Текст книги "Foxy. Год лисицы"
Автор книги: Анна Михальская
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Сделаем так, как делает жизнь: перейдем к другому.
Ф.М. Тютчев. Письма
У Александра Мергеня римские каникулы. Как и Митя Огнев, он на холме, на правом, высоком берегу реки. Только эта река – Тибр. В ватиканских музеях «каникулы» тянутся уже неделю, ничем не наполняя его жаждущую душу, не утоляя томящееся тело. Кажется, в Великом городе не осталось никого, кроме жары и туристов. Солнце палит и жжет. Раскаленная голубизна пламени, выбеленное солнцем небо…
Днем все не так уж плохо. Кондиционеры в музеях, кондиционеры в библиотеках… нет, что там «неплохо» – днем все отлично. Старые мастера – это все-таки старые мастера. И работа налаживается…
Все было бы совсем, совсем неплохо – если б не узкие глаза мадонн проклятой сиенской школы. Откуда эти женщины, эти порождения пламени?
Вот он стоит перед картиной, завороженный мерцающим золотом фона – словно смотрит в огонь, и трепещущий воздух сгущается в пламенный нимб, и из пылающего полукружья невозмутимо, серьезно и грустно смотрят глаза мадонны. Горят и сверкают краски – ярче эмали, но все – ничто, все прах и тлен, серая пыль перед этим взглядом.
Но разве он обещал ей хоть что-то? Он ведь сразу сказал: так будет всегда. Его близкие в их любви не виноваты и не должны страдать. Ему не в чем себя упрекнуть. Такова жизнь – вот и все. Да, он сказал это с самого начала: нельзя прожить непрожитую жизнь. И она согласилась!
Почему же так смотрят на него эти женщины? Он ведь не обманывал ее – и не обманул. Она сама…
Но глаза судят. И есть в этом спокойствии что-то… яростное. Неумолимое. Мадонны прижимают к себе своих младенцев, укрывают от него, как от зла. Злого человека. Злого мира.
Что же он сделал такого? Все было честно, – повторяет он в сотый раз. А глаза, от которых он не в силах оторваться, – ведь это ее глаза! – упрекают. Казнят. Испепеляют.
За что?
«За то, что говорил ей слова-обеты, – отвечают ему женщины из пламени. – Вот эти: «Люблю». «Любовь». «Единственная». «Родная». Узнаешь? Признаешь? А ведь их достаточно, этих слов. Сказал – значит, обещал. Дал обет. И что сделал? Бросил. Отрекся. Предал».
«Она сама мне не пишет. Сама… Не пишет – значит не любит. Зачем я ей? В самом деле, зачем?»
Наконец он выходит из этого прохладного пламенного ада. На улицах все совсем по-другому. В городе, особенно Вечном, жара – это девичье тело. Свежее, полное жизни, упругое, молодое, влажно-блестящее, будто устрица, матово-светящееся, словно жемчуг, – и гармоничное, как итальянский певческий голос. Как бельканто… Неземное. Да, не земное – божественное. И его много…
«Что ж, – думал он на улицах и площадях Вечного города. – Да, Лиза. Твои глаза, твоя улыбка, губы, тело… Со мной ли, с нами ли это было?.. И было ли? Наверное, раз это было прекрасно. Так прекрасно… Но все проходит. Вот что главное. Вечна только молодость. Только молодое тело в Вечном городе – живое ли, мраморное…»
Москва плавилась на солнце. Выйдя из самолета, он чуть не обжег легкие первым вдохом. Жарко было даже в арбатских переулках, и тополиная листва иссохла и шелестела, словно жесть, от самого слабого дуновения.
Включив кондиционеры, он взял из холодильника бутылку зеленого чая с добавками, не менее полезными, чем сам чай, и лег на диван в кухне. Бутылка холодила руки, как пузырь со льдом.
Было тихо. Стеклопакеты не пропускали ни звука. Впрочем, и звуков, кажется, никаких не было.
Москва – и без Лизы. Москва, в которой он прожил без Лизы двадцать лет – спокойно, легко, достойно, почти не нарушая гласных и негласных уговоров и получая недостающее или платонически, или тайно, но всегда в рамках условий и условностей… Аликс была довольна, он – тем более. Что ж, скоро его девочки вернутся. Аликс во всяком случае, Ло – еще неизвестно. Если захочет, останется учиться в Сорбонне. Вряд ли захочет. Все-таки она очень домашняя девочка. Мамина дочка.
И жизнь потечет, как прежде…
Кондиционер еле слышно урчал, делая свое дело, и вот уже волна холода коснулась влажной кожи, словно ветер с далеких гор.
Все было тихо. Мобильник молчал в кармане рубашки, у сердца. Лиза никогда не напишет. Не позвонит. Она ведь не сделала этого за те двадцать лет. Ни разу.
И тоска – беспощадная, невыносимая – накинулась, раздирая его душу, как внезапно напавший дикий зверь.
Он вскочил на ноги, снова бросился на диван, опять вскочил, кинулся к окну – тихие, седые от пыли тополя склонили головы перед жарой. В переулке никого не было.
Так это правда! Все, что было у него с Лизой, – правда! Это любовь! Это просто любовь – такая, какой она только и может быть. И есть… И всегда будет…
Значит, это любовь палит огнем его душу. Значит, это она, любовь-истина, так жжет: тоской – сердце, слезами – веки, неутолимой жаждой – все тело: губы, рот, напрягшееся до боли естество…
Дрожат руки, дрожат, соскальзывают пальцы с клавиш мобильника: скорей! Скорей! Вот сейчас допишу, пошлю – и буду ждать.
Какое блаженство – я буду ждать. Не существовать, не тянуть время до смерти, – жить полной жизнью, ждать этого единственного в мире звука. Улыбаясь сквозь слезы, ждать ее слов. Не важно, каких, главное, – ее… Ее. Она. Моя женщина. Лиза, огненно-золотая, как солнце, прохладная, как лесная трава, нежная, как ручей в зеленой тени, свободная, как ветер. Созданный для меня мир. Вот что она такое: огонь, земля, вода, воздух.
Александр Мергень лежал на диване в своей блестящей технологичной кухне, прижимая к груди холодную бутылку с зеленым чаем, и плакал от счастья.
Но телефон молчал.
Он писал текст за текстом, то длиннее, то короче, – сердитые, умоляющие, нежные, грубые – эсэмэски улетали в пространство.
Ответа не было.
Он вышел из дома и по переулку, через Пречистенку, спустился вниз, к Остоженке, мимо Зачатьевского монастыря и на набережную. Миновал Крымский мост и вдоль самой реки двинулся дальше – туда, где, словно намагниченная стрелка компаса, указывал в небо шпиль университета.
Остановился у моста метро и, опершись на нагретые перила черной чугунной решетки, не отрываясь глядел на это странное, немыслимое, таинственное здание, где в «Зоне К» она провела без него двадцать лет.
Перешел через мост, уже не в силах быть отделенным от нее рекой, и вот он напротив главного входа в МГУ – у Панорамы, над всею Москвой. Облокотившись на горячий розовый гранит балюстрады, он решился наконец набрать номер и, еще помедлив, нажал клавишу с зеленой телефонной трубкой.
Только бы она была там. Только бы она поверила ему!
«Номер не используется», – прозвучал в ответ механический голос.
Он отвернулся от пустого каменного колосса с острым, как игла, шпилем. За голубой лентой реки, в просторной чаше, лежал перед ним его родной загадочный город. Золотились купола, опаловая дымка скрадывала очертания домов и узоры улиц. Огромным сияющим шлемом возносился над всем купол храма.
Город тоже был пуст.
У ног его холмы пестрели камуфляжем: тьма переползала по купам деревьев с места на место, то открывая для солнца ярко-зеленые пятна, то пряча их снова.
По склонам Воробьевых гор медленно, почти незаметно, двигались черные тени.
Он поднял голову.
Белые облака тихо плыли в пустом, безбурном, выцветшем на солнце московском небе.
* * *
Узкая, еле заметная тропа тянется по склону песчаной насыпи. Я двигаюсь по ней неторопливо – да и куда мне теперь торопиться? Разве что поскорее скрыться от неба, от красного глаза заходящего солнца?
Внизу, под насыпью, оглушительно звонко гремят толстые и вкусные нежно-зеленые кузнечики в зарослях высоко поднявшегося за лето и уже сероватого, а не голубого осота – влага выпита солнцем, и на ветру шелестят пустые стрелы листьев.
Но мне не хочется есть. Только пить, а воды пока не видно. Река уже далеко. Далеко позади моя река. Моя жизнь.
Я небрежно переставляю лапы, иногда оскальзываясь по осыпающемуся песку. Останавливаюсь у куртины травы на тропе. Слизываю росу. Нет, лисьего запаха не слышно. Только одичавшие собаки оставили свои метки.
Как я устала. Все труднее идти. Вечерняя свежесть не бодрит – только озноб холодит тело, и горячие подушечки лап ступают будто по снегу, а не по нагретому за день песку.
Как я устала.
Нет, здесь ложиться нельзя. И, собрав силы, я переставляю лапы – одну за другой, одну за другой, след в след… След в след, легкий нарыск, игры на снегу – как давно это было!
Вот еще куртина осота – ниже тропы, выше оврага, что под насыпью. Там, в овраге, слышен журчащий звук – может, это переливается по камням ручей? Прижавшись животом к песку, на согнутых лапах я спускаюсь, припадаю к воде и пью.
Это придает мне сил, чтобы вновь взобраться к кочке осота на насыпи – чем-то она меня привлекает, притягивает…
Да там, под кочкой, что-то темнеет… Нора!
Осторожно, очень осторожно я обследую вход, обнюхиваю следы на песчаном полу. Нора давно брошена. Мне повезло.
Как повезло!
Когда-то здесь жила бродячая сука с выводком. Давно выросли щенки, давно увела их отсюда мать. Так давно, что, пожалуй, и в живых никого из них не осталось. Короток век бродячей собаки, и редкий щенок проживает год. Мало кому из них, этих пушистых веселых и доверчивых увальней, удается увидеть весну, лето, зиму и осень – полный круг жизни, от листьев до листьев. Или от снега до снега – это как посмотреть.
Всю ночь и весь следующий день, до заката, я в норе.
Всю ночь и день надо мной гремят поезда, грохочут колеса, колеблется и трясется земля.
А я лежу в забытьи, временами крепко сплю и вижу сны, а то неподвижно дремлю в норе. Сил становится больше. Жар внутри утихает.
Когда глаз солнца опускается к лесу и краснеет, я тоже спускаюсь к ручью – и снова пью, пью, пью…
И поднимаюсь назад, к норе.
Что ж, это мой новый дом. Последний, наверное.
Я углубляю нору, выбрасывая сырой песок. Да, если повезет, поживу здесь. Неподалеку останавливаются поезда, стоят дома за заборами, лают собаки. Поселок, а значит, отбросы. Еда. Внизу ручей.
Идет время, и скоро я уже помню, когда проносится поезд и грохочет земля. Пусть ее! Я сама по себе. Привыкну.
Настает срок, и однажды ранним утром сил хватает дойти по тропе до развилки дорог. Там две насыпи расходятся: одна продолжает свой путь на север, другая ответвляется к востоку.
Я сажусь отдохнуть, забравшись повыше на бетонную опору, и смотрю оттуда на склон насыпи и темное отверстие своей норы под куртиной осота.
Если повернуть голову туда, где сегодня скроется солнце, станет видно долину моей реки, новый мост, круглые купы ив вдоль русла, извилистого, как моя судьба. Где-то там, под ивами, сваи старого моста. Видно зеленый еще лесной остров среди лугов – в нем прошла моя жизнь. В нем весной горько пахнут фиалки среди сухой листвы на опушке, летом стелется шелковая трава, зреют ягоды… Осенью можно поймать неопытного зайчонка… А зимой под снегом тонко пищат мыши и полевки.
Но я не буду смотреть туда. Не могу.
И я отвернулась.
С другой стороны насыпи трава зелена, и тень от облака бежит по лугу так быстро…
Скользит, словно тень от крыльев хищной птицы.
А само облако белое, белее бесшумной птицы – самой страшной птицы на свете.
IV. Костер (осень)
1. Огонь (сентябрь)
Ночь – одинокая, ветреная, тревожная – позади. Солнце встает за оврагом, трава вся в серебряных каплях росы, высоко – в самых вершинах голубых елей – розовеют гроздья спелых шишек, горят последние флоксы под окнами старой дачи.
Я выхожу, закрываю дверь, и она тонко скрипит, словно прощаясь. Откуда этот дом знает, что я покидаю его? Я и сама еще не знаю, не догадываюсь даже, а он говорит мне: пора!
Не оглядываясь, я спускаюсь под гору, мимо старой ели, к калитке, а в ушах звенит – нет, это синицы пищат в темной хвое. Я чувствую, что дом смотрит мне в спину прозрачными старческими глазами – двадцать лет я заботилась о нем.
В овраге пахнет грибами, темно и сыро, я медленно всхожу по склону – и вот уже утренние лучи касаются моих волос, лба, согревают щеки и губы. На песчаной гриве, между рыжими стволами веселых сосен, я иду той самой дорогой, по которой еще совсем недавно мы ходили вместе.
За заборами золотые яблоки в голубой листве светятся на солнце. Березы роняют листья, кружат в воздухе их легкие семена. Одно ложится мне на ладонь – крохотная коричневая птица. Летят паутинки. День будет жаркий.
Минувшей ночью я просыпалась от ветра. Тонко звенели стекла, и, широко открыв глаза, неподвижно глядя в темноту и не вытирая слез, вспоминала, как шептала когда-то: «Господи! Я тебя почти ни о чем не просила. Только о муже. Глупая. Теперь я знаю: мне нужно только одно – время. Дай нам еще времени, Господи. Совсем немного, хоть день. Всего один день».
День наступил, и я тихо иду по песчаной дороге к станции – далеким, кружным путем, как мы вдвоем ходили когда-то. Вот уже и шоссе.
Вдруг что-то будто толкает меня, и я останавливаюсь. Там, на дне сумки, лежит мой умолкший мобильник: сим-карту я вынула, когда поняла, что сама писать не буду, а ждать мне нечего. Так мне было спокойней. Но телефон так и остался в сумке.
Да, вот он. И симка заткнута в кармашек кошелька, вместе с двумя билетами на электричку – теми, самыми первыми. За эти месяцы буквы и цифры исчезли с них, словно испарились, и теперь вместо билетов я держу в руке два пустых белых клочка бумаги. И между ними – несколько сухих фиалок: плоских, поблекших.
Я сажусь прямо на теплый асфальт, открываю неподатливую крышку телефона и дрожащими пальцами ставлю карту на место. Ввожу время и дату. И, зажав в ладони плоское тельце мобильника, иду дальше – вниз по дороге, к железнодорожной насыпи.
В ушах снова звон. Нет. Это тот самый звук. Первая эсэмэска, за ней – целая стая, будто еще не все стрижи улетели. Собрались в дорогу и кружат…
Я иду по насыпи тем самым шагом – легко переставляя легкие ноги, след в след, – своим великолепным давно забытым шагом. Я иду танцуя.
И в электричке, прислоняясь горячим лбом к холодному стеклу, стою в тамбуре и смотрю, смотрю, боясь пропустить: вот он, тот поворот дороги, от которого так щемит сердце, как от изгиба любимых губ… И все вокруг пылает в огне осени, и я тоже, и ничего не прошло, не миновало, не изменилось. Все и в самом деле было. И все было – правда. Не выдумка, не фантазия, не обман. Билетики напрасно побелели. Все было. И есть.
* * *
Будь же холоден, ты, живущий,
Как осеннее золото лип.
Сергей Есенин
Алисе было трудно. Тяжесть неисполнимых желаний искажала мир, не давала покоя, пригибала к земле. Девушка боролась, и на эту борьбу уходили силы – словно вода в песок, бесследно, бесплодно. День за днем.
Как устаешь, страдая. Как теряешь себя.
Отец заезжал каждый вечер, иногда даже утром, катал в открытой машине по улицам. Они разговаривали. А дома, одна, она думала о нем. Нет. Не о нем, конечно. О себе.
Любовь – не ее дар. И об этом она грустила. За что с детства досталась ей в подруги эта боль – тяжесть одинокого страдания? Несла и еле вынесла, но ведь одолела, победила, сбросила с души. А любовь все равно не давалась. Так и не далась. Нет, не ее это дар.
Почему иных женщин – лгуний, обманщиц, добродетельных, злых, правдивых, блистательных, скромных, великолепных, незаметных, изящных, толстых, красивых, безобразных, гордых, смиренных, пламенных, холодных – любят, да так, что готовы жизнью платить? И ведь платят, бывает. А иных – и дальше шел перечень только самых прекрасных свойств – не любят, как ни мечтай? И не то что жертвы – взгляда, даже взмаха ресниц для них пожалеют? – вот была ее тема, то скрытая, то явная, в каждом разговоре с отцом.
Но Джим Деготь ответил только однажды. Ничего ты не понимаешь в любви, глупышка. Тебе не дано. И не будем больше об этом.
Вот такой он был, отец. Жесткий. Жестокий. В конце концов она заподозрила, что и он понимает не больше, просто «сохраняет лицо».
И было что сохранять. Он мог бы играть в паре с Марлен Дитрих. Мужской двойник белокурой бестии. Вот какой он стал, теперь, когда она встретила его во второй раз – здесь, в Париже. То, что она знала, чувствовала в нем еще ребенком, пока он не исчез из ее жизни и серой малогабаритной клетушки без лифта и мусоропровода, то проявилось в этом странном городе и, как тусклая переводная картинка ее детства, обрело четкость и яркость. Он стал великолепен. Внешне оформлен. Понятен.
Она страдала – и подталкивала его к Аликс. Нечего им тут делать, обоим. Пусть уезжают, – думала она. И надеялась: заберут с собой эту девчонку. Должны забрать. Недаром имя ее – Лолита. Девочка-смерть.
Она знала – так и должно быть. Все складывалось, как изящная головоломка из многих деталей. И все были на месте. Она лишь чуть придвинет их друг к другу.
Она ждала – утраченной легкости, возвращения своего дара, своей свободы. Они губили ее, эти трое. Все вместе и каждый сам по себе.
Пусть они уезжают – больше ей ничего не нужно. Ничего, кроме ее юноши и ее свободного дара. Она любит и свободна – и довольно об этом. Довольно и этого. Это вполне, даже чересчур щедро.
Главное, что с ним, своим любимым, она чувствует себя Донной. Отдаленной, отделенной, обделенной – но по своей воле. Ни слова с ним о любви – такая чудесная дружба, и секс просто замечательный…
Только ночью, в темноте, лежа с открытыми глазами, она мечтает – мечтает и верит. Да, верит. Ей не о чем больше просить – и так дано слишком много. Нужно только ждать, и она верит.
Время, время… Всемогущее, справедливое, благое время! Пусть называют тебя беспощадным. А я верю только тебе, только в тебя. Ты одно достойно того, чтоб тебе подчиняться. И я подчиняюсь.
Она закрывала глаза и засыпала тихим, безмятежным сном. Она ждала – и жила. Страдание уходило.
Утром, проснувшись, стояла перед портретом испанской танцовщицы, и ее узкие зеленые глаза колдовали, вбирая свет цыганского черного взора.
А потом уходила в кафе, садилась за столик перед тонким серебристым ноутбуком и писала – ровно четыре часа с маленьким перерывом на чашку эспрессо. Четыре часа каждый день – вот и все.
Так она cнова победила.
* * *
– Послушай, дорогая… Пора. Нам с тобой пора. Яхта готова. Ты согласна? Собирайся. Нет, не завтра. Еще неделя – улаживай свои дела, если они у тебя есть, конечно. Пойдем через Атлантику – а потом самолетом к тебе, на другое побережье. Распорядись насчет дома. Пусть ждет. Кто? Дом, милая. Кто же еще?
– А Лола… Как я ее оставлю? Она не готова. Мне кажется, она еще ничего толком не решила. Вдруг захочет домой… Или присмотрелась уже к Сорбонне… Ты знаешь, она все-таки очень одаренная девочка. У нее глаз. Чувствует красоту. Возможно, у нее получится – нет, она не станет художницей, никогда. Я не это имела в виду. Искусствоведом – да. Для этого тоже многое нужно. Это ведь как переводчик – с одного языка на другой. Не писатель. Переводчик. Тоже особый дар. А здесь такие музеи… И вся Европа – такая маленькая – рукой подать до любого значительного собрания.
– Не понял. Лола едет с нами, это must[24]24
Абсолютно необходимо (англ.).
[Закрыть]. Поговори с ней.
– Да вот она. Слышишь? Давай вместе. Начинай ты, хорошо?
Но Лола начала первой, как привыкла.
– Я решила, – объявила она вместо приветствия, распахивая двери и широким движением розовой руки метко бросая в кресло атласную сумку, словно мяч в баскетбольную сетку. – Попала!
– Что ты решила? Может, все же посоветуемся? Ты должна понять, что расходы… Что образ жизни… Наконец, страна… Все это касается не только тебя, – не выдержала Аликс.
Джим любовался девушкой молча, но так, чтобы она не могла этого не заметить.
Ло упала в низкое кресло напротив, словно отдыхающая балерина Дега, раскинув руки и раздвинув бедра, едва прикрытые оборкой широкой короткой юбки.
– ??? – ответили ее изогнутые брови.
– Да, дорогая. Именно. Так что о решениях пока нет речи. Поговорим, обсудим и будем решать вместе.
– Я хочу остаться здесь, учиться в Сорбонне. История искусств. Помните, как мистер Бин говорит: «Я просто сижу в углу и смотрю на картины». Вот и я так. Мне больше ничего не нужно.
– Одна? Ты что, готова остаться тут одна? Ты же ничего не умеешь!
– Научусь. И потом, что тут уметь? Буду жить, как все. Денег ведь у тебя хватит – ну, на квартирку и на учебу… А потом я буду подрабатывать. Помнишь эту картину? Девушка с рыжей челкой, в черном, за стойкой бара? Такой шик! Мане, конечно. Или… Может быть, натурщицей… – И она краем глаза взглянула на Джима. Впрочем, она не выпускала его из поля зрения, пристально следя за реакцией материнского красавца жиголо, и все, что говорила, адресовала вовсе не матери.
– НЕТ! – Аликс теряла выдержку.
– Боже мой, да пойми ты, что сейчас все уже по-другому! Мне иногда даже кажется, что ты мне не мать, а бабушка… Прабабушка, вот. Теперь гуманитарная элита не видит в таких занятиях ничего постыдного. Ха-ха-ха! Да это честь – оставить свое тело в веках… Пока оно молодо, ему не найти лучшего применения… – И она опять покосилась на Джима.
– А я? Обо мне ты подумала? Что я буду делать без тебя?
– Поезжай в Москву. Или ты решила бросить отца? Напрасно!!! Но тогда – домой… В любом случае, здесь тебе делать нечего.
– Это грубость, Лола, – тихо заметил Джим. – Не думал, что такая девочка может быть… неделикатной.
– Я не девочка. Я почти студентка! – возмутилась Ло, как он и рассчитывал. – Я взрослый самостоятельный человек. Извини, ма, я не хотела… Я имела в виду, что тебе действительно трудно будет найти тут себе занятие… Тут ведь не Москва.
– Ты ничего не понимаешь! – Аликс негодовала, понимая, что дочь, в сущности, права.
– У меня есть предложение, – голос Джима звучал спокойно, а взгляд, обращенный на Ло – на ее локоны, лицо, шею, грудь, талию, бедра, ноги в атласных балетках, и на все это разом, – выражал еще большее восхищение. – Отложите проблему. Пусть созреет. Впечатлениям нужно дать… устояться. А пока пройдем на яхте через Атлантику. Вы, надеюсь, верите, что получаете приглашение от капитана?
– Капитана? – Ло сделала большие глаза.
– Да, собственной персоной, – сказал Джим. – Я ведь и правда капитан, девочка.
– О!!! – Ло была сражена. – На яхте?!
– Океанская яхта. Не моя собственность, конечно. Но я руководил строительством, а теперь поведу в порт назначения.
– Так она совсем новая! А вдруг… – Аликс посмотрела на дочь.
– О!!! – только и услышала она в ответ. – Конечно!!! Пожалуйста, ну, пожалуйста!!! Давайте!!! Ма!!! Это… Это чу-у-у-дно… – и вдруг голос ее оборвался.
Ло, поглощенная новым и возможным, вспомнила все-таки о настоящем.
– А когда? Когда? – спросила она, наморщив лоб. Видно было, что девушка пытается на чем-то сосредоточиться.
– Через два дня, крошка, – сказал Джим. – Времени на сборы вполне достаточно.
Лола молчала. Лоб не разглаживался. Она смотрела себе под ноги, туда, где ее узкие ступни в розовом атласе приминали высокий ворс персикового ковра.
Нет, думала она не о Париже. Этот город подождет. К нему всегда можно вернуться – никуда не денется. Стоял веками и еще простоит. Подумаешь… И Сорбонна – что там, в университет она вполне успеет. Более чем. Сейчас только август… Друзей у нее тоже пока не было – так, легкие необязательные и не обязывающие ни к чему знакомства. Их тоже всегда можно продолжить.
Но, но и но…
Аликс сидела на диване, подобрав под себя ноги, выпрямив спину, и смотрела на дочь удивленно. О чем она думает? Что вообще происходит? И что делать, если Джиму не удастся заманить дочь в Калифорнию? Оставить одну? Нет, невозможно. Но…
Джим улыбался по-американски, обнажив великолепный набор белых зубов. Они достались ему даром – по наследству, и ни московское нищее детство в рабочем пригороде, ни голодная юность, ни нервы – а он на самом деле был очень неспокойным человеком – ничто не могло нарушить благополучия этой на редкость удачной зубной системы. Он улыбался, этот красивый и хитрый, безответственный и жестокий мужчина. Но тоска – привычная, спокойная, тусклая, словно глухая крапива, она заполоняла его душу – неухоженную, заброшенную, одинокую, как забытый дальний угол чужого сада.
Его не слишком волновала вся эта картина. Аликс не лучше и не хуже других. Ло чудовищна, но именно поэтому легко выносима. Управляема. К тому же на нее приятно смотреть, и она любит себя показывать.
«Ну что ж, – говорил он своей тоске, – посмотрим. Подождем еще. Так или иначе, я сделал свой ход. Шулерский, совершенно хладнокровный, а потому в принципе безошибочный. Все должно получиться. Ошибки не будет. Не сорвется. Но вот если получится… – И калифорнийское побережье вставало перед его затуманившимся взором, и белый дом у океана – его дом, к которому он шел всю свою жизнь, – высился на холме – совсем, совсем близко… – Если получится… Вот тогда мы простимся с тобой, дорогая!»
«Неужели ты все еще веришь, – шептала в ответ тоска, – веришь, что у тебя что-то получится? Веришь, что можешь бросить меня? Я не женщина, милый. И мы с тобой – неразлучны. Что бы ни случилось. Даже если все выйдет. Знаешь, с каким удовольствием я поселюсь в твоем доме? Как разрастусь? Расцвету – невидными, блеклыми, сладковатыми цветочками? Как заполоню его весь, от порога до крыши? И никакие дайкири тебе не помогут. Никакие Лас-Вегасы».
Джим, улыбаясь, молчал. Затуманенным взглядом смотрел в пространство, повернув улыбку к Аликс. Глаза женщины сияли счастьем: неопытная, неискушенная, она приняла этот туман в его взоре за пелену желания.
Ло напряженно думала. Всего два дня. Завтра или послезавтра. Подойдет он к ней или нет? Ждать уже некогда, придется самой. Ей казалось, она где-то уже его видела – того парня на лестнице. В Москве, наверное. Где же еще? Но не в школе, нет. И дома у себя она его не встречала – к отцу заходили студенты, но не этот. Где же, где? Так и не могла вспомнить. Помнила только, как он стоял у подножья лестницы, а она, держа в руке подаренную Джимом бледную розу – в цвет атласных туфель и сумки, – медленно спускалась вниз в тот самый первый раз, – и он смотрел на нее так, как никто никогда не смотрел, – она узнала это узкое лицо, глубокие неподвижные серые глаза – то ли пристальные, то ли изумленные, серебристый шлем волос, порыв, устремленный к ней, но сдержанный – он был как стрела натянутого лука.
С тех пор всякий раз она подходила к лестнице с бьющимся сердцем – почему? Боялась: а вдруг его нет там, внизу? Вдруг все это ей привиделось? Вдруг она больше его не увидит? Но он стоял там – стоял и смотрел вверх. И она сходила по ступеням, нарочито медленно, глядя по сторонам – только не на него, наслаждаясь этим острым волнением, этим замиранием сердца и тем особым восхищением, с которым она смотрела сама на себя – но как бы его глазами. Это чувство было не сравнимо ни с чем. Она готова была испытывать его непрерывно, ежедневно, вечно, но нарочно ограничивала себя двумя встречами в неделю. И уж конечно, не собиралась ломать свой кайф, первой нарушив эту странную установившуюся между ними церемонию обыденным актом знакомства. Она «подсела» на эти немые отношения, обещавшие столь многое, как на наркотик, и уже не представляла себе жизни без них.
А теперь? Осталось всего два дня. Завтра она заговорит с ним. Только бы он пришел! Для этого, решительного, дня она оделась так, как давно задумала, – почти копируя одну картину. Конечно, совсем не точно – гораздо легче, современней. Та танцовщица из Валенсии, ее тезка, и стара, и неуклюжа, даже как-то кряжиста, и намотано на ней слишком много.
Но цветастая юбка, перехваченная черным атласным кушаком, но белое кружево блузки, открывающей шею, чтобы заметней была яркая нитка алых кораллов, но розовый атлас балеток, но поток черных локонов по плечам – все основные детали Лола продумала и для этого случая соединила.
И вот она смотрит вниз, сперва прячась за колонной: что?
Да, он пришел. Стоит, локтем опершись на перила внизу.
Вместо веера держа в правой руке розу – небрежно, бледно-розовым венчиком вниз, – как колет стебель нежные пальцы, – смотря по сторонам, но только не вниз, она шагнула на первую ступеньку, замерла на миг и стала спускаться.
Ноги едва слушались ее, и никакими усилиями своей слабенькой воли не могла она заставить себя изменить того, к чему так привыкла, – так и прошла мимо, не взглянув и не остановившись.
Если бы ноги подчинились… Если бы хоть секундная запинка, заминка – а там и взглянуть пришлось бы – вниз, на ступени, – и сразу же вверх, в лицо, в глаза…
Нет, она не смогла.
Все вышло точно так, как прежде. И вот она уже за дверью, и вот летит не чуя ног – не оглядываясь, к повороту за угол, к такси.
Ведь есть еще завтра! – думает она, тяжело дыша в машине, будто после преследования. Или погони. – Есть еще завтра. Вот что меня подвело. Если бы день был последним, если бы не было этого «завтра»! Тогда – точно. А так – не смогла…
Подумаешь!
Да и вообще – может, ну его? Слишком бьется сердце. Слишком страшно, почему – и сама не знает. Она, крошка Ло, Елизавета Мергень – и робеет, не может заговорить с каким-то мальчишкой! Где все ее московские опыты романтических глупостей? Нет, хватит. Завтра – и кончим с этим. Познакомлюсь, оставлю телефон – и привет. На яхте через Атлантику! Вот как! Довольно этого города. Завтра, завтра, завтра!
Завтра настало с порывами ветра, налетело, словно хмурая туча, – и вот он уже здесь – день последний. Она одевалась второпях, почти небрежно: широкая юбка – алые розы на черном – висела на спинке кресла, атласный кушак, белое кружево, кораллы, – все было вчерашнее. Все ждало и торопило – скорей! Скорей!
По пути к лестнице – вся Сорбонна превратилась для нее в развернутый веер ступеней – она остановила таксиста и купила свежую розу, точно такую же, как вчерашняя.
На верхней площадке, зная, что еще невидима, и словно приподнимая кулису, Ло украдкой выглянула из-за колонны. Сухая шершавая поверхность холодила горящую щеку.
Внизу никого не было.
Его не было.
Кто-то другой стоял на его месте – точно, как он, положив локоть на завиток перил у первой ступени. Джим.
Она спряталась за колонной, прижавшись спиной к холодному камню, не выпуская из руки свою дурацкую бледную розу, и темные шипы, красные у острия, кололи пальцы. Слезы брызнули и потекли по щекам – горячие, соленые. Горькие.
Она так и стояла неподвижно, пока не очнулась. Бросила цветок об пол и, слизывая кровь с уколотого пальца, ринулась прочь – туда, откуда пришла, и так, чтобы Джим ее не заметил. Слезы высохли. Злость – быстрое средство. Обиды не было, а вот злости хватило.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.