Текст книги "Крестьянин и тинейджер (сборник)"
Автор книги: Андрей Дмитриев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Жевала кромку берега волна, пошлепывали по волне колеса водного велосипеда: пара влюбленных рыжих малолеток возвращались в заводь. Они причалили в трех шагах от самолета. Рыжий помог рыженькой спрыгнуть в воду, не упустив при этом случая обнять ее за талию. А рыженькая, хоть и была ловка, не упустила случая, словно в испуге, обхватить рыжего за шею.
Рассчитывать на них не приходилось: денег у них, уже потратившихся на прокат велосипеда, наверняка хватало лишь на чипсы с кока-колой да на обратную дорогу, и все ж смотреть на них из-под руки пилоту было радостно. Но боковым тревожным зрением он видел: те, что с жестянками в железных кулаках, тоже глядят на них, всего верней, на рыженькую – недвижно, тяжело и не мигая, словно змеи. Поймав их взгляды, рыжий с рыженькой не торопились возвращаться к своему одеялу. Перешептались, двинулись к киоску. Купили две зеленые бутылки спрайта, леденцы и растерялись, не найдя перед собой ни одного свободного столика. Пилот решил прийти на помощь.
– Эй, вы! – он повелительно махнул рукой. – Садитесь здесь.
Они переглянулись недоверчиво.
– Присаживайтесь, я кому сказал.
Они подсели к нему молча. Одновременно, словно по команде, вставили соломинки в бутылки и аккуратно вытянули из соломинок по одинаковому глотку спрайта.
Змеи зашевелились на песке. Поднялись и потянулись к киоску, тяжко косясь на рыженькую.
– Это ваш самолет или вы на нем работаете? – спросила рыженькая вежливо.
– Он мой. И я на нем работаю.
…Как медленно они ни пили спрайт, бутылки, хлюпнув, опустели.
– Наверно, я возьму еще, – неуверенно сказал рыжий. – Ты как?
Рыженькая невольно покосилась на змей: те уже забирали пиво из окна киоска.
Как долго это может продолжаться, спросил себя пилот и, не желая сам того, сказал:
– Хотите, девушка, я вас немного покатаю?
Она смутилась и сказала:
– У нас нет денег.
– Да, у меня нет денег, – ревнивым эхом отозвался рыжий.
– Это неважно, – сказал пилот и сразу же солгал: – Рабочий день мой кончился, я могу вас и так покатать… Вы, вообще, когда-нибудь летали на самолете?
– Нет, никогда… – рыженькая повернулась к рыжему: – Ты – как?
– При чем тут я? – пожал плечами рыжий. – Хочешь – лети.
– Ну, вот и чудно, – сказал пилот, вставая и наказывая рыжему: – Держи наш столик и не отдавай. Мы ненадолго.
Он шел к воде, спиною чувствуя взгляд рыжего и взгляды змей. Только б не дернулся, дурак, и не ушел. Пока Карп рядом, они к нему не сунутся. За полчаса полета змеи, быть может, уползут или найдут себе другое приключение.
Пилот хотел помочь рыженькой забраться в самолет, но она не позволила. Легко подтянувшись, проскользнула в кабину.
Заняв свое место, он велел ей пристегнуть ремень и пристегнулся сам. Завыл мотор, пилот крикнул:
– Не пожалеешь! Главное, не бойся!
Он задним ходом вывел самолет на середину заводи. Затем настроился на взлет. Глянув налево, рыженькая увидела могильные оградки на холме – и тут же отвернулась. Запрыгав, самолет стал разгоняться по воде. На выходе к большой воде взлетел и свечкой взмыл вверх. Рыженькая охнула и, устыдясь, пробормотала:
– Извините.
– Что ты сказала? – крикнул ей пилот.
– Нет, ничего! – крикнула она, и ее тело вмиг исчезло, оставив по себе одну готовую вот-вот скукожиться и слипнуться пустую оболочку, – так круто, будто падая, вдруг накренился самолет; но крылья его снова встали ровно над водой; самолет взял курс на Клязьминское водохранилище, и тело ее вновь наполнилось собою.
Казалось, пол был тонок, как бумага, к тому ж дрожал, как лист бумаги. Все же, освоясь в скорлупе кабины, привыкнув к невысокой высоте, она решилась наконец и оглядеться.
Над головой нависла молочная туча, края ее были подернуты рыхлой бело-розовой каймой. Некстати вспомнилось, как прошлым летом, в августе, вдруг стали кровоточить десны. Отец созвал гостей на Спас. Весь длинный дачный стол уставлен был подносами с яблоками. Там были груды яблок: шапировка с грушовкой, мельба, и апорт, и бессеменка, и жигулевское, и ароматное, там были даже зимние сорта – отец умел хранить их в свежести весь год: антоновка, анис, китайка и титовка; там был белый налив, ранет и симиренко, и желтоватый гольден, и «Слава победителям», там был шафран, там были штрейфлинг и скрижапель. И ей, как младшей за столом, было предложено взять яблоко первой. Она взяла ранет, и надкусила, и испытала страшный стыд, увидев по краям надкуса кроваво-розовую рыхлую кайму. По счастью, гости были слишком заняты своими яблоками: такой хруст в саду поднялся, что окровавленного яблока никто и не увидел. Никто, кроме отца; он видит все. Отец ни слова не сказал тогда, но после праздника отправил ее к стоматологу.
Туча ушла за голову пилота. Вверху запотевало небо, готовясь исподволь к нескорому закату, а впереди, за бледной радугой пропеллера, круглилась, словно бы вспухая изнутри, земля, внизу облитая яркой водой. А по краям воды, да и везде, куда хватало взгляда, до горизонта и по всей его крутой дуге – теснились и топорщились дома Москвы. Везде была Москва, как будто и не удирали они с рыжим подальше от нее, как будто и не плыли прочь на быстром теплоходе мимо зеленых долгих берегов. Простор остался там, внизу, – здесь, стоило подняться чуть повыше, мир был и мал, и тесен. Обидно было и тоскливо, как щенку, который только-только разыгрался на полянке, забывши об ошейнике, а тут его за поводок и дернули.
– В Москву – не надо! – крикнула она пилоту и замотала головой почти в отчаянии.
Он успокоил:
– Мы не в Москву. Мне над Москвой летать запрещено.
– Что? – не расслышала она сквозь гул мотора.
– Я говорю: мы не в Москве, не бойся! Москва неблизко, это отсюда, сверху, кажется, что близко, хотя, конечно, это – смотря с чем сравнивать!.. Хочешь вернуться?
– Да! – крикнула она. – Да!
Вновь самолет лег на крыло, так круто накренившись, словно падал; вновь кануло куда-то тело, оставив по себе пустую оболочку; вновь, развернувшись, выровнялись крылья над водой, тело вернулось – и кроны Бухты Радости приветливо качались впереди.
…Казалось ей, что самолет завис, как стрекоза, вместо того чтобы лететь на эти кроны, и она молча, не решаясь вздорить вслух, сварливо торопила самолет: «Скорей, скорей же, черт!» – так ей хотелось оказаться рядом с рыжим, которого, как она ясно понимала теперь, она предательски оставила на пляже, не в силах удержаться от полета, враз позабыв об упоительном побеге на плавучем велосипеде от берегов подальше, на простор воды – там, на просторе, в тишине (тогда магнитофоны Бухты словно смолкли, и аквабайки вдруг исчезли, и теплоходик, плывший мимо, тоже исчез и скоро стих вдали), она брала губами его губы… Теперь он этими губами, должно быть, цедит спрайт через соломинку и, видимо, ревнует, то есть цедит нехорошие слова.
Он и не знал, что это ревность; считал, в нем обострилось чувство справедливости.
Во-первых, говорил он сам себе, вернее, ей, еще не зная, осмелился бы ей сказать такое вслух, – во-первых, ты меня зачем-то предала, легко сказав, что у нас нет денег. Да, правда, денег у меня почти и не осталось, но это никого, кроме нас с тобой, не касается… Ты, во-вторых, взяла и полетела с первым встречным, и только потому, что у него есть самолет; совсем не думая, что я об этом думаю. И, в-третьих, ты пошла с ним к самолету на виду у всего пляжа – я никогда не позволял себе тебя так унижать. В-четвертых, ничего бесплатно не бывает, и этот сивый плейбой в плавках, который думает, что он Экзюпери, не просто так поднял тебя на небо, что, между прочим, стоит тысячу рублей… Я, между прочим, видел передачу про проституцию в гостиницах страны. Так вот, тариф тех шлюх, с которыми, ты не подумай, я тебя не сравниваю, но – для сравнения: тариф тех шлюх за час работы как раз и будет в среднем тысяча рублей. Не знаю, что ему в башку вскочило, этому сохранному, как моя мама говорит, этому мышиному коню, и почему он вдруг решил тебя катать бесплатно – но что мне знать особенно хотелось бы: когда он, вообще, посадит этот самолет?
Внезапно он представил столь же ясно, как если б ясно видел: вот садится на большую воду самолет, от берегов подальше, и, может быть, в том самом месте, где они совсем недавно остановили и пустили дрейфовать велосипед и удивились тишине, и поглядели друг на друга, и вот теперь в том самом месте, где они были вдвоем, а ведь еще и часа не прошло, садится самолет, мотор смолкает, и снова тишина вокруг, и снова два лица, качаясь над водой, глядят одно в другое… Он прикусил соломинку до боли в деснах, но не сумел этой пустяшной болью избыть другую боль, уже звеневшую, как ток в высоковольтных проводах, во всех волокнах, в каждой нити его четырнадцатилетних мышц.
Он обернулся на парней с жестянками, на этих наголо остриженных, татуированных лосей, что нагло пялились все время на нее, разглядывая всю, а как поднялся в небо самолет, то сразу же о ней забыли – перетирают что-то меж собою на песке в угрюмом тихом разговоре. Ему до зуда захотелось встать, к ним подвалить и так подначить, чтобы они позвали его в сосны и отметелили до полусмерти. «…И я б успел кому-нибудь впечатать, лучше в глаз», – утешил гордо он себя, тут же с притворною досадой вспомнив: наказано не отлучаться, держать столик; но, вспомнив следом, кем наказано, он обреченно понял, что краснеет. Его розовая кожа рыжего стремительно темнела, увлажняясь изнутри горячей кровью, и вот уже исчезли, словно утонув в ней, все веснушки… Оставить столик и бежать хоть в сосны, хоть куда, хоть в воду, лишь бы никто на пляже не успел увидеть этого подкожного разлива крови… Он встал с пластмассового стула и сразу сел на стул, забыв о своем кожном позоре: как будто ниоткуда раздалось жужжание мотора; быстро дозрело до шмелиного густого гуда; возникнув над большой водой, гудящий самолет вдруг вспыхнул, будто загорелся, в вечерних солнечных лучах; нацелившись на заводь, на повороте потускнел и тенью заскользил полого вниз, к воде.
– Недолго же они порхали, – лениво произнес Стремухин, выходя из-за киоска, из задымленной летней кухни. Глаза его слезились от дыма и от сильного еще, густого солнца.
– Он девочку за так катает, а горючее недешево все-таки, – отозвался Гамлет и тоже вышел наружу. – Передник-то сними. Зачем в переднике ходить?
Стремухин снял с пояса грязный передник и по-хозяйски вытер им жирные руки.
…Стремухин чувствовал себя как дома, а ведь и часа не прошло, как он забрел на берег заводи.
Забрел и понял: дальше брести не имеет смысла. Спросил совета у хозяина кафе, как лучше поступить с сырой бараниной, заготовленной на десятерых, и Карп заученно ответил: мангал на вечер – шестьсот рублей, столик – двести, клиент, однако, ждет аж десять человек, а это минимум два столика, то есть четыреста рублей, итого тысяча, таков тариф по всему берегу, клиент может проверить. Стремухин замотал тоскливо головой, и Карп решил – от жадности. Презрительно заметил: по сотне с человека – не так дорого. Стремухин объяснился. Уразумев, в чем дело, Карп сказал, что с этакой дурацкой ситуацией ему ни разу сталкиваться не приходилось, и вызвал Гамлета – спросить его совета.
– Хочешь продать? – спросил тот у Стремухина. – Ты его как мариновал?
Стремухин разъяснил, что мясо превосходно, настолько превосходно, что в маринаде вовсе не нуждалось, он это мясо даже не солил, чтоб, не дай бог, не вышел сок, и лишь отжал в него руками немного репчатого луку. И продавать его он вовсе не намерен – какая в этом радость, чтобы продать? – а предпочел бы полюбовно съесть в приятной компании.
– Вот с вами, например, иначе пропадет, – добавил он, мельком увидев усталую улыбку Карины в окне киоска.
– В холодильнике – не пропадет, – заметил Гамлет и задумался. Потом сказал: – Что ж, ты умеешь с мясом обращаться и, значит, человек хороший.
Он вновь задумался, словно заснул, но Карп его растормошил:
– О чем тут думать-то? Зови!
Гамлет очнулся и сказал:
– Сегодня моему отцу шестьдесят лет. Он тут неподалеку, мы его ждем с работы. Тебя, конечно, приглашаем. Когда закроемся, будем немного пировать. Наша хашлама, наше вино, наша зелень и твой шашлык, если, конечно, ты никуда сегодня не спешишь.
– Я совершено не спешу, – обрадовался Стремухин и спросил: – А что такое хашлама?
– О! – вместо Гамлета ответил Карп.
Стремухин был взволнован этим «О!» и тем, что в Бухте обрел гавань, и предвкушением застолья с чужими, новыми людьми, в чем уже чудились ему приметы вольного странничества, когда под звездами, за чашей и за тушей, садятся не знакомые друг другу люди, сошедшиеся вдруг и кто откуда, чтоб после, на рассвете, навеки разойтись неведомо куда, но, пока длится ночь, не иссякает разговор, один рассказ течет в другой, им отзываются признания, быть может, в самом сокровенном и наставительные мысли вслух, перебиваемые криком ночной птицы или внезапным хрустом ветки в темноте… Чтобы не быть в оставшееся до застолья время лишним, он вызвался помочь на кухне, а чтоб упрочить репутацию хорошего человека, умеющего обращаться с мясом, спросил рецепт приготовления хашламы.
– Вот сам ее и приготовишь, – ответил Гамлет, вручил ему передник и повел на кухню.
Гамлет пек клиентам свиной шашлык и между делом руководил Стремухиным, одобрительно косясь на его руки красными от дыма, мелко моргающими глазами:
– Барана порубил, как я сказал? Барана порубил. Так. Дальше режешь лук, крупно и кругло, но не колечками – кружочками; вот молодец, это хорошие кружочки; потом ты режь его, как хочешь, хоть тяп-ляп, но только крупно, ну а вначале – извини: на дно кастрюли надо класть красивые кружочки. И ты чего глядишь? Клади!.. Вот; между ними положи вон те кусочки курдюка и помни навсегда: без маленьких кусочков курдюка у нас не будет хашламы. Хорошее рагу, конечно, будет; ты, если хочешь, можешь кушать и рагу, пожалуйста, но помни: это – нет, не будет хашлама. Без курдюка нет хашламы. Вся тайна настоящей хашламы в особом, тихом, я хотел сказать, конечно, тонком запахе, какой дают кусочки курдюка; нет, много не клади, совсем немного положи… Вот молодец!
С восторгом послушания пластал Стремухин длинным кованым ножом лук, перцы, помидоры, укладывал их в кастрюле ровным слоем поверх баранины, щедро посыпанной паприкой, – так, слой за слоем, и наслаивал на мясо овощи, на овощи – мясо, и прерывал приготовление хашламы только затем, чтоб отнести на столики клиентов сработанные Гамлетом свиной шашлык, салат или печенную на шампуре картошку. Стремухина до колик забавляло, когда за столиками в нем видели официанта и поторапливали повелительно; ему понравилось, глаза потупив, перебирая пальцами передник, отвечать: «Телячий кончился, вы извините, был, да съели», «Из осетрины нет; нет, осетрины мы не держим; я вам еще раз говорю: из осетрины мы не жарим… Может, еще чего желаете?». Он так увлекся этой ролью, что молча, но всерьез стал возмущаться видимым бездельем хозяина кафе, который знай себе сидит за столиком и курит, нога на ногу и руки в боки, а ты готовь, а ты тут бегай как ошпаренный и разноси… Он возвращался к Гамлету на кухню и продолжал наслаивать на мясо, напудренное красным сладким перцем, лук, перцы, помидоры, перемывая косточки клиентам; перемывал им косточки и Гамлет, но с большим знанием людей. Так, стоило Стремухину заметить, что летчик явно отбивает у рыжего подружку, Гамлет ему спокойно возразил:
– Пилот – хороший человек, а этот рыжий дурачок не понимает.
Кастрюля наконец была полна, и Гамлет выверенным жестом сам влил в нее стакан вина. Затем, зажегши газ, поставил на плиту и подождал, пока кастрюля закипит. Как закипела, он, как мог, убавил под кастрюлей пламя и объявил Стремухину:
– Все. Часик ждем – и хашлама готова. Ты подыши пока.
Стремухин вышел наружу из-под провисшей закопченной клеенки, что заменяла кухне крышу.
…Ловя размытым взглядом идущий на посадку самолет, переговариваясь вяло с Гамлетом, который тоже вышел подышать, он мысленно увлекся возможностью взлететь. Снял с пояса передник, вытер им руки по-хозяйски и передумал. Он не признался сам себе в обыкновенном страхе высоты и объяснил себе свой мысленный отказ от полета уважением к измученному работой Гамлету, перед которым было бы неловко швырнуть на воздух тысячу рублей.
Самолет сел на воду у входа в заводь; дрожа и воя, подплыл к берегу; затих.
Гамлет сказал:
– Если ты хочешь, можешь пройтись со мною, это рядом. Если, конечно, не устал. Надо соседа пригласить на вечер, а то получится невежливо. Я и один могу сходить, но, думаю, с тобой вообще-то лучше. Вдвоем солиднее.
– Я не устал, но я не понял, почему со мной солиднее, – сказал ему Стремухин.
– Вообще-то он азербайджанец, но это не имеет значения.
Пилот подвел рыженькую к ее дружку и, резво развернувшись, бросился к воде. Нырнул, исчез и вынырнул на середине заводи.
– Идем, – сказал Стремухин Гамлету.
Гамлет повел его за стену ив, чьи ветви падали сплошным потоком в заводь. За ивами шумел другой пляж; меж голых тел носился пес и все пытался схватить мяч; на дальнем краю пляжа стоял в дыму мангалов павильон из свежевыкрашенных охрой досок. Неясная Стремухину, тягучая и недоуменная, как причитание над свежим трупом, мужская песня, сопровождаемая дребезжанием двух струн, текла, как горький мед, из павильона. Стремухин с Гамлетом вошли. В павильоне было накурено и полутемно. Он был полон голыми людьми, склонившимися над узорчатыми синими тарелками с печеным мясом; и редко на каких столах стояла водка – все больше маленькие, узенькие в талии стаканы с черным чаем. Единственный одетый мужчина, сидевший за дальним, придвинутым к стойке столом, увидев вошедших, поднял руки вверх. Когда Стремухин с Гамлетом приблизились, мужчина встал и не позволил себе сесть, пока не сели гости.
– Я Байрам, – сказал мужчина, протягивая Стремухину обе руки через стол. – Но, если хочешь, можешь звать меня Борисом.
Стремухин представился, ответив на оба его сильные и влажные рукопожатия.
– Не знаешь, свет – когда дадут? – спросил Байрам у Гамлета.
– Не знаю я, когда дадут, – ответил Гамлет. – Ты же их знаешь, может, и вовсе не дадут…
– Твоя динама много кушает горючего?
– Ох, много, много. Много больше, чем жигуль… А что поделаешь! Ведь холодильник нужен?
– Нужен.
– Лампочки вечером нужны?
– Нужны. Моя динама тоже жрет…
– Послушай-ка, Байрам, ты вечером свободен? Когда ты, я хочу спросить, здесь закрываешь?
Снаружи гавкнул пес. Байрам прикрикнул на него, невидимого, но тот не унялся – в ответ зашелся истошным лаем.
– Это шакал, а не собака, – вздохнул Байрам в сердцах. – Вы извините.
Встал, повернулся к стойке и тронул тумблер громкости музыкального ящика, из-за чего мужская жалоба на незнакомом языке усилилась, – и вышел на крыльцо. Вскоре пес смолк. Байрам вернулся в павильон не сразу. Вернувшись, сел за столик и, оглядев столы, сказал:
– Я, Гамлет, закрываюсь прямо сейчас. Этот шакал, мой пес, он – вещая собака. Он мне нагавкал: едут неприятности. Зачем нам неприятности, скажи?
– Нас это не касается, – ответил Гамлет. – Ты знаешь, Карп с неприятностями заодно.
– Как хочешь, уважаемый; мое дело – предупредить.
– Спасибо… Я что хотел тебе сказать, да все никак не получается. Если ты вечером свободен, то сделай одолжение, приди к столу, я думаю, что к десяти. У моего отца сегодня юбилей.
– Сколько Ишхану?
– Шестьдесят.
– Спасибо, я приду.
Стремухин понял смысл лишь четырех последних реплик разговора и, чтобы нить его уже не упускать, решился потянуть ее к себе. Спросил, кивнув на музыкальный ящик:
– О чем же эта песня?
– О любви, – ответил ему Байрам, подумал и, прищурившись, добавил: – Если прислушаться, конечно… Она узбекская, мне кто-то говорил; я слов не понимаю. – Он встал из-за стола; пообещал, прощаясь: – Я в десять буду обязательно.
Стремухин вслед за Гамлетом вышел из павильона. Был светлый вечер. На пляже посвежело и поубавилось народу; забытый всеми волейбольный мяч болтался на волне у берега. Огибая ивы, Стремухин спросил:
– О чем он говорил? Какие неприятности?
– Он говорит, их пес ему нагавкал… – насмешливо ответил Гамлет. – Конечно, чушь, а может, шутит. Не этот пес ему нагавкал, который там, на пляже, гавкает, – тот пес ему нагавкал, что по мобиле вовремя звонит.
Стремухин сделал вид, что понял, и умолк надолго. Умолк и Гамлет.
При его приближении дремавший, словно бы приросший к своему пластмассовому стулу Карп открыл один глаз, приподнял бровь, сказал:
– Просили два свиных и два люля; одна картошка, два салата, но без лука. Вон те, – Карп безбровой бровью указал на столик с краю, за которым обосновалось покуда не раздетое семейство: жена и муж, оба в зеленых одинаковых рубашках и в белых одинаковых бейсболках, их пятилетний сын, задрав трусы, с истошным визгом бегал по воде вдоль кромки берега, не слыша криков матери: «Петюня, успокойся! Не замочи рубашечку!».
– Картошка, два салата, но без лука, – запоминая, повторил за Карпом Гамлет и, уходя на кухню, сообщил: – Борису позвонили; он говорит: к нам едут. Суббота, странно как-то…
– Нас это не касается, – ответил Карп. – Но это странно, тут ты прав.
Карп подобрал со столика мобильный телефон. Стремухин, вспомнив, что еще ни разу не купался, стал сбрасывать с себя одежду, пропахшую шашлычным дымом, на песок. Карп ворковал, прижав мобильник к уху:
– …Я это, я; уже не узнаешь? Ты где пропал? Забыл нас, пашешь все и пашешь, и о своем здоровье не заботишься, а то, смотри, ты только мне скажи заранее, дня за два, за три, – все будет, как всегда и в лучшем виде, и даже лучше, на сколько хочешь, пожелаешь человек… И слушай, тут одна азербайджанская сорока натрещала, что ты сюда послал кое-кого. Тебе виднее, но мне странно: суббота, выходной, погода, дети: тут пол-Москвы с Мытищами культурно отдыхают – а этак можно распугать всех навсегда и оскандалиться зачем-то… Что ты сказал?.. Ну, извини. Прости, я говорю…
Брезгливо, будто грязную салфетку, Карп бросил телефон на столик.
Входя в темнеющую воду, Стремухин помахал рукой пилоту. Тот, сидя без забот на крыле своего самолета и накренив его собой, болтал ногами над водой. Карп за спиной Стремухина кричал:
– Борис напутал или врет! Наш друг к нам никого не посылал, он вообще не на работе, он у себя на даче отдыхает! И нечего – ты слышишь? – гнать волну!
Гамлет из кухни не ответил.
Да ну вас всех, сказал себе Стремухин, закрыв глаза и осторожно погружая тело, затем лицо в прохладное тепло воды. Как будто женские ладони сомкнулись на его затылке; в упавшей отовсюду тишине вода запела дальним и глубоким голосом. Стремухин медленно открыл глаза, расправил руки и поплыл, руками разымая и лицом расслаивая бесчисленные складки плотных красных занавесей, прошитых сверху вниз и наискось оранжевыми, белыми и золотыми нитями. Но скоро воздух, запертый в груди, стал тверд, как камень; Стремухин, головой боднув, подался вверх, и воздух вырвался на волю. Хлебнув воды, и выплюнув ее, и отдышавшись на ее поверхности, Стремухин лег на спину. Перед глазами было небо без облачка на нем, уже не синее, почти и непрозрачное. Оно, казалось, набухало тяжелым светом вечера, и опускалось вниз от тяжести, и падало с возникшим, словно ниоткуда, гулом. Гул быстро стал невыносим, Стремухин запаниковал и забарахтался, нырнул с усилием – и вовремя, иначе б голову его снесла слепая морда аквабайка. Как только гул над головой стал рыхл, он вынырнул, отплевываясь в ужасе и матерясь, увидел краем глаза дугу тугого буруна и заполошными саженками заторопился к берегу. На мелководье встал на дно и выбежал на сушу, придумав на бегу убийственное хлесткое словцо, которое, как он победно чувствовал, должен был с радостью услышать и подхватить весь многолюдный пляж, но, обратясь к воде, тотчас забыл словцо: заглохший аквабайк, подобно дохлой, вздутой рыбе, качался кверху брюхом на волне; его хозяин-аквабайкер беспомощно цеплялся за него, барахтаясь, пытаясь безуспешно перевернуть его и взгромоздиться на него, чтобы уплыть подальше от позора. Благостный смех разобрал Стремухина, и его смеху вторил пляж. Пилот сказал:
– Заколебали. Рыба дохнет, уши глохнут, да и вообще опасно.
Разогреваясь, Стремухин пробежался взад-вперед, потом размяк и мокрым животом упал на теплый песок, лицом – на свою скомканную рубашку. Спросил по-свойски:
– Гамлет, как там хашлама?
– Совсем немного, – отозвался тот из кухни. – Минут пятнадцать-двадцать, и я картошку сверху положу. А там еще каких-то полчаса, ты не скучай… Карина, дай же человеку выпить, а то он совсем скучает!
Шаги Карины зашуршали по песку. Стремухин приподнял голову и увидел широкие лодыжки женщины, обутой в пляжные сандалии. Ногти с облезлым лаком растрогали его. Карина наклонилась, обдав его запахом дыма и сладких духов, установила ровно на песке, чтоб не упал, пластмассовый стакан. Сказав: «Попей вина и отдыхай», – она ушла.
Стремухин приподнялся на локте, взял стакан и одним махом выпил красное вино. Он огляделся. Пара рыжих малолеток сидела молча за пустым столиком; оба смотрели неподвижно в одну точку, но точки были разные. Бритоголовые подростки на песке о чем-то очень нервно, недовольно, но негромко препирались меж собой. Стремухин вновь спрятал лицо в рубашку. Из тьмы вплывали в его слух их голоса, разбавленные разнообразным и монотонным шумом пляжа и отдаленным шумом катеров:
– Ты позвони ему.
– Ему нельзя самим звонить, запрещено. Сказано, ждать!
– Кто он такой, чтоб запрещать и говорить?
– Поговори…
– Нет, Кок, мы тут изжаримся и только. Может, мы сами?
– Я тебе дам, сами. Мы не шпана…
– Да ладно, не шипи, но я скажу: если звонка не будет полчаса – пошел он на хер со своим звонком!
– А ну без мата, я сказал!..
– Да он хоть знает, как тебе звонить? Он, может, потерял твой номер? Может, твоя мобила не берет его звонок?
– Он ничего не потерял. Моя мобила все берет. И у него есть все наши мобилы, если что! Он знает твой, и твой, и твой, и все другие наши номера. Он знает все что надо. И если не звонит пока, значит, положено.
– Он же сказал тебе: примерно в полседьмого. А сколько сейчас, ты посмотри.
– И нечего смотреть. Ждите и все.
– По-моему, Чапа прав, лучше не ждать, и лучше нам самим, а то от скуки сдохнем. Мало ли что с ним, может, он забыл!
– Он ничего не забывает, я тебе сказал! И не потерпит, чтобы кто-то самовольно, как шпана… И я не потерплю, ты понял?
– Да ладно, напугал! И ты чего все оскорбляешь: шпана, шпана… Получишь по е..лу – и поймешь, кто здесь шпана, а кто и не шпана… И не хера, бля, корчить из себя…
– Не материться, я сказал! Мы кто? Мы что – как те? Мы грязь?
– Да хватит вам… Ждать значит ждать. Мы ж не мешки таскаем – отдыхаем!… Еще пивка?
– Уже не лезет… А, давай!
– Открой и мне.
Они умолкли, дав простор иным шумам: шипенью открываемых пивных жестянок, шлепкам ослабших волн, уж полчаса как поднятых большой и медленной баржой там, где-то на большой воде, и лишь сейчас достигших заводи; потокам музыки, все еще хлещущим из магнитол автомобилей, приткнувшихся у пляжа в тени сосен, из отдаленных павильонов и киосков; звону мяча и непонятным, пусть и близким, частым и резким, будто выстрелы, хлопкам где-то за соснами; как только раздавалась трель свистка, хлопки, как по команде, умолкали.
Стремухин отлежал живот, перевернулся, тихо охнув, на спину и сел. Увидел заводь: там еще барахтался бедняга аквабайкер, не в силах оседлать свой аквабайк; потом Стремухин поглядел на столик с малолетками: они уже смотрели друг на друга, но ни она, ни он молчание нарушить не решались, как если бы нарушить его первым означало признать свою неправоту.
Она решила сдаться и сказала:
– Что, так и будем?
Рыжий не ответил; он покраснел и отвернулся.
– Не хочешь говорить со мной – ну, просто расскажи чего-нибудь. Случай какой-нибудь из жизни. Или сказочку.
Стремухин испытал неловкость и закрыл глаза.
Рыжий сказал:
– Я мало знаю сказочек. Когда-то знал, да все куда-то делись.
– Ты напрягись и вспомни, для меня… Ну хорошо, не для меня; для нас.
Рыжий напрягся. Он трудно, словно на подъеме в горы, задышал, стараясь вспомнить что-нибудь, похожее на сказочку, и вновь внезапно ощутил прилив горячей крови к коже, вновь устыдился и еще больше покраснел. Он исподлобья посмотрел в глаза подруге – они не думали смеяться и, не желая никого в себя впускать, подернулись подобием дремоты. Она ждала. Лишь бы начать, подумал рыжий, да и начал:
– Жил-был давным-давно один совсем счастливый человек.
– Один?
– Точнее, два совсем счастливых человека…
– Продолжай.
– Да, жили они в городе…
– В деревне.
– В деревне, но и не совсем в деревне – недалеко от города… И вот однажды тот счастливый человек сказал другому человеку…
– Другой.
– Ты не перебивай. Сказал: мне нужно в город за покупками. А та ему и говорит: что ж, поезжай. И не забудь купить конфет, мороженого, спрайта. Отправился он в город на автобусе…
– Нет, он поплыл на корабле.
– На корабле… Верней сказать, на лодке. Не перебивай.
Рыжий умолк. Прислушался к себе, надеясь продолжение услышать, но не услышал ничего. Сказал, оттягивая время:
– А в это самое время…
– Ну дальше, дальше, дальше, продолжай, – поторопила его рыженькая и передразнила: – А в это самое время…
…Синий автобус марки «ПАЗ» шел в направлении окраины по Олимпийскому проспекту города Мытищи. Окна автобуса, заросшие снаружи жирной пылью, были к тому же изнутри задернуты рогожками; свет проникал в салон лишь сквозь переднее стекло. Девять мужчин молчком сидели в полутьме салона. Девять пар глаз скупо помаргивали в круглых прорехах трикотажных масок. Мужчинам было душно ехать в масках, они бы предпочли надеть их в деле, но командир велел им ехать в масках: не по уставу или по необходимости, скорее в целях воспитательных: чтобы никто из них не вздумал вдруг почувствовать свою отдельность. И сам он тоже ехал в маске, но втайне сознавал свою отдельность, как это и пристало командиру. То есть Кромбахер, как его звали меж собой мужчины в масках, был убежден, что в головах у них у всех сейчас должны быть одинаковые мысли, всего верней, осколки таковых, подобные слепым осколкам зеркала, разбившегося прежде, чем зеркало успели втиснуть в раму. Своими собственными мыслями Кромбахер любовался – и словно бы со стороны. Они со стороны ему казались снимками чудесной фотокамеры, повисшей на космической орбите.
Щелчок и вспышка – разом целый континент впечатан в мозг, к примеру, Африка: парит стервятник над саванной; лев гонится за антилопой гну; поймал, валит ее без жалости и жрет, начав жрать с живота; а вон и тонконогие, лиловые, пузатые от голода младенцы, и тучи вялых мух качаются у них над головами; вон слон идет, ни на кого даже не смотрит; а там, на севере, в пустыне – куда ни погляди, барханы и оазисы; вон муэдзин вверху поет и стонет, внизу раввин талмудит – и простодушный маленький араб бредет себя взрывать в толпу хитрющих маленьких евреев. Щелчок – Европа: гордый Гибралтар в британских цепких лапах; испанцы на скалу глядят с тоскою; их толпы бацают фламенко, на стадионах бьют быков; кровь брызжет на песок, и женщина с гвоздикой в волосах вздыхает томно, глядя в эту кровь, и в кровь прикусывает губки; у немцев же повсюду наводнение, там воды Рейна захлестнули автобаны и подтопили стены древних городов; там ветер, дождь; там жуть: с покатых крыш сползает в воду черепица; в Париже ясно и спокойно, с горы Монмартр там слышится шарманка, играет и аккордеон… Щелчок – Россия; большущая, а вся вместилась в снимок: Калининград собрался ужинать на западе, Хабаровск завтракает на востоке, вон, между ними где-то и Рязань (Кромбахер, усмехнувшись, вспомнил: там грибы с глазами), вон и Воронеж (Кромбахер фыркнул: хрен догонишь), а в самом фокусе – Москва с ее кремлевскими рубиновыми лампионами, с ее рекламами, с ее едва ползущими потоками автомобильных светляков; щелчок – Москвы бескрайняя окраина; щелчок, щелчок, щелчок – вон перекресток на окраине с бетонной станцией метро и с минимаркетом, а в минимаркете – щелчок – за холодильником-прилавком стоит Земфира в синеньком переднике с белой сборчатой каймой, стоит и врет, что замужем; а попросить ее достать с высокой полки кильки или гречку – такие формы колыхнутся, такие волны всколыхнут в набухшем сердце и в набрякших жилках – придется, чтобы их унять, дождаться конца смены, встретить Земфиру, взять ее пальцами за локоток, потом – повыше локотка, где уже мягко, потом в глаза взглянуть, сказать: «Земфира, я же не железный!». В ответ услышать: «Железный, не железный… вы ж женатый!» – «Земфира, погоди, не вырывайся, но при чем здесь это?»… Кромбахер мысленно руками замахал, не вынимая их на самом деле из карманов, и головою замотал, пусть голова и оставалась неподвижной: не смей, не смей о минимаркете, о колыханиях Земфириных не смей, иначе разом потеряешь всю свою высокую отдельность!.. Он молча обругал себя страдальцем в самом неприличном смысле, прогнал Земфиру прочь из головы и вновь нацелил на планету свой орбитальный объектив. Но, оказалось, кадр уже поплыл, пропала резкость, вся земля подернулась какой-то мутноватой дымкой. Отчаянным мыслительным усилием Кромбахер попытался эту дымку разогнать и что-нибудь опять увидеть сквозь нее, но не увидел ничего, кроме подобия лица, как если бы его, Кромбахера, лицо вдруг отразилось в ней, но нет, оно ничуть не походило на его лицо – и точно было не чужим. Кромбахер вздрогнул, на мгновение предположив, что видит отраженье Бога, из-за его, Кромбахера, плеча тоже глядящего на землю, но, повнимательней вглядевшись в смутные, как тень холма в воде, черты, он с неохотой и досадою узнал лицо ведущего любимой передачи «Мир нараспашку» Колупеева – и прежде, чем успел спросить себя, что делает в его отдельных мыслях доступный всем телеведущий Колупеев, внезапный скрежет тормозов вернул его из не доступных никому высот на плоскую и битую дорогу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.