Текст книги "Южный календарь (сборник)"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
И вот теперь, проведя с Настенькой всего несколько минут, она с изумлением констатировала, что у Настеньки никакой обиды нет, что и вряд ли ей в голову приходят такие мысли, с которыми сроднилась уже Евгения Станиславовна. И, пожалуй, узнай Настенька, что Евгения Станиславовна скорбит о ее доле, она бы расстроилась и не поняла бы, почему надо ее жалеть.
После войны однополчане встречались довольно часто, но Настеньки никогда не было среди них, и никто не знал, что с ней и где она. Конечно, ее помнили, о ней вспоминали, но никто, ни даже Евгения Станиславовна, почему-то не делали никаких попыток разыскать ее и, так сказать, поставить в строй. Словно она, безымянная, потому что что же это за имя – Настенька? – явилась из каких-то недр, вынесла невзгоду и так же тихо в них осела, как дорожная пыль. И вот теперь, когда все растерялись, метались, проклинали друг друга, она, не дрогнув, приняла тягостные перемены, постигшие ее на склоне лет, и спокойно смотрела своими светлыми прозрачными мужественными глазами как будто ничего иного от жизни и не ждала. И уж тем более, видела ее ничуть не страшнее той, когда приходилось брести в азовских плавнях под огнем немецкой артиллерии, между столбами взбаламученной воды.
Настенька не была ни особенно плотной, ни крепкой, но была сильна какой-то труднообъяснимой внутренней силой. Ее ладная фигура, обтянутая гимнастерочкой, была создана для безостановочного движения. Настеньке шла военная форма, и была она в ней чертовски хороша. И проходу ей, понятно, не было. И Настенька не отказывала, но делала это так деликатно, что ни одно грязное слово к ней не прилипало. Евгения Станиславовна, тогда, конечно, просто еще Женя, со смущением, но и с жадным любопытством следила за Настенькиными полевыми романами. «Да ну тебя, Женька, – отшучивалась Настенька, – своего заведи, узнаешь». Она и завела, только это было уже гораздо позже, уже в Австрии, вспоминать не хотелось, а помнила. А вот кого хотелось вспоминать, а вспоминать не было сил: старшину разведчиков Толю Чумаченко. Она не могла не чувствовать, что нравится ему, но он хоть и веселым казался парнем, просто оторви и брось, а робел, потому что она была столичная студентка, а он так – из таганрогских рыбаков. И она хотела как-нибудь поближе сойтись с ним, но ей не позволяла гордость, а мечтала она так: пусть бы его ранили, не сильно, чуть-чуть, а она бы его перевязала. Как-то все стало бы проще. А ведь и получилось почти так, как она загадывала: только привезла его не она, а Настенька на подводе. Одна нога у него в коротком морском сапоге свисала до земли и цеплялась за кочки, которые нарыли суслики, сам он лежал на спине, бушлат был распахнут, а на груди, на черно-белой тельняшке, будто цвели багряные астры. Тогда она в первый раз на войне закричала. Просто открыла рот и закричала: «А-а. А-а-а…» А потом лежала на земле, прямо щекой на земле, – а земля была такая теплая, мягкая, родить бы ей, – и все смотрела на стебелек, косо торчавший из земли, на сухой бледный стебелек, а потом ее нашла Настенька, погладила по голове, смочила губы спиртом. Когда поднялись на ноги, Настенька сказала строго, сурово: «Так-то, девка», как будто это вот эта сегодняшняя старуха Настенька сказала ей тогдашней Жене Поволоцкой. И такая глубина зазияла в этих словах, такая тоска, что не надо было больше ничего говорить, а только сидеть и молча смотреть, как в закатной степи мреет купа тутовника.
Но и это прошло, и вообще, страха постепенно стало меньше. И если чего и боялась Евгения Станиславовна, так только того, что не будет рядом Настеньки. А пока Настенька была, все ей казалось поправимым и преодолимым. Евгения Станиславовна, хоть и московская девочка, была сообразительна, аккуратна, исполнительна, ответственна, но такой спорости, как у Настеньки, было ей занимать и занимать. Всегда Настенька делала в полтора раза больше, чем она: и на перевязках, и – как говорили у них – «на волоке», а отдыхала, спала в полтора раза меньше. Казалось бы, что Евгении Станиславовне впору бы отдавать ей половину своего пайка, но бывало наоборот, когда Настенька подкармливала саму Евгению Станиславовну. И ей казалось, что половина Настеньки – это она сама, точнее, она – это только половинка чего-то целого, такого, как Настенька, и до целого его дополняет Настенька, то есть та половинка, на которую та всегда делала больше. Да и вообще, втайне и не шутя была уверена Евгения Станиславовна, и тогда и нынче, не будь Настеньки, не было бы никакой победы.
И сейчас, когда думала об этом, Евгении Станиславовне пришло вдруг в голову, что у нее нет даже Настенькиной фотографии. Была общая, их морской стрелковой бригады, где Настеньку можно было скорее угадать, чем узнать, но отдельной, портретной – такой не было. А ведь в том маленьком игрушечном австрийском городке, где так смешно, как пудели, были подстрижены липы, в Пресбауме, в ателье у венгра, который считал своим долгом сообщать всем военным, что он социал-демократ, все делали такие карточки и обменивались ими, дарили друг другу, надписав на обратной стороне адрес, у кого был. И вот Настенькиной-то карточки у нее не было. И это открытие больно ее кольнуло.
В вагоне горело уже ночное освещение. Евгении Станиславовне не спалось, и картины прошедшего пошли одна за одной, как полосы света в купе от путевых фонарей. Вот она вспомнила, даже и не вспомнила, а ощутила, увидела себя как бы со стороны: станица Анастасиевская, желтые листья летят с тополей без перерыва, как хлопья снега, из штаба батальона выходит Толя Чумаченко и сейчас пройдет мимо нее, у нее радость и тоска. Радость от того, что сейчас он пройдет мимо нее, а тоска, потому что нижнее белье на ней – перешитое из мужского, больше всего она боялась быть убитой в этом белье, больше, наверное, самой смерти, и Настенька тоже боялась; «Значит, завтра!», – думает она расстроенно, но и облегченно, когда Толя проходит, не сказав ни слова, и ругает себя за свою ненаходчивость, и предвидит не злые, впрочем, насмешки Настеньки. А потом встала в глазах, в ушах, в легких степь под Курчанской, как встает и ложится, встает и ложится, встает и ложится, встает и ложится бригада, и как с каждым разом взрастает степь линялыми бугорками, и сейчас ей казалось невероятным, как удавалось ей ворочать этих крепких рослых мужчин. Уже после войны ей приходилось слышать о Познани, о Кенигсберге, о Зееловских высотах, но то, чему стала она свидетелем и участником на Голубой линии, было в ее понимании верхом войны, и после этого ничего более страшного представить было уже нельзя. И она прямо-таки ощутила на губах запах, который она носила столько лет и который только в последнее время стал бледнеть и истончаться: чужой соленой крови, соленого гниющего лимана, собственного соленого пота, полыни и земли, пережженных в горькую пыль, которой напудрены губы, они не смыкаются, и в эту щель она тянет, глотает горячий воздух, тянет его из последних сил и вместе с ним стонет, успевая краем глаза увидеть, как там Настенька.
И еще прямо-таки увидела ту древнюю почерневшую старуху-казачку из Анастасиевской, что сидела на земляной лавке около своей мазанки, как угощала их кукурузой и как она сказала Настеньке: «Доброе имя, хорошее. Была у царя дочка Анастасия – то молодшенькая, коханая. И ще були, да те смерть приняли. А тая спаслась, утекла, ходит у Руси подмогу людям робыть».
Тихо поднявшись, Евгения Станиславовна вышла в тускло освещенный коридор и прошла в уборную. И когда возвращалась в железностукающей тишине спящего вагона, как-то отчетливо поняла свою необязательность здесь и даже лишность. Одно окошко было чуть сдвинуто вниз, и холодный ветер летел по коридору, возмущая тяжелые желтые портьеры. «А то, может, уже и хватит», – мелькнули у нее в голове слова Настеньки. Она присела тихонько на свою полку, подложила подушку, отвернула занавеску и вперила взгляд в мутную черноту. Свет от окон невесомо скользил по нескошенной высохшей траве между посадками ракитника и полотном. Сосед храпел и чмокал губами.
Она вспомнила Настенькины сапоги, эти черные трещины, косо сбитые каблуки… Кто, кто же виноват во всем этом, по чьей вине Настенька, которой руки целовал за раненых член Военного совета 9-ой Емельянов, вынуждена ходить к поездам продавать картошку, потому что нечем заплатить за уголь и электричество, и некому уже ее избавить от этого унижения?.. Все эти тяжелые, ранящие мысли опять заворочались в ней, как клубок сплетшихся ужей. Вагон затрясло на стрелке, и громко застучала ложка, оставленная соседом в эмалированной кружке. Она острожно вытащила ее и положила на столик так, чтобы она ни с чем больше не соприкасалась.
Настенька, сапоги… И она увидала вдруг, что жалеет она не только Настеньку, а, может быть, и не столько Настеньку, сколько саму себя. Она чувствовала себя совершенно одинокой, чужой в этом поезде, в этих степях, земли которых не было уже родней во всем белом свете. Кто защитит, кто скажет, что ошибок не было, что жизнь – это не такая примитивная штука типа «купи-продай», кто вернет молодость, не ради нее самой, а чтобы хватило сил ответить? На минуту она провалилась в отчаяние. «Ребята, ребята, – мысленно обратилась она к своим мертвым, – встаньте, разгоните эту нечисть». Потом успокоилась. «Значит, завтра», – подумала она уже о завтрашнем дне, о племяннике, который должен ее встретить, о подарках родственникам, которые везла. Тут что-то ударило ее, как ударила тогда в Бессарабии пуля в предплечье, но теперь боль была где-то в глубине груди, и она успела еще удивиться. «Настенька!» – хотела она позвать и не смогла…
В Ростове поезд «Москва – Адлер» тоже принимали на первый путь. В огромных окнах вокзала сияли яркие люстры, возились люди. На фронтоне горели зеленые буквы: «Ростов». Слева от входа в вокзал стоял белый милицейский микроавтобус с синей полосой вдоль борта и милиционеры грубо запихивали в задние двери ярко накрашенных, не по погоде одетых девиц. Те визжали, смеялись. И тут же рядом стоял еще один белый микроавтобус, только полоса вдоль борта у него была красная. И здесь тоже стоял милиционер с черной папкой в руке.
– Десятый у нас? – ни к кому в отдельности не обращаясь спросил пожилой врач в плотном голубом комбинезоне, вглядываясь в замедляющий ход поезд, и, заметив уже номер вагона, увидев, как с площадки закивала ему бледная взволнованная проводница, негромко сказал молоденькой медицинской сестре:
– Настя, давайте носилки.
2008
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.