Текст книги "Магнолия. 12 дней"
Автор книги: Анатолий Тосс
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
И вправду, мне пора было выступить. Я встал, осмотрел комнату, Ромик все так же рисовал в тетрадке быстрыми штрихами, он даже во время Лехиного выступления не отвлекся, словно и не про него здесь говорили, словно он вообще не присутствовал тут.
– А вот я с Барковым не согласен. Думаю, он сильно ошибается в своих оценках. – Запустив в зал новый поворот, я выдержал, как и полагается, паузу, взглянул в окно. Я и не заметил, когда успели исчезнуть облака. Молочная пелена сошла, будто сдунули тонкую пенку, и оттуда, из-за окна, лилось глубокое, почти полностью прозрачное в своей ясной голубизне небо. Точно так же ясен был и я сам. – Он назвал Игоря Сергеевича мерзавцем. Но это неверно. Игорь Сергеевич не мерзавец. – Я посмотрел на Аксенова, он отходил, оттаивал прямо на глазах, словно каждое мое слово наполняло его жизнь новым праздничным смыслом. Он даже провел ладонью по губам, снял белесую осевшую накипь.
– Нет, Игорь Сергеевич совсем не мерзавец, – повторил я и только теперь выпалил из всех стволов: – Он подонок! Низкий, подлый подонок. К тому же простенький, примитивный. Ни таланта, ни фантазии, ни даже изобретательности. Все приемчики ординарные, давно пройденные. Посредственность, одним словом.
Я специально перевел разговор на личности. Только так с ними и можно, личностно. Я не спускал с Аксенова глаз. Если можно расстрелять человека словом, то я расстреливал в упор. Казалось, он только стал приходить в себя, а тут, на тебе, новое попадание.
– Он вызвал меня вчера к себе в кабинет и, конечно же, в «дружеской» беседе проинструктировал закопать на сегодняшнем собрании Заславского. Даже насулил всяческих благ. Да и не только меня одного вызвал, вон, Ленка тоже у него побывала. Что он, Лен, тебе пообещал? Хорошее распределение, аспирантуру? – повернулся я к еще недавно симпатичному, но сейчас резко побледневшему комсоргу. Я не ожидал от нее ответа и не дождался.
По всем правилам мне полагалось волноваться. Но странно, я совершенно не волновался – ни сомнений, ни колебаний. Будущее прояснилось, если не далекое, то близкое, стало четким, ясным, как утопленное в голубизну небо за окном, как разбрызганное по нему солнце.
– А Леха прав, мне сейчас стыдно, потому что я тоже испугался. Не знал, что делать, что сказать, хотел отсидеться. Но видите, не получилось, не отсиделся. А вы, Игорь Сергеевич, – я снова перевел взгляд на партийного главаря, – если разобраться, пустышка. Такие младенцам дают пососать, но и они их выплевывают. И сразу про них забывают.
Я сказал именно то, что хотел сказать, и именно так, как хотел, и, похоже, все рассчитал правильно. Аксенов вскочил, ярость, бешенство перекосили его лицо, преподавательское кресло отлетело в сторону, перевернулось в воздухе, с грохотом приземлилось спинкой на пол.
– Мозгляк, сосунок! – орал Аксенов, он уже не хотел, да и не мог сдерживаться. – Да я тебя удавлю. Я тебя раздавлю, как червяка, как насекомое. Мальчишка. Да я тебя.
– А вы попробуйте. А вдруг не получится, – подзавел я его еще на пол-оборота.
Как, когда возник план, я и сам не знал. Но он, четкий, простой, тут же созрел и затвердел, и казался совершенно очевидным. На мгновение промелькнуло перед глазами большое усатое лицо Петра Даниловича, всплыл густой запах табака, мягкий глубокий баритон.
– Так ты нарываешься! – Аксенов резкими, неловкими движениями стал стягивать с плеч пиджак. – Ну хорошо, считай, что нарвался. Пойдем, выйдем.
Все шло по плану, именно так, как я рассчитывал, – Аксенов все глубже и глубже насаживался на крючок. Единственный прокол в плане заключался в том, что в качестве приманки выступал я сам. Это меня ему полагалось заглотить.
– Да, пойдем! – выкрикнул я с вызовом и вылез из-за парты.
Тут же все калейдоскопно завихрилось, замелькало, потеряло последовательность, хоть какую-то оставшуюся стройность. Стало расплываться, покрылось обрывчатой суетой, шумом, криком, толкотней, меня пытались удержать, хватали за рукава, в дверях кто-то сильно дернул за плечо. Я развернулся, хотел отмахнуться правой здоровой рукой, Тахир шептал быстрой скороговоркой:
– У тебя же ребро сломано. Ты куда? Ты чего, охренел? – Вот так еще раз подтвердилось, что русским он владел вполне литературно.
Я дернул плечом, освободился.
– Все в порядке, Тах, все просчитано, – проговорил я скороговоркой, как и он. – Беги в лаборантскую, здесь, рядом, за углом, там у них фотоаппарат есть. Ну, сам знаешь. Встань в сторонке и все сфотографируй. Понял?
Хитрый азиатский прищур, усмешка, и Тахир исчез.
Мы всей гурьбой выкатились на лестничную площадку. Аксенова тоже пытались удержать, комсорг Лена что-то горячо ему рапортовала, видимо, пытаясь образумить.
Но удержать комиссара было невозможно, он вылез из окопа и взял штык наперевес. Даже если бы и хотел, он не мог уже пойти на попятную – сейчас, на глазах у еще недавно рукоплескавшей аудитории он не мог отступить, смалодушничать, запятнать свое мачо-мужицкое начало. Да и я бы ему смалодушничать не позволил.
– Аленка, – окликнул я комсорга, – а вчера в кабинете ты так же горячо ему впаривала?
Она оглянулась на меня, «дурак» – прошелестели ее губки, махнула рукой, отошла в сторону. Я уставился на Аксенова наглым, полным снисходительного превосходства взглядом, я знал, он сводит Аксенова с ума, лишает рассудка.
Толкотня, неразбериха только нарастали, кто-то потянул меня за рукав, я бы не обратил внимания, но тянули сильно. Я обернулся, удивился, похоже, у Ромика благополучно закончился приступ карикатурной лихорадки.
– Слушай, давай я вместо тебя, – смущенно проговорил он, снимая очки. – Тебе же нельзя, у тебя бок.
– Все нормально. Тебе, как «подпольному сионисту», лучше пока не высовываться. Сиди тихонько под полом.
Ромик пожал плечами и не стал возражать, снова нацепил на нос очки.
– Ты его береги, бок. И еще зубы, – добавил он.
– Зубы – это важно, – согласился я.
Потом словно стопка фотографий соскользнула со стола, и в воздухе, перед тем как рассыпаться по полу, промелькнули поочередно, один за другим едва различимые блики. Все произошло слишком быстро, я лишь успел снять левую руку с перевязи, попытался приподнять к лицу, чтобы прикрыть челюсть. Рука подниматься не особенно хотела, разучилась за последнюю неделю, каждое движение отдавалось в боку вязкой, ноющей болью.
Я отступил назад, несколько коротких, мелких шагов, стараясь выиграть хоть какие-то секунды; время утратило свою непрерывную плавность, выродилось в отрывистый набор одиночных кадров.
Вспышка, кадр первый – правая рука Аксенова широко, по-деревенски, на весь размах, отведенная назад. Еще одна вспышка – озверевшее, перекошенное не то злобой, не то напряжением лицо, если бы я мог, я бы успел ударить его коротким, резким джебом. Следующая вспышка высветила уже сам кулак, врезающийся в меня с ужасающей свистящей скоростью, он показался огромным, увеличенным до нереальных размеров, я успел разглядеть крупные выпирающие костяшки.
Я не смог ни прикрыться, левая рука даже не попыталась остановить удар, ни пригнуться, лишь отпрянул, отклонился назад, левый глаз тут же залепило, будто хлестнули жесткой, полностью изолирующей свет тряпкой. Сначала зрение погрузилось во мрак, сплошной, кромешный, вдавленный внутрь мрак, и только через мгновение-другое сначала прорезала боль, а затем до сознания долетел и звук удара, словно огрела пощечина, только жестче и не так звонко, глуше и значительно плотнее.
Мне показалось, что я ослеп, не на один, а сразу на оба глаза, я ничего не видел, вообще ничего, все погрузилось в черную, едва расцвеченную желтоватыми вспышками пустоту. Потом наконец проступил красный цвет, темный, почти бурый, с него и началось восстановление сначала света, потом форм, очертаний. Оказалось, что левая ладонь залита кровью, я держал ее прямо перед глазами, пытаясь сообразить, откуда кровь, но опять не успел.
Сначала где-то в стороне, словно в удаленной, вытянутой перспективе проступило лицо Аксенова, оно показалось не объемным, а совершенно плоским, будто было нарисовано неумелым художником на листе ватмана. В одно мгновение оно разрослось, злобное, искаженное, полное распирающей изнутри ненависти. Снова летящий прямо в меня, сбитый немыслимой скоростью комок, только теперь он казался темным, однотонным, почти черным. Он летел не по дуге, не по касательной, как первый, а прямо в меня, наверное, я бы успел увернуться, уйти головой вниз, нырнуть под него. Но не ушел, не нырнул.
Брызги залепили мозг. Зрение перестало быть внешним, наружным, оно забилось внутрь и там, внутри, стало разбираться с брызжущими во все стороны ослепительно белыми, желтыми, как бенгальские огни, ярко-красными мелкими, частыми разрывами. И сразу же их залепила боль, тоже слепящая, тоже разрывающая, ломающая перегородки, заливающая все новые и новые сломанные объемы.
Видимо, я перегнулся, схватился за лицо обеими руками, пытаясь хоть как-то удержать в них разъедающую боль, и уже не видел, что подкосило меня окончательно. Следующий удар сбил с ног, старая резкая боль смешалась с еще более резкой новой, я осел, повалился на бок, инстинктивно поджал коленки, закрыл голову правой рукой, левую прижал к сломанному ребру. Я не потерял сознания, но, перемешанное с болью, оно стало беззащитно, беспомощно, точно так же, как и тело – единственное, о чем я успел подумать, будет ли он добивать меня ногами.
Прошло время, я не знал сколько, вспышки в мозгу стали оседать, терять яркость, интенсивность. А вот боль, наоборот, только распухала, растекалась, заливала корежащей плавленой лавой. Потом кто-то стал теребить меня за плечо, настойчиво, мне стало неудобно лежать, дернули сильнее, пытаясь перевернуть на спину. На спину поворачиваться не хотелось, мне было удобнее на боку, свернувшись калачиком, казалось, чем плотнее я свернусь, тем сдержанней и мельче будет боль. Все же проступили слова, одни и те же, знакомые: «Тосс… Тосик. Эй, Тосик… Ты слышишь меня?»
Я не хотел, но заставил себя, оторвал ладонь от лица, открыл глаза. Сначала показалось, что я вообще ничего не вижу, что зрение исчезло, перестало существовать, затем пробился свет, он был темный и липкий. И лишь позже, когда я смог разобрать, оказался красным.
– Тосик, ты как? – снова раздался голос сверху. Казалось, что он тормошит меня, не рука, а именно голос.
– Подожди, – пошевелил я губами и стал разглядывать красное, разлитое повсюду. Тут до меня дошло, это кафель залит кровью, и я удивился: «Откуда столько крови? Откуда она взялась? Чья, из кого вытекла?»
Потом снова отдельные, четкие, не связанные друг с другом кадры. Вот, будто взгляд со стороны – я уже сижу, мотаю мутной головой. Мутность проступает и в глазах, и вообще разлита по лицу, я удивляюсь, мне-то ведь известно, что это «я», но черты почему-то непривычны, мало знакомы. Вот проступили другие лица, девичьи, их много, пять-шесть перепуганных лиц, даже смешно, как они перепуганы – сколько ужаса на стольких лицах я еще не видел никогда. Вот Тахир упирается в кого-то плечом, а с другой стороны Кирилл Баранов, в их позах напряжение и испуг. Последним я вижу Аксенова, это его оттаскивают Тахир с Кириллом, а он кричит и машет рукой. Вернее, не рукой, а указательным пальцем, зашедшимся в мелкой эпилептической тряске, он тычет прямо в меня. Да и кричит Аксенов мне:
– Ты понял? – кричит он, и палец с каждым словом, как сломанный, перезаведенный маятник, дергается новой зашкаливающей амплитудой. – Ты понял, сучонок, сосунок?! Ты понял, что ты вообще никто?! Что ты падаль. Что я тебя в любой момент, как захочу, сотру тебя, сучонок. Переломаю. Ты понял, что я тебя переломаю.
Он кричал еще что-то, и тут я все вспомнил разом, одним неразделимым куском: собрание, мой «камикадзевский» план, летящий кулак Аксенова, невозможность защититься, спрятаться от него – значит, память, хоть и перемешанная с болью, все же возвращалась ко мне.
– Ты придурок, Аксенов. – Я попробовал засмеяться, но не получилось, из разбитых губ звук выходил размытый, шепелявый, совсем чужой. Будто я сам по себе, а губы сами по себе, да и звук тоже ни от меня, ни от губ не зависел. – Теперь тебе хана. Ты попал, Аксенов. Полностью приплыл.
Не знаю, что он разобрал из моего шепелявого, губошлепного бормотания, но почему-то его указательный палец сначала уменьшил амплитуду, а затем и вовсе перестал подергиваться, тыкать в меня. Да и сам он вдруг как-то сдулся, потерял свою яростную озлобленность. Еще секунду назад она выпячивалась наружу, а тут сразу опала. А потом Аксенов пропал, я даже не заметил, как и куда он дел-ся. А также когда делся и с кем.
Постепенно размытость зрения сдвинулась в четкие линии, я сначала собрал из них выбеленное, словно известкой, вытянутое Лехино лицо. Оно упиралось в меня расширенными, источающими сострадание глазами. Рядом, чуть позади, но тоже приближенные до предела, маячили еще несколько лиц – Анечка Лапина протягивала руку, в ней было зажато нечто мягкое, белое, не вмещающееся в ее небольшой кулачок. «Платок, – догадался я. – Это она хочет стереть с моего лица кровь. Надо же, платка не жалко».
Собственная сообразительность порадовала, получалось, что я не только выжил, но и не поврежден особенно. Хотя бы умом.
– Ну что, Лех, – поинтересовался я у расширенных передо мной глаз. – Как выгляжу? Хреново?
– Ну, не очень, – раздался Лехин голос. – Ты вообще как сам-то?
Тут Анечка все же дотянулась до моего лица и приложила платок туда, где, наверное, было разбито и кровоточило. Зря она приложила, сразу так садануло, я аж застонал.
– Да нормально, кажется, – неуверенно предположил я. – А чего, выгляжу страшновато?
Лехины глаза моргнули, видимо, соглашаясь.
Потом он протянул руку, помог мне подняться, а до туалета я доковылял уже сам. Идущие навстречу студенты смотрели на меня, как на какое-то чудище, но мне было все равно, главное, что руки-ноги работали, шевелились, бок не болел сильнее обычного. Да и надежда, что внутренние органы будут функционировать, как и раньше, без сбоев, укреплялась с каждым шагом. Человек шесть-семь шли рядом со мной, слева, справа, позади.
– Тах, – позвал я Тахира, – ты заснять успел?
– Ага, – отозвался он, – почти всю пленку нащелкал. Я в дверях стоял, он даже и не заметил. – «Он» – это Аксенов, – сообразил я.
Туалет был мужской, и зашли в него только имеющие на то врожденное право, девчонки остались поджидать снаружи. Конечно, прежде всего я устремился к зеркалу. И не случайно – то, что я в нем увидел, поразило и испугало меня. Не знаю, что больше – поразило или испугало.
Лицо было покорежено до основания и выглядело совершенно не моим, чьим-то другим, чужим. Только вот болело, как мое.
– Ни фига себе, – хотел было присвистнуть я, но какой тут свист разбитыми губами, я только сморщился от боли.
«Когда-нибудь я сниму кино, – вдруг возникла совершенно не подходящая ни к моменту, ни к месту мысль, – кино, где единственной камерой будут глаза главного героя. Не так, как кино делается сейчас, когда камера – сторонний наблюдатель и снимает со стороны всех и все подряд. Нет, в моем фильме мир будет показан глазами героя, так, как только он видит жизнь. Это будет самый правдивый, честный фильм. И первый кадр именно такой – герой смотрит в зеркало и видит свое лицо. А оно разбито, окровавлено и искажено, точь-в-точь как мое лицо сейчас. Отличный первый кадр получится».
Я усмехнулся, продолжая разглядывать свое отражение в амальгаме, багровое, начинающее засыхать жесткой кровавой коростой, начинающее отекать, увеличиваться, менять пропорции носа, глаз, щек, расцвечивать их оттенками. А вот отражение улыбкой мне не ответило, только покривилось болезненно.
– Да, – на сей раз я произнес вслух, – таким разукрашенным я себя никогда не видел. Как новогодняя елка.
– Хорош болтать, ты умойся лучше, – посоветовал Ромик.
Они там, в зеркале, все толпились на заднем плане, тоже рассматривали меня, словно видели впервые.
Ледяная вода из-под крана помогла сразу, как заморозка, боль стала остывать, тоже подмораживаться немного, зато белая керамика раковины зарделась ярким, словно в нее плеснули свежей краской. Я ополаскивал себя долго, минут пять, останавливался, рассматривал отражение, затем снова лил на лицо холодную воду, смывая очередной слой налипшей крови. Когда лицо более-менее очистилось, можно было начать подсчитывать потери.
Итак. Рассеченная бровь над левым глазом, это от первого удара, от которого я хоть как-то успел отклониться. Видимо, кулак прошел по касательной, потому и рассек бровь. Именно она и кровоточила, заливая лицо. Глаз тоже заплыл, понятно было, что еще немного, и он весь оплывет синевой, так что свинцовая заплатка, именуемая красивым словом «фингал», мне была гарантирована.
Самое неприятное, что, похоже, нос как-то поменял форму, перекосился, что ли. Кончик уже заметно опух, раздулся во все стороны молодой, синюшной картошкой, сузил, практически свел на нет ноздри и как-то забавно скособочился в правую сторону. А еще он жутко зудел, растекаясь болью по всему лицу, выходя за его пределы, вползая внутрь головы, тараня, коверкая там все что ни попадя. Я дотронулся рукой до переносицы, вздрогнул от мгновенной боли, там вылезла, выпятилась какая-то новая, незнакомая прежде косточка. «Неужели все-таки сломал?!» – пронеслось со страхом в голове. Такой был правильный, аккуратный носик, а что я получу взамен? Совершенно неизвестно.
А вот с губами все было ясно, они уже начали набухать, и выворачиваться, и вылезать за пределы губ. Я еще мог ими шлепать, издавать шепелявые звуки, но вот сдвинуть, сложить их вместе, чтобы на выходе возникала членораздельная речь, уже получалось с трудом.
– Через полчаса я буду похож на африканскую женщину, – прошамкал я заинтересованной публике. – Там, я где-то читал, есть племя, у них толстые нос и губы символ красоты. Они их с детства девочкам утолщают всякими разными искусственными способами.
– Они еще и клиторы девочкам вырезают, – сообщил Леха, который, как биолог, должен был знать про клиторы приблизительно все. Во всяком случае, в научном контексте.
– Правда? – удивился я изощренности африканцев. – А мы почему не вырезаем?
– У нас традиции другие, – пояснил Леха, а вот Кирюха не согласился.
– А мне показалось, Аксенов тебе как раз его и вырезал.
– Кого его? – заинтересовался я, прикладывая Анечкин белый платочек к рассеченной брови, пытаясь хоть как-то остановить кровотечение. Впрочем, белым этот платочек был уже в прошлой, далекой своей жизни.
– Как кого? – удивился Кирюха. – Клитор.
Тут мы все заржали и ржали долго, с удовольствием. А девочки за дверью, верно, подумали, что в мужском туалете все же несколько иначе, чем у них, веселее, больше развлечений, что ли.
– Ну ладно, – сказал я, когда все, что можно отмыть, было отмыто. А то, что нельзя, отмывать уже было ни к чему. – Аксенова мы на крючок подцепили, теперь осталось вытянуть на сушу.
– Он мужик крупный, увесистый, – заметил Кирюха, – его без сачка не вытянешь.
– Точно, увесистый, это я прочувствовал.
Мы посмеялись еще немного и покинули гостеприимное, выкрашенное белым помещение.
Ровный ряд телефонных кабинок находился на первом этаже, в фойе. Мы туда и направились, ребята окружили меня плотным кольцом, пряча от любопытных взглядов, – любой преподаватель мог остановить и начать допытываться, кто же меня так разукрасил. А никому ничего объяснять сейчас не хотелось. Только у телефонной будки живое кольцо разомкнулось и выплеснуло меня внутрь замкнутого, изолированного от внешних взглядов пространства.
Я вложил в пожирающую расщелину две копейки, набрал номер. Трубку на другом конце сняли сразу, почти без промедления. Теплый красивый баритон выпорхнул из маленьких телефонных дырочек, влетел мне в ухо, растекся, сразу успокаивая, как бы обещая, что все утрясется, уладится, и так или иначе, но будет славно и хорошо.
– Петр Данилович? – осведомился я. – Это Толя, вы меня вчера подвозили на машине. Помните?
– Конечно, а как же. Я знал, что ты позвонишь. Так как, собрание уже состоялось? – Доброжелательность, вот что отличало этот голос.
– Ну да, – подтвердил я. – Я все сделал, как вы советовали. Может быть, даже перестарался немного.
– Это как? – Ах да, еще искренность и сопричастность, они тоже были частью голоса.
– Во-первых, я все записал на магнитофон, все собрание.
– Это хорошо.
– Потом он меня избил, прямо здесь, в институте. Я вам побитый звоню.
– Замечательно. – Я просто видел, как улыбаются толстые, мясистые губы. – В смысле, для дела замечательно. Для тебя плохо, конечно.
– Да нет, ничего, – вставил я.
– Сильно пострадал?
– Нет, наверное. Но со стороны заметно. Можно даже сказать, броско, я теперь, как радуга. Похоже, нос сломал, бровь рассек, и вообще, лицо припухло прилично.
– Но в целом, живой?
– Вроде бы. Вот, вам звоню, – подтвердил я.
– Я так понимаю, что для травмпункта избиение налицо.
– Ну да, на лице, – простенько скаламбурил я, но он все равно хохотнул мягким, грудным баритоном. – Более того, даже на фотопленке. Мы все успели сфотографировать. Все в деталях, можно сказать, пошаговое избиение.
– Ты просто умница. – Голос обрадовался еще сильнее. – И свидетели есть?
– Целая куча, девушки, юноши, на любой вкус.
Он снова засмеялся, снова довольно.
– Вот молодец, подготовился, значит, все рассчитал?
– Да нет, все спонтанно получилось, как бы само по себе. Просто сложилось так удачно. Ну, кроме сломанного носа, конечно.
– Ладно, не скромничай, – смех прервался. – Значит, слушай, свидетелей давай ко мне, вместе с фотопленкой. Пусть показания напишут. Сам езжай в травмпункт, я тебе сейчас телефон дам, чтобы ты в очереди не сидел. А я с прокуратурой свяжусь прямо сейчас и с милицией. Преподаватель в институте избил студента! Да мы этого твоего Аксенова Игоря Сергеевича, сорок шестого года рождения, вышибем отовсюду. Где бы он ни состоял.
Я аж замер. Откуда он знал про Аксенова? Ну ладно, имя и отчество, но год рождения? Я ведь ему не говорил, я сам не знал.
– А откуда вы знаете, что он сорок шестого года рождения? – не удержавшись, спросил я.
– Я ж тебе сказал, я знал, что ты позвонишь, вот и навел справки. Когда столько лет варишься в таком деле, как мое, многое узнать можно. Если захочешь, я тебе потом про него расскажу, про Аксенова твоего. Но не сейчас, не телефонная беседа.
Я кивнул.
– А можно, я в больницу поеду? – Я назвал Милину клинику. – У меня там врач знакомая, она хирург, она заключение и даст, – неожиданно пришло мне в голову. А может быть, и не неожиданно, может быть, уже давно сидело.
– Хороший врач? – с легкой иронией поинтересовался баритон.
– Ну да, кандидат наук, – подтвердил я. – У них, по-моему, там травматологическое отделение тоже есть.
– Хорошо, давай, гони туда. Свидетелей с фотопленкой и магнитофоном ко мне, а сам к своему врачу. Завтра приезжай с заключением, договорились?
– Спасибо, Петр Данилович, – под самый конец вспомнил я.
– Не за что, – ответил он. – Хорошее дело делаем, очищаем землю от грязи. – И он повесил трубку.
Ромкин «Запорожец» забили до предела, мне, как пострадавшему, выделили место впереди, рядом с водителем. На заднее сиденье втиснулись Леха с Киркой, Анечку закинули им на колени, они долго, пока мы ехали, со смехом разбирались, на чьих именно коленях она сидит. Да и на коленях ли.
Так с прибаутками доехали до «Кропоткинской», там мы их троих и высадили у небольшого аккуратного особнячка, вывеска на дверях извещала, что здесь как раз и находится адвокатская контора, в которой служил мой «благодетель», Петр Данилович.
Затем Ромик развернул свой неуклюжий драндулет и двинул в сторону «Профсоюзной», туда, где трудилась мой другой «благодетель», Людмила Борисовна.
– Слушай, спасибо тебе, что ты вступился, – сказал Ромик, когда мы встали на светофоре. Как будто сказать «спасибо» во время движения ему было сложно, как будто для «спасибо» ему требовалась специальная концентрация. – Если бы не вы с Лехой, меня бы поперли. Без вариантов.
Дружно проголосовали бы и поперли. Я сидел, рисовал и думал: да хрен с ними со всеми, пусть выгоняют, и так проживу как-нибудь. Хотя, знаешь, для мамы это была бы трагедия. Ну, если бы меня из института вышибли. Я и не ждал, что кто-нибудь за меня вступится, и уж точно не предполагал, что все так выйдет. Сначала Леха, потом ты. Геройские вы ребята. Ты к тому же еще и мордой пострадал. – Он посмотрел на меня, покачал головой, видимо, содрогаясь от моей морды.
– Да ладно, кончай. – Мне аж стало неловко, не то чтобы меня легко было смутить, но от искренности Ромика мне и вправду стало неловко. Как будто он мне в любви признается. – Подумаешь, загримировали немного, пару недель, и все сойдет. Зато Аксенову и в самом деле хана.
– Нет, Толик, то, что вы с Лехой сделали сегодня, для этого большая сила нужна. Ты мне не говори, я знаю. Чтобы так удар принять, рискнуть и все повернуть в один момент. На сто восемьдесят градусов. – Свет переключился на зеленый, Ромик вставил первую передачу, тронул тарахтящий агрегат с места. Тот нехотя скользнул по мостовой, чуть повилял коротким задом, все же выправился, начал набирать доступную ему скорость.
– Да это все Леха, – покачал я головой. – Я бы первым не выступил бы. Это он, я даже не ожидал.
– И он и ты, вы оба. – Ромик уже смотрел вперед, на дорогу. – Он, конечно, сильно выступил, но и ты не слабее. Зачем сравнивать, вам обоим памятник надо поставить.
– Да ладно тебе. – Я снова почувствовал себя неловко.
Мы опять встали на светофоре, зачем они понатыкали столько светофоров на одной улице? На сей раз Ромик не повернулся ко мне, продолжал смотреть вперед, сосредоточенно, будто пытался разглядеть что-то в красном пятне фонаря.
– Знаешь что, я теперь ваш должник. И твой, и Лехин. До самого гроба должник.
– Да ладно тебе, – повторил я, не зная, что еще можно сказать в таком случае. – Ты какой-то патетический чересчур.
Мы снова тронулись, молчали, теперь нам везло, светофоры переключались на зеленый перед самым нашим носом, и мы бодро, не снижая и без того черепашьей скорости, двигались вперед. Я развалился на маленьком сиденье, теплый, подогретый «Запорожцем» воздух незаметно размягчал тело, я тут же почувствовал себя страшно усталым, видимо, адреналин и возбуждение покидали меня, оставляя мое измочаленное тело в полном тоскующем одиночестве.
– Это они из-за денег на меня наехали, – в какой-то момент произнес Ромик. Голос его был сдержанный, сосредоточенный, как и взгляд. Но в то же время мне показалось, будто приоткрылась какая-то потаенная дверца, о существовании которой я не подозревал, и из нее, из дверцы, повеяло обнаженной Ромикиной душой. – Знаешь, мы с мамой очень бедно жили все время. Отец ушел, когда я еще маленьким был, мама, наверное, очень любила его, даже на алименты не подала. Я его особенно не интересовал, он несколько раз объявлялся, потом совсем исчез, я даже не знаю, где он сейчас, как.
Ромик замолчал, задумался. Я смотрел на него и не мог узнать – всегда выдержанный, невозмутимый, до предела пунктуальный, обязательный, он, оказывается, где-то там, в глубине, был чутким, обиженным и, наверное, ранимым.
– Мама у меня инженер в конструкторском бюро, ну, ты знаешь, зарплата даже сейчас, с выслугой, сто пятьдесят. Зимние женские сапоги больше стоят. – Он пожал плечами. – В общем, не то чтобы мы голодали, хлеб, молоко, крупы, конечно, всегда были, но многого у нас не было.
Почти ничего не было. Я в школу до девятого класса в телогрейке ходил, и брюки у меня только одни были – школьные. И пиджак один, тоже школьный. Мама мне на куртку только к девятому классу накопила.
Он снова замолчал. Я не перебивал – когда человек изливает тебе душу, свои замечания лучше попридержать.
– Меня-то, в общем, все это не волновало особенно. Я мальчишкой был, в детстве другие заботы, а вот маму жалко. До боли порой жалко. Мы жили в коммуналке, одна комната, у нас даже мебели почти не было, спали на раскладушках. Мама молодая еще совсем, она меня в двадцать родила, красивая, а все, жизнь закончилась, ни личной жизни, никакой другой. Знаешь, эта серая, беспробудная бедность, она ведь с детства отпечаток накладывает, уродует и морально, и психически. Будто обреченность какая-то. Везде эта жалкая ничтожность, рабское состояние полувыживания, когда выживание – единственная цель. Она из людей рабов и сволочей делает.
Он выдержал паузу. На сей раз мне надо было что-нибудь сказать, я и так молчал уже минут десять.
– Ты прав, старик, – произнес я только для того, чтобы что-нибудь произнести.
– Ты думаешь, почему сегодня все молчали, ну, пока вы с Лехой не выступили. Да потому что из-за этой повсеместной бедности мы себя людьми не чувствуем. Не свободны мы ни в мыслях, ни в желаниях, ни в поступках. Боимся постоянно, что придут и за что-нибудь нас накажут – отберут, лишат, выселят, сошлют, да что угодно. За наши мысли, за то, что мы говорим, чувствуем, делаем. И получается, что мы не совсем люди, так, двуногие какие-то, но до полноценных людей не дотягиваем. Чувство собственного достоинства у нас отшиблено. А все от голодухи, от лишений, от страха, что даже корку хлеба могут в любой момент отобрать. Да ладно, чего там, ты и без меня все знаешь.
Если честно, я не знал, даже не задумывался никогда. Папа меня в детстве не бросал, наоборот, любил всю жизнь, да и зарплату получал выше средней. Не то чтобы у нас всего было по горло, но лишений мы особых не испытывали.
– В общем, я давно решил, еще когда в школе учился, что со мной такого не произойдет. Что я себя вытащу, хоть за уши, но вытащу, и маму вытащу, пусть хотя бы вторая половина ее жизни будет нормальной. И чтобы не надо было постоянно на всем экономить, на еде, на колготках, на такси, на отдыхе. Я давно решил, – повторил Ромик, словно боялся, что я не поверю. Но я верил. – И решил, что дети мои тоже никогда бедности знать не будут. И мозги их, и душа никогда от постоянных гнусных нехваток не покорежатся. И любить я их буду всегда и никогда не оставлю. Не позволю, чтобы их детство было похоже на мое. Ты что молчишь? – неожиданно прервал он себя.
А я и не знал, что мне надо говорить. Но если надо, то мог и сказать.
– Жалко, что ты мне раньше никогда этого не рассказывал.
– Ну да, – не то согласился, не то возразил Ромик. – Знаешь, почему я с Юлькой с первого курса? И не изменяю ей? Хотя хочется, конечно, порой, девчонок вон сколько, сам знаешь. – Я кивнул своей сильно ушибленной головой, я знал. – Принцип такой. Чтобы с самого начала, понимаешь, с зарождения. И когда дети будут, они будут знать, что все честно, все по правде, в любви. И это никогда не изменится.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.