враг. Можем ли мы, имеем ли мы право не обращать внимания, не вмешиваться, когда на наших глазах подрывают советские устои? Или все же должны защищаться, должны, как это говорится, исторгнуть вражину из наших рядов? Вот ты, Ань, как считаешь? – обратился Аксенов к Анечке Лапиной, сдуру занявшей как раз первую парту, напротив комиссара. А может, и не сдуру, может, с умыслом. – Знаю, сердце у тебя мягкое, доброе, жалостливое, но все же скажи, как тебе Заславский? А вдруг я не прав, Ань, и он отличный парень (опять короткий смешок в зале), вдруг я перегнул и зря на него напраслину возвожу? Как ты думаешь?
Вот мы и подошли к заключительной части, подумал я. Сейчас всех по очереди заставят высказаться, потом проголосовать, и все – будущее Ромика, еще несколько дней назад казавшееся прочным, безоблачным, поломается, перетрется аксеновскими жерновами и выродится в полную труху, в пыль. У Толстого, кажется, есть такой рассказ, «Сквозь строй», мы его еще в школе проходили.
Анечка поднялась, вышла из-за парты, как и полагается, одернула короткую замшевую юбку, раскрыла свои изумрудные глаза и. сразу перестала быть знакомой нам, неотразимой Анечкой. Весь ее блеск, природное кокетливое жеманство сразу пропали, а вместо них – неловкое потирание рук, общая скованность, покрасневшее, тут же заострившееся лицо. Она выглядела испуганной, растерянной, утратившей всю свою женственность и привлекательность.
– Ну да, – выдавила она наконец чужим, незнакомым голосом. – Я, в общем, с вами согласна, Игорь Сергеевич. Есть, конечно, это. – Она замолчала. И продолжала молчать.
– Что есть, Ань? – с веселой, задорной улыбкой вмешался Аксенов. – Что «это»? У нас у всех есть «это», у нас, у мужиков. У кого больше «этого», у кого меньше? Ты о чем, Ань?
Теперь уже зал взорвался от женского смеха, видимо, Аксенов попал в десятку. Ну, может быть, близко к десятке, в восьмерку, например. Громкий, звучный, почти искренний смех, настолько «почти», что я поморщился. А вот Аксенов и не думал морщиться, он, оценив свой успех, решил его немедленно развить:
– Вот ты скажи, Ань, ты бы за Заславского, учитывая его «это», замуж вышла бы?
Смех взорвался новой тротиловой бомбочкой, не атомной, конечно, не такой, какой бомбили Хиросиму, но все равно разрушительной. Бедная Анечка тоже попыталась засмеяться, видно было, что ей тяжело, неловко, но пришлось, глупо ведь стоять, как кол, когда все вокруг тебя хохочут. Потом помялась, подождала, когда смех приутих, сказала:
– Нет, замуж бы я за него не вышла. Мне он не подходит. Скучный он, занят все время. Мы собираемся иногда, а Ромик всегда занят, озабоченный, какой-то в себе. Да и вообще, я замуж пока не собираюсь.
Тут зал снова грохнул, теперь уже дружно. Смеялись все, даже я, трудно было сдержаться.
– Так, Лапина замуж пока не собирается, – потирая мясистыми пальцами покрасневшие от смеха глаза, повторил за Анечкой комиссар. – А вот ты, Лен, что скажешь? Ты же комсорг. Ты-то сама что думаешь?
Девушка Лена была, кстати, девушкой привлекательной и фигурой, и лицом, таких обычно на комсомольские должности не назначают. Впрочем, сейчас она выглядела весьма строго, белый толстый свитер обтягивал гибкую фигуру, в глазах сосредоточенность, уверенность, желание идти до конца.
– Да никто из нас за Заславского замуж не собирается, – непривычным для себя твердым голосом отрапортовала Лена. – Правда, девчонки? – Она оглядела подруг, кто-то утвердительно кивнул в ответ, кто-то улыбнулся. – Я давно хотела сказать ему в лицо, только случая не представлялось. Но сейчас скажу. – Она действительно развернулась, посмотрела на полностью ушедшего в рисование Ромика. – Ты, Рома, чужой нам всем. Ты как инородное тело. Вот, например, ты на субботниках как работаешь? Да почти не работаешь, а на предпоследний совсем не пришел. Сказал, что температура была. И вообще, в тебе как будто души нет. Мы с Ириной Лесиной к тебе как-то подошли, вопрос у нас был по «теории передачи сигнала», а ты сказал, что завтра объяснишь, но так и не объяснил. Потому что тебе товарищи безразличны. Я всегда подозревала, что ты чем-то не тем занимаешься. Меня, например, слова Игоря Сергеевича о том, что ты в антисоветской организации состоишь, нисколько не удивили. И вот что я тебе скажу, Рома. – Ленины щеки разрумянились, глаза светились убежденностью.
Я усмехнулся, похоже, не я один наведывался в кабинет бдительного Аксенова. Леночка, верно, тоже в нем побывала. И кто знает, может, и там безотчетно заливались румянцем ее щечки и блестели возбужденным блеском глаза.
– Так вот, Рома, – резанула рукой воздух принципиальный комсорг, – я считаю, что тебе вообще не место ни в нашем коллективе, ни в нашей организации.
– В какой организации? – раздался удивленный голос Тахира.
– В комсомольской, – торжественно пояснила Леночка.
Ленина суперзажигательная речь прозвучала сигналом. Сигналом к вседозволенности, к тому, что, оказывается, это вполне допустимо – преступать нормы человеческой порядочности, к тому, что теперь, когда шлюзы открыты, вся муть, вся накипь, весь душевный грязноватый осадок может выплеснуться, и никто тебя не осудит, потому что все остальные такие же мутные, как ты сам.
Теперь выступали через одного. Из двадцати четырех заседавших выступили человек десять-двенадцать. Кто-то сам вставал, кого-то поднимал Аксенов. Кто-то говорил пылко и горячо, можно сказать, от души – про злодея Заславского, про то, какое он исчадие ада, мол, все переворачивается в душе, когда приходится с ним говорить, на него смотреть, дышать с ним одним воздухом.
Наташка Емельянцева подумала-подумала и решилась все же, назвала Ромика «гадюкой, которую пригрели на груди». Аксенов, конечно же, такого шанса не упустил и осведомился, была ли эта гадюка пригрета именно на ее, Натальиной, груди. В результате удачной шутки, на которую радостно отреагировали разгоряченные девицы, близость народного трибуна с народной массой стала еще теснее, неразрывнее.
В общем, все шло по заготовленному плану, плавно, без задоринки, как и было прописано автором сценария, иными словами, все тем же народным трибуном. Правда, даже он один раз прокололся, подбив на очередную пламенную речь Тахира Назбаева. Пламенной речи у Тахира не получилось, он вдруг стал с трудом говорить по-русски, вставляя то и дело незнакомые аудитории слова, так что понять ровным счетом ничего не удалось. Аксенов тут же спохватился и посадил хитрого киргиза на место.
Вместо него с речью выступила староста, сгладила среднеазиатский прокол. Староста, кстати, в отличие от других выступавших, особой агрессивностью не отличалась. Она, наоборот, старалась найти к подсудимому человеческий, душевный подход, разобраться: как все-таки подобное безобразие могло произойти в нашей, в общем-то, очень дружной, очень хорошей девятой группе? Как мы ухитрились проморгать такой нелепый казус, как Рома Заславский?
Говорила она душевно, даже проникновенно. О том, что Рома – наша общая вина и наша общая беда, и она сама, не только как староста, но и как товарищ, тоже чувствует ответственность и обиду за вот так попусту упущенного, потерянного, потерявшегося человека.
– Ребята, – обратилась она напрямую к коллективу, – ведь мы же могли быть внимательнее, могли прийти Роме на помощь, могли не дать ему погрязнуть. – Она подумала, куда именно «не дать погрязнуть», но не нашлась и оборвала фразу на многоточии. – Ну, а ты, Ром, вот чего ты молчишь, будто действительно и не тебя это касается, будто не о тебе говорят? Встал бы, повинился, признал ошибки, мы бы тебя поняли. Не знаю, смогли бы все тебя простить или нет, но поняли бы. Ром, давай, встань, скажи, что ты думаешь.
Голос ее сочился чувством и заботой, и я подумал, что спектакль, на котором я сейчас присутствую, совсем не трагедия, даже не драма, он больше смахивает на комедию, на фарс. Который тем не менее все же является трагедией. Более того, тот факт, что он замешан на комедии, на буффонаде, трагедийности только добавляет.
Вот так на фоне полнейшего дегенеративного идиотизма, за которым без усмешки и наблюдать было невозможно, словно мы все попали в какую-то действительно очень плохую, давно поставленную, забытую, но снова вытащенную на свет божий пьесу, ломалась человеческая жизнь. Причем талантливая, честная, порядочная жизнь.
Когда волна осуждающих выступлений наконец стала затихать, основательно подмыв и без того отвесный берег, комиссар удовлетворенно потер руки, как-то даже слишком картинно это у него получилось, слишком кровожадно, видимо, не сдержался, и заключил победоносно:
– Ну что, может, кто-то еще выступит? Нам, похоже, не хватает заключительного слова.
Тут он помедлил, многозначительно посмотрел на меня, приглашающе приподнял белесые брови. Сердце у меня екнуло, получалось, что я должен нанести последний, разящий удар, из серии «И ты, Брут.». Но Брутом я быть совсем не хотел, по-моему, у Данте в «Божественной комедии» он по-прежнему жарится в седьмом, последнем, самом греховном круге ада.
Поразительно, но за все это время – за вчерашний вечер, за ночь, за сегодняшнее утро я так и не придумал, как мне избежать партии Брута. Глупо, безответственно получилось, совершенно по-идиотски, но не придумал. И с чего я взял, что выкручусь, что пронесет? А вот и не пронесло, а, наоборот, нависло и готово обрушиться прямо на мягкое, болезненное темечко.
– Ну что, – повторил Аксенов, сверля меня задорным взглядом, – кто подведет черту? Мы уже все в принципе, обсудили, все нам понятно, осталось поставить точку. Кто может выдавить из себя толстую, жирную точку? («Жирная точка» почему-то вызвала еще один всплеск жизнерадостности в аудитории.) – И так как я в добровольцы самоотверженно не вызывался, он продолжил: – Я вот думаю, неплохо было бы выступить нашему товарищу.
– А давайте я точку поставлю, – неожиданно перебил председательствующего Леха. – Тут все выступали, я тоже хочу. У меня тоже, как у всех, накопилось.
Я аж вздрогнул – вот уж от кого я не ожидал выступления в этом безумном театре теней. Добрый, душевный, мягкий Леха, которого я всегда любил. И Ромик его любил, и он, Леха, любил и меня, и Ромика. А сейчас сам вызвался, никто его не заставлял, мог бы и отсидеться. «А вот надо же, – подумал я, – и этот туда же, не удержался, всплыл на поверхность».
– А-а, Барков… – Казалось, Аксенов был удивлен не меньше меня. – Ну хорошо, давай скажи, поставь точку, если чернила в тебе не засохли. (Снова раскатистый смешок в разгоряченном зале.)
Леха встал. Он был совершенно спокоен, можно даже сказать, невозмутим, только вот выражение внимательного любопытства как-то растерялось, исчезло с его лица, будто впиталось в поры, ушло под кожу.
– Я вот что хочу сказать. – произнес он разборчиво и как-то очень ясно, будто специально тщательно проговаривал каждый звук. – Мерзавец ты, Аксенов.
И все замерло. Воздух зазвенел кристальной тишиной, а мне почудился шелест, это стал подкашиваться выстроенный здесь карточный домик, от одной только Лехиной фразы стали отлетать от него фальшивые карты.
– Просто записной мерзавец, – повторил Леха. – Записной, потому что будто из книжки. У Достоевского такие, как ты, откровенные мерзавцы. Но откуда тебе знать, ты Достоевского ведь не читал. Потому что, если бы читал, ты бы из себя столько подлости выплеснуть не смог, не сумел бы.
Нас всех в аудитории будто двинули кувалдой по башке, по одной коллективной башке, а может быть, по каждой в отдельности. Каждым Лехиным словом по каждой индивидуальной башке.
Но сильнее всего двинули Аксенова, он словно в колодец провалился, совсем как маленькая девочка Алиса – ни возмущения, ни протеста, ни недавней бравады и ретивости. Ошеломление, шок, а еще какая-то болезненная незащищенность, смахивающая на беспомощность – все они мозаично проступили на сразу потерявшем возбужденную розовощекость лице. Почему он не успел остановить Леху, не прервал, не заставил его замолчать? Как он позволил называть себя, преподавателя, члена парткома на «ты»? Как разрешил куражиться над ним, важным, серьезным, любимым студентами и особенно студентками?
– Но не в Аксенове, если разобраться, дело, – продолжал Леха все таким же спокойным, почти что звонким голосом, ни волнения, ни эмоций, продумано, взвешено, четко. – В нас во всех дело. Ведь без нас бы он не смог. Это мы ему позволили. Своим молчанием, своим приятием. Своим страхом. Ведь он на наш страх как раз и рассчитывал.
Он мог уже и не продолжать, для меня все сразу стало кристально ясно, так просто, очевидно, что тут же стали не объяснимы ни моя недавняя неуверенность, ни сомнения. Как будто я вчера выпал из собственного «я», перестал быть собой, выродился в какой-то заменитель, суррогат с атрофированными органами чувств, утративший понимание жизни, умение отличать добро от зла. Будто находился под наркозом, а вот кольнули живительным лекарством – и заморозка разом отошла.
– А чего, собственно, мы все перепугались? Что он может нам сделать? Ведь не тридцать седьмой год, в конце концов. Да ничего он не может. В этом же весь его подлый план и состоит, чтобы мы сами своего друга затоптали. А он как бы и ни при чем, группа так решила. А вот если бы мы сразу, с первой минуты, встали и не дали Заславского в обиду, он бы утерся и отстал бы. И Ромику бы ничего не было, но главное, мы бы себя не запачкали. Я вам точно говорю, всем, кто выступал тут: вас совесть будет мучить до конца жизни. Продались ни за что, ведь даже не получили ничего взамен, даже тридцати сребреников не получили. На вашем на одном страхе Аксенов сыграл.
Я прошелся беглым взглядом по лицам сокурсников и, конечно, сокурсниц тоже. И удивился тому, что может минута-другая сотворить с людьми. Те, кто раньше сидели потупившись, как-то вдруг расправились, подняли глаза, казалось, даже задышали свободнее. А те кто, выступая, глядели в будущее полные оптимизма, гордо подняв головы, они теперь как раз как-то скукожились, зажались, на девичьих лицах затрепетал нервный, нездоровый румянец.
И только Тахир прищуривал свои и без того узковатые глаза и растягивал губы в хитрющей азиатской улыбке – хорошо все-таки быть двуязычным, сразу куча преимуществ в жизни появляется.
– И правда, чем мы рисковали? Жизнью, семьей, свободой? Никого бы не отчислили, на экзаменах бы не завалили, вообще ничего бы не случилось. Почему испугались этого фигляра, шута? Он ведь бессилен, он ведь пытался нашими руками, нашей совестью.
Леха остановился на мгновение, но паузу никто не прервал, она так и повисла – чистая, почти прозрачная, пока сама по себе не оборвалась.
– Вот нас в детстве учили чести, совести, обыкновенной человеческой порядочности. Вспомните, ведь еще недавно, каких-нибудь два-три поколения назад, защищая собственную честь, дрались на дуэлях. Совесть, порядочность – они ведь немало стоили, жизни порой. А что же с нами произошло? Почему мы выродились? Как так получилось? Когда? – Леха развел руками – и правильно сделал, ответа-то не было. – Ведь мы готовы были уничтожить отличного парня. Кто из нас не обязан Заславскому хотя бы одним сданным экзаменом, одним зачетом? С кем из нас он не занимался часами, кому не помогал? И знаете, что забавнее всего, я вот обратил внимание, многим из тех, кто сейчас выступал, он как раз помогал больше всего.
Леха задержался, помедлил, казалось, он колеблется – продолжать, не продолжать. И все же продолжил:
– Я вот думаю, почему сегодня все так вышло? Да потому что мы стадо, как ни обидно это признавать. Нам плетку только покажут, и мы готовы гуртом в загон наперегонки бежать. Крепостное право вроде давно отменили, а мы по-прежнему холопы и готовы лизать что ни попадя, все, что нам барин подставит. А они с удовольствием подставляют, они с удовольствием пользуются нашим рабским инстинктом, для них самое главное, чтобы он в нас не исчез. Потому что, если он исчезнет, они потеряют над нами власть. Ведь сегодня выбрали Заславского, завтра могут другого, любого из нас. Мы же знаем, как механизм работает, урок пройден, материал выучен назубок. Мы же.
– Ах ты, хорек!!! – Грозный аксеновский рык прорезал тишину, взорвал воздух. – Вы слышите, да он на вас на всех плюет, стадом считает.
Трибун орал, брызгая слюной, запекшаяся пена оседала на крупных губах. Теперь лицо его пылало, словно было обожжено, похоже, он наконец очухался и не мог медлить ни секунды – он обязан был подавить этот незапланированный, не входивший в сценарий мятеж, бунт на корабле, на котором только он один мог быть капитаном.
– Ну конечно, если верить Баркову, то комсомольцы – это холопы, рабы, он один чистенький. Да какой он чистенький, он как раз и есть один из приспешников Заславского, прихвостень его. Вы что, не понимаете, у них тут организация? Это же доказательство. Я уже не говорю, что Барков вообще закон нарушает, одновременно в двух институтах учится. Он думает, мы не знаем, думает, мы не отреагируем.
Лицо капитана было залито багровым, оно выглядело комичным, карикатурным, с яростно выпученными, вылезавшими из орбит глазами. Он казался персонажем какого-нибудь детского мультика, кем-то вроде Карабаса-Барабаса, только без бороды и без плетки. И, видимо, поэтому, несмотря на ярость, на задыхающийся, истерический крик, он не вызывал больше ни страха, ни даже маломальского опасения. Чем больше он безумствовал, распалялся, тем больше терял контроль и над собой самим, и над людьми, сидящими перед ним.
– Ты, Барков, думаешь, ты один такой. такая наша общая совесть. – Аксенов попытался засмеяться, но у него не получилось. – Ан нет, не один, мы сами совестливые. Только наша совесть другая, комсомольская, она не позволяет пресмыкаться перед врагом, не позволяет быть его прихвостнем.
«Прихвостень» как термин уже использовался, но, видимо, разгоряченному комиссару терминов сейчас не хватало.
– Но, на счастье, среди нас есть и другие люди. Часть уже высказалась, показала, на чьей она стороне, совсем не на твоей, Барков. И найдутся еще, которым тоже есть что сказать. – Он бросил на меня взгляд, видимо, я оставался последней его надеждой, только я, по его мнению, мог повернуть вспять вышедший из русла, вышедший из-под контроля поток. – Давай, Анатолий, скажи, что ты думаешь? Например, кто из нас тут мерзавец, кто тут Родину продает?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.