Текст книги "Обреченные погибнуть. Судьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне: Воспоминания и документы"
Автор книги: Арон Шнеер
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)
И вот тут вступал в работу Смерш. За ночь обязательно несколько человек вызывали на допрос. А ведь этим ребятам завтра (вернее – сегодня) опять вставать в 6 утра и на работе быть предельно внимательным (опасно – чуть зазеваешься – и привет).
В одну из ночей дошла очередь и до меня. Допрашивал младший лейтенант, абсолютно зеленый и необстрелянный юноша.
Дай бог, чтобы моя страна
Меня не пнула сапожищем!..
Е. Евтушенко
А она пнула! И не только меня – миллионы. Сколько лет будет вычеркнуто из жизни каждого из них? Лучших, неповторимых лет! Скольких недосчитается страна уже после войны?! Ученый Бестужев-Лада просчитал, что, помимо прямых потерь войны, мы недосчитались 300 миллионов нерожденных.
Конечно, задачи Смерша вполне понятны: при возвращении на Родину нескольких миллионов пленных и угнанных можно было легко забросить массу шпионов. «И пряников сладких всегда не хватало на всех». До цветов ли тут было? Проще всего – в лагерь, и спокойно фильтровать. Да еще бесплатные рабочие.
Кроме того, негласный, но почему-то всем известный лозунг: «Лучше посадить сотню невиновных, чем пропустить одного виноватого», – действовал всегда.
Хотя документы из Суоми были переданы нашим органам, но, во-первых, документы можно было легко фальсифицировать, чтобы забросить «своего» человека, а во-вторых, один неверный ответ на допросе мог повлечь за собой 25-летний срок «у черта на рогах».
Один из первых подлых вопросов, заданных мне, был такой: «Это правда, что вы сказали: ребята, попадем мы из ворот в ворота»?
Хотя мое предсказание сбылось в точности, я категорически отказался от этих, приписываемых мне, слов. В одну из следующих ночей приступили к подробному допросу всей моей жизни, интересуясь главным образом моей службой в армии. Призыва в РККА, учебы в училище, службы в десантных войсках, фронта, десанта, плена, поведения в плену… вплоть до Судженки.
Когда я начал рассказывать непосредственно о десанте, «продвигаясь» по маршруту день за днем, это так заинтересовало всех смершевцев, что вся ночная смена следователей, включая подполковника, собралась меня слушать.
Конечно, все эти люди всю свою «военную» жизнь находились далеко от фронта и, занимаясь совсем другими делами, были заинтересованы в узнавании чисто военных, фронтовых эпизодов.
Особенно их заинтересовал эпизод, когда мы «ели» несколько раз отваренную березовую кору. Кто-то из смершевцев с радостью вспомнил, что смотрел фильм «Март-апрель», где герои с удовольствием питались отварной березовой корой. Этот следователь был так счастлив, как будто сам побывал в той, кинофильмовской, разведке. Я тоже видел этот фильм, снятый по рассказу В. Кожевникова, и тоже восхищался красивой радисткой в исполнении артистки Измайловой, а также героическими действиями всей разведгруппы. Собственно, из этого фильма я и почерпнул знания о питательных свойствах березовой коры.
В то время рассказ Эммануила Казакевича еще не был экранизирован, а когда фильм «Звезда» вышел на экран, то никакой трагедии не оказалось – все разведчики остались живы. Более полувека понадобилось, чтобы уже в другой стране снять правдивую трагедию «Звезды».
Мне пришлось разочаровать следователей. Я им рассказал, что тоже восхищался фильмом «Март-апрель», но, к сожалению, к реальной жизни это не имеет никакого отношения.
В фильме актеры ели размоченные галетки, а натуральную березовую кору, даже отваренную семь раз, прожевать не было никакой возможности. Рассказал им и о «глушении» рыбы, и о попытках каннибализма, и, разумеется, о подлом поступке Ибрагима. Все аккуратно записывалось, но на какой бумаге, я не запомнил (думаю, что не на такой добротной, как в Суоми).
В общем, следователи отнеслись ко мне вполне лояльно, хотя на освобождение из лагеря это никак не повлияло.
Я продолжал работать на шахте № 5/7 забойщиком. Постоянные удары кайлом, без привычки, «набили» мне какой-то внутренний нарыв внутри ладони правой руки. Нарыв прорвался в совершенно необычном месте: там, где сходятся, сжимаясь, средний и безымянный пальцы. Несколько дней я бюллетенил, затем – снова на работу.
Зима 1944 г. была в полном разгаре, и все мы постоянно мерзли. Простуда не обошла и меня, но выразилась она во внутреннем фурункуле над правой лопаткой. При вскрытии в медпункте гной из нарыва брызнул струей на халат медсестры.
И третий болезненный случай произошел со мной в бане. Поскольку после каждой смены мы мылись в душе, то настоящую баню нам в лагере устраивали довольно редко.
Коллективное мытье имеет свои плюсы и минусы. Когда народу много, всегда есть знакомые, найдутся и те, кто потрет тебе спину, и, кроме того, всегда можно сравнить свое телосложение с фигурами других дистрофиков. (С выводами, разумеется, в свою пользу.)
В тесном предбаннике с мокрым, скользким полом находилось углубление размером 1 куб. метр. С крутой лесенкой, ведущей к печке, которая обогревала банное помещение.
Народу всегда было много, и нередко кто-нибудь оступался и «гремел» по лесенке вниз или летел в свободном падении. Я, разумеется, был не первым, упавшим в углубление истопника, но, в отличие от моих предшественников, ухитрился прислониться голой мокрой спиной к раскаленной чугунной дверце печки.
Раздалось шипение, я сразу даже не понял, что случилось (думал – просто упал), но боль быстро вернула мне ощущение произошедшего.
Печная дверца была изготовлена на местном заводе «имени Второй пятилетки», что и было зафиксировано на ней в виде выпуклых чугунных букв. Эмблема завода-изготовителя очень четко, хотя и болезненно, отпечаталась на моей спине. Правда, в зеркальном исполнении. Еще много месяцев эта надпись отличала меня от других репатриантов. Таковы три моих кратких больничных эпизода за 4,5 месяца пребывания в нашем родном концлагере.
Между тем многие из тех, кто прошел госпроверку Смерш, стали выходить «на свободу», а я, допросы которого давно прекратились, все еще оставался в лагере. Те, кто госпроверку не прошел, исчезали в дальних, более строгих лагерях, обремененные серьезными сроками заключения. В их числе я, естественно, не хотел оказаться.
Однажды, где-то в начале весны, я спросил у следователя, который меня «вел», почему до сих пор мне не разрешают сдать матрас? «Сдать матрас», на котором спишь, то есть вытряхнуть из него соломенную труху и отнести мешок на склад, означало одно: ты более не заключенный и выходишь из лагеря. Правда, свобода была относительная – все мы были невыездные. Мы были крепостными, прикрепленными к шахте.
В эти годы Донбасс еще только начинали восстанавливать, уголь добывали только в Кузбассе и Караганде, причем в основном с помощью ручного труда заключенных. Поэтому рабочей силы, да еще бесплатной, требовалось много.
Следователь мне ответил (хотя мог и не отвечать), что мои ответы на допросах не совпадают с показаниями Ибрагима Бариева. Естественно, показания и не могли быть одинаковыми: ведь мы наверняка «оценивали по-разному» поведение Ибрагима в плену.
«Смершевцы» ожидали получения показаний Сашки Волохина из Донбасса. «Как только показания поступят к нам, – сказал он, – мы будем решать, что с вами делать». Разумеется, я надеялся, что Сашкины показания совпадут с моими: так оно впоследствии и произошло. Но каждый лишний день за колючкой здоровья не прибавляет.
На шахте между тем, и именно в нашей бригаде, появились два новых паренька. Они спустились в лаву в новеньких белых спецовках, еще не измазанные углем, чистенькие и немного робевшие.
Мы уже давно считали себя «обстрелянными» шахтерами. Наши спецовки превратились почти в лохмотья, прожженные щелочью аккумуляторов, и в глазах новичков мы выглядели не лучшим образом.
Один из новичков, Коля, был стройный парень моего возраста, светловолосый, сероглазый, с удлиненным породистым лицом. Второй, Петя, был попроще, курносенький, видно, что не городской. Оказалось, что это власовцы.
Хотя мы работали бок о бок, но конфронтация между нами сохранялась все время. Иногда мы вели жаркие идеологические споры. Но какие бы доказательства необходимости госпроверки Смерш мы ни приводили, на один Колькин вопрос у нас не было ответа. «Я, – говорил Колька, – люто ненавижу советскую власть, вы ее обожаете, воевали за нее, защищали ее. Почему же мы с вами оказались в одном месте?»
И хотя в то время у нас не было ответа на его вопрос, некоторое время спустя жизнь все расставила по своим местам. Если нас, пленных, считали изменниками, то власовцев – активными врагами. И они вдруг исчезли. Больше я их не видел. Да, власовцев у нас тогда не жаловали.
Колонны шахтеров-репатриантов начали редеть: многие вышли из лагеря. Но все равно бредущие строем, плохо одетые и усталые уже с утра эти рабочие под конвоем представляли жалкое зрелище. Кроме того, эта финская форма…
Как только была разрешена переписка, я, кроме писем домой, стал посылать, одно за одним, письма по адресу: Москва, Кремль, Сталину, в которых просил меня отправить на фронт. Никто из нас, насельников лагеря, не знал, сколько еще продлится война, и поэтому я был в надежде, что моя помощь пригодится. Однако стране нужен был уголек, а на фронте дела шли неплохо: Берлин было приказано взять, не считаясь с потерями, к 1 мая. И не считали потерь, и взяли Берлин к празднику. А что положили 400 ООО солдат – кого это волнует. Так что обошлись без меня.
Но тогда, в середине апреля, когда мне разрешили «сдать матрас», мы ничего этого не знали. Значит, показания Сашки Волохина наконец пришли, и их данные совпали с моими.
«Свобода», или Шахта № 9/15…Выйдя на «свободу», я был направлен в соседний рабочий поселок Анжерку, примерно в пяти-семи километрах от Судженки. При всей радости свободы, мне было жалко только потери возможности видеться с Нюрой, так как встречаться мы могли только в шахте, а покидать Судженку им было запрещено.
Я был «определен» на местную шахту № 9/15 треста Анжеро-уголь, комбината Кемеровуголь.
Тут я получил свой первый, после плена, документ. Откуда прибыл? – Из лагерей военнопленных. Где работает? – На шахте № 9/15. Кем работает? – Забойщиком.
И печать с подписью. Первый документ – не шутка, это подтверждение некоторой реабилитации. Кроме того, – на нем фотография худого изможденного мальчишки, подстриженного под полубокс.
Все, переведенные в Анжерку, жильем обеспечены не были и должны были разместиться в частном секторе.
Так закончился еще один кусок моей жизни, обрамленный колючей проволокой двух государств.
«И осталось, как всегда, недосказанное что-то…»Большинство шахтерских поселков того времени были очень похожи друг на друга прежде всего своей резко пересеченной местностью. Все они построены прямо над залежами угля, а так как уголь постепенно выбирается, то над этими пустотами, хотя и «частично» забуртованными породой, почва постепенно опускается. В некоторых местах Анжерки даже образовались довольно глубокие озера.
Не выбирался уголь только под каменными строениями, чтобы они не были подвержены разрушению. Никто не думал о будущем, когда каменных строений станет много. Основное жилье – обычные сибирские деревянные избы и, разумеется, неистребимые бараки.
Кроме того, шахтерские поселки всегда окружены терриконами – высокими (до 150 метров) холмами, состоящими из выбранной и поднятой «на-гора» породы (от проходки ствола и основных электровозных туннелей) и остатками дымящегося угля. Терриконы всегда дымились – уголь самовозгорался и тлел.
У одного из немногих кирпичных домов поселка, кажется, горкома партии, собралась небольшая группа людей, сплошь одетых в серую финскую военную форму. Вокруг, присматриваясь и выбирая себе постояльцев, медленно ходили женщины. Со стороны это, вероятно, напоминало рынок рабов.
Здесь вообще никогда не видели вражеской военной формы, поэтому бывшие пленные тем более казались чужими. Женщины очень внимательно присматривались к чужим людям. Кто-то из них искал помощника в огородных работах, кто-то, откровенно, мужа, кто-то – сына. А кому-то просто необходима была помощь от шахты. Ведь шахта выделяла тонну отопительного угля за постояльца. Не помню только – в месяц или в год. А может, только зимой. (А зима – длинная.)
Кроме того, шахтер получал 1200 гр. хлеба в день, 4 кг мяса, 1 кг масла, крупы, сахар и т. д. (это в месяц).
Ко мне подошла немолодая женщина лет 45 и предложила поселиться у нее. Мне было абсолютно все равно, где жить, поэтому я согласился. Вероятно, оформлялись какие-то документы, затем мы направились к моему новому свободному пристанищу. Адрес: ул. Пятилетки (как у меня на спине), д. 46.
Это был обычный деревенский дом: сени, две комнаты, хлев с коровой, огород. От шахты примерно 2 км.
«Здравствуйте, дорогие мама, папа и братишка Боря!» Так начинались все мои письма домой. Другой адресат – наш вождь. Просьба: отправить меня на фронт. «Ждите ответа». В течение апреля 1945 г. я послал в Кремль четыре или пять писем. Естественно, в ответ – ни слова.
Хозяйку звали Мария Ивановна Бедрина. Неподалеку, на этой же улице, жила ее старшая сестра Агафья Ивановна. Муж Марии Ивановны в начале войны был трудомобилизован в Новосибирск, где работал на авиазаводе. По его словам, даже при сборке авиамоторов рабочие иногда пользовались методом кувалды, подгоняя неточно изготовленные детали. Нетрудно себе представить летные качества этих машин.
Андрей Александрович Бедрин (к тому времени уже вернувшийся домой), мужчина высокий, костистый, сильно пьющий, занимался тем, что возил не кого-нибудь, а самого начальника всех местных лагерей военнопленных. Зимой он запрягал лошадь в маленькие сани-кошевку, летом – в одноконный тарантас.
Начальник, кажется, имел звание полковника. Со своим кучером, Бедриным, его связывала обоюдная неистребимая любовь к водке.
Марии Ивановне было 46 лет. Ее сын, примерно моего возраста, служил в армии на Дальнем Востоке. По-моему, я жил у Бедриных на полном пансионе, так как не помню, чтобы еще где-то питался. Это означает, что все мои карточки были отданы хозяйке и она сама их отоваривала. Зато я самовольно брал из погреба крынку с молоком и пил без ограничения. Впрочем, как я питался, толком не помню, а спал я у самой двери в проходной комнате. Так как на шахте я сильно уставал, то бессонницей не страдал: дверь из сеней могла открываться, закрываться – я ничего не слышал.
Шахта № 9/15 была более современная, чем № 5/7, но условия труда здесь были гораздо труднее.
Во-первых, она была газо– и пылеопасная. И угольная пыль, и метан взрываются от малейшей искры. Все механизмы, от телефона до электромотора, были в герметичных корпусах. Вентиляция здесь была свирепая: постоянно ходили контролеры, «десятники по вентиляции», со старинными лампами, показывающими наличие метана, ходили непрерывно. Пламя лампочки меняло свой цвет в присутствии газа.
Многие штреки были перегорожены плотными деревянными открывающимися воротами, при помощи которых регулировали воздушные потоки. Мощные вентиляторы гнали с «гор» сильный ветер. Зимой с температурой до минус 50 градусов, летом – жаркий воздух, и было душно. На холодных сквозняках было несложно простудиться.
Во-вторых, – и это было главное, – добыча велась на крутопадающем пласте с падением крутизны 74° при мощности пласта 3 м 20 см. Уголь крепкий, коксующийся, почти антрацит. Шахта в сутки выдавала до 5000 тонн угля.
По стволу шахты спускались и поднимались клети – шахтерские лифтовые кабины. В клеть набивалось человек 20. Стояли так плотно, как сельди в бочке. Если ты оказывался рядом со знакомой девицей из твоего участка, можно было, не теряя времени, пообжиматься.
Клеть опускалась на рабочий горизонт, то есть глубину вырабатываемого пласта. В некоторых шахтах было по нескольку рабочих горизонтов (как располагались пласты).
Наш горизонт – 200–300 метров от поверхности. Из клети – выход в квершлаг – просторное бетонированное, хорошо укрепленное пространство, похожее на начерно выстроенную станцию метро, еще без отделки.
Здесь находится диспетчерская, и сюда электровозы подвозят двухтонные вагонетки с углем. Эти вагонетки поднимают «на-гора» в тех же клетях. Наверху их разгружают при помощи опрокида, спускают на горизонт, и этот порожняк снова гонят к лавам.
<…>
В начале 1946 г. я стал лесодоставщиком, в обиходе – лесотащиком. Единственным инструментом в этой профессии была толстая (диаметром 15 мм) скоба. Один ее конец был круглым (для руки), другой – остро заточенным и загнутым как клюв, для врубания и захвата бревна. При условии, что это лето и древесина не замерзшая. Зимой в обледенелую лесину скоба не врубалась. Приходилось просто обхватывать эту ледяную глыбу и, волоча ее на себе, медленно и осторожно спускаться по стойкам до нужного места. Хотя эта работа была нелегкая, я с ней справлялся очень хорошо, да и ладонь от кайла не болела.
В это время я уже мог считаться довольно опытным шахтером. Хотя я щеголял в натуральной рванине – моя спецовка была прожжена с двух боков и изношена донельзя. Зато лицо до конца смены оставалось чистым. Первый показатель новичка-шахте-ра – это грязное, все в угольной пыли, лицо. Когда во время работы потеешь, очень хочется вытереть лицо рукой, но руки – черные от угля, и ты воздерживаешься.
А новичок постоянно вытирает лицо то рукой, то рукавом и к концу смены становится чумазым как… шахтер. Так что отличить новичка легче легкого. Оказалось, что определенная элегантность есть и в рванине.
Несмотря на то что по общенародным меркам карточки шахтерских норм были значительно насыщеннее, чем у рабочих, работающих на поверхности, тем не менее нам на каждый рабочий день полагался так называемый доппаек – ведь обеденного перерыва (в течение «смены» от 6.00 до 18.00) не было.
Доппаек состоял из 50 граммов сала и 100 граммов черного хлеба. Это выдавалось по талонам. Можно было сохранить два-три талона и получить сразу, например, 150 граммов сала и 300 граммов хлеба. Все это съедалось в шахте, причем сало держалось черными от угля руками и все становилось черным. Однако это никого не смущало – сало с угольной пылью было таким же вкусным. В такой искаженной форме сбылась моя мечта, задуманная в плену: «Если останусь жив, после войны – сало с салом буду есть». Вообще угольная пыль заменяла нам и йод, если появлялась ссадина или ранка. Потом эта ранка оставалась на всю жизнь, правда – синего цвета. У многих шахтеров были такие синие отметины в разных местах.
Вечная беда была с аккумуляторами: в конце смены лампы едва светили и идти к стволу было сплошное мучение. Идешь как слепой. Светишь себе под ноги, чтобы не упасть. Новая смена ослепляла нас своими ярко горевшими фонарями. Приходилось щуриться.
В один из дней при встрече в штреке с новой сменой я вдруг услышал: «Марык! Марык!» И ко мне как ни в чем не бывало подошел Ибрагим Бариев, надеясь, видимо, что я буду так же рад нашей встрече.
Я мгновенно взбесился, выхватил топор, заткнутый за пояс за спиной, и погнался за Ибрагимом. Меня схватил какой-то человек из свежей смены, обнял, другие отняли топор. Я никого не узнавал: яркие фонари ослепляли. Ибрагим убежал. Державший меня человек осветил себя своей лампой, и я узнал одного из моряков, знакомого еще по полуострову Ханко (между прочим, одного из членов «суда»). Помню только, что фамилия его была на «В» – Веревкин или Варавкин. Вообще, сюда, в Судженку и Анжерку, завезли «ванков» с фамилиями на первые буквы алфавита. Я думаю, что, если бы лампа моя горела, я бы погнался за Ибрагимом и – один удар топором, даже не до смерти – и… приличный срок в других местах.
Для меня эта встреча означала многое. Раз Бариев тоже вышел на свободу, значит, его предательство товарищей не бралось в расчет, так как оно ведь не было предательством Родины. Я же оставался при своей оценке, считая его подлецом и предателем. Ведь если бы нас в Суоми допрашивали немцы и татарин Иван Волынец был назван евреем, то его, сиречь меня, не спасло бы то обстоятельство, что я был обрезан. Скорее – наоборот.
Больше я Ибрагима не встречал. Он наверняка умотал домой, в Татарстан. Вообще, размышляя сейчас о поведении Ибрагима и Смерша, я прихожу к выводу, что мною руководила в то время скорее обида на следователей, на их несправедливость, чем на самого Бариева. Ведь из-за его лживых показаний меня продержали в лагере, быть может, лишних два месяца в ожидании показаний Сашки Волохина. Бездарная следовательская работа и полное презрение к судьбе человека.
Предательство Ибрагима как бы оправдывалось. Достойное и подлое поведение в плену, таким образом, уравнивалось.
Я убежден, что если бы Ибрагим на полуострове Ханко не прятался и был обнаружен, то наши с Сашкой показания против него на «суде» могли стоить ему если не жизни, то значительной потери здоровья. А так «поправлял» здоровье я, прожив в лагере с тем самым питанием лишних два месяца. Странно, почему я его не видел в лагере при шахте № 5/7?
Живя у Бедриных, я был совершенно лишен информации: ни газет, ни радио. Даже книг не было.
О нашей победе я узнал от Кати – племянницы Марии Ивановны. Я спал на своей койке возле двери после ночной смены. Катя ворвалась в избу, разбудила меня, стала целовать. Радость была необыкновенная.
Первой моей мыслью была та, что, может быть, теперь нас отпустят домой. Но не тут-то было. Оказывается, существовал негласный приказ: закрепить рабочих на постоянном месте труда, то есть фактически мы уже давно – крепостные.
Для всех в Анжерке, кто меня знал, я был Ваня Волынец. И только начальник участка № 52 на шахте и на ул. Пятилетки, дом № 46, знали меня как Марка Волынца.
Все лето и осень 1945 г. я продолжал работать забойщиком. Моя идея-фикс и тут меня не покидала: я тщился доказать, что евреи могут хорошо работать, наравне с другими шахтерами. Так же, как на фронте, – что евреи могут хорошо воевать.
Результат этих наивных усилий оказался для меня совершенно неожиданным. Бригадир Петр Бондаренко как-то пригласил меня в гости (что также было удивительно) и, представляя своей жене, сказал: «Ось, бачь, – це Ваня Волынец и вин каже, что вин еврэй!»
Никого переубедить, конечно, не удалось, просто меня считали не евреем.
Через два дома от Бедриных жили мать с взрослой дочерью, работавшей кассиршей на нашей шахте. Ее звали Татьяна. Она часто забегала к нам, не скрывая, что я ей очень нравлюсь. Я к ней был не просто равнодушен; она мне активно не нравилась. Однажды я спал после ночной смены в большой комнате с закрытыми ставнями окнами. Иногда мне разрешали там отсыпаться. В тот раз я был разбужен довольно продолжительным поцелуем. Проснувшись и увидев Татьяну, я демонстративно взял крем и помазал себе губы. Ее это нисколько не обескуражило. Более того, она предложила доставлять мне на дом мою зарплату, чтобы зря не стоять в очереди в кассу после рабочей смены. Я не отказался.
Однажды я зашел к ней домой за деньгами, и она с матерью упросили меня немного посидеть у них. Мать принесла мне в кружке какое-то питье. Когда я поднес кружку ко рту, я почувствовал отвратительный запах. Пить я не стал. Марья Ивановна, узнав об этом, предположила, что вонючая жидкость в кружке вполне могла быть «приворотным зельем».
Судьба Татьяны трагична. Через полгода она вышла замуж, а еще через несколько месяцев муж ее зарезал из ревности.
У Бедриных дома была гитара, и я, зная всего несколько аккордов, в свободное ото сна время бренчал на ней, импровизируя на почти один и тот же мотив, различные стихи.
Кроме рынка, который считался еще и подобием клуба, я почти никуда не ходил. Рынок находился в центре городка, а я жил ближе к окраине. Но в выходной день можно было прогуляться. В городке очень часто встречались серые финские шапочки, а ближе к осени – шинели. От одного их вида настроение портилось: ходили будто меченые. И хотя все работавшие получали зарплату, а на рыночные продукты тратили не так много, все равно купить себе новую, не репатриантскую, одежду пока не могли.
Я в письме попросил родителей прислать мне обычную телогрейку, так как это была в то время униформа для всего работающего народа.
Всего я получил две или три посылки. В первой же мне предназначались: телогрейка цвета хаки, носки и еще какие-то бритвенные мелочи. Марии Ивановне прислали чулки, о которых тут и думать забыли. Андрею Александровичу то ли табак, то ли папиросы. Мои еще не знали, что я курю, так что курево мы поделили пополам. Были какие-то конфеты и т. п.
Краешек ленд-лиза зацепил и Анжерку. Что именно и сколько всего разного было в гуманитарной помощи, мне неизвестно, но мне лично достались желто-коричневые, толстой кожи ботинки на толстенной (почти 1 см) кожаной подошве. Мои финские ботинки к тому времени пришли к своему финалу. Эти новые были «без сносу». Я был очень доволен моей экипировкой, подготовленной к осени и зиме.
Надо сказать, что в лагерные зоны гуманитарная помощь не предназначалась, а в Анжерке лагерей не было: тут все жители были «свободными».
Все лето и осень 1945 г. в Москве шла пока еще невидимая и безрезультативная работа, цель которой – мой приезд в Москву. Инициатором, конечно, была мама. Основанием моего официального возвращения было мое довоенное заявление в Авиационный приборостроительный техникум, которое было в техникуме в целости и сохранности.
Закон вроде бы разрешал отпускать даже изгоев на учебу. Но для формального выполнения этого закона нужно было приложить немало усилий, так как руководство шахты категорически никого не отпускало.
Между тем работа в лаве продолжалась в любое время дня и ночи. В три смены в любое время года. <…>
Из дома мне прислали костюм: брюки и пиджак. Наконец я смог избавиться от ненавистной финской формы. Естественно, на шахту я ходил в старой одежде и телогрейке.
Когда наступили морозы, а они случались до минус 50°, мне приходилось, после смены в шахте, возвращаться домой одетым таким образом: на ногах – американские ботинки, финские брюки, кителек, телогрейка, влажное, после бани, полотенце (вместо шарфика) и что-то вроде кубанки. Шарфик замерзал до каменного состояния, но я ни разу не простудился от этого ледяного компресса. Ботинки же повели себя удивительно: подошвы совершенно перестали сгибаться. Они, оказывается, были изготовлены из прессованных опилок кожи, пропитанных каким-то клеем. Клей на морозе просто каменел, и подошвы превращались в деревянные колодки. Кстати, такие ботинки на деревянных колодках-подош-вах использовались финнами для обувания пленных. Некоторое время носил их и я. Это когда я променял голенища своих офицерских суоми-сапог на буханку хлеба. Такие ботинки были в придачу к хлебу.
Заработки на шахте были приличными, но вычеты за разные государственные услуги (жилье, уголь) весьма значительными. Так что мне только к середине зимы удалось купить себе вожделенные, очень модные в тех местах, сапожки из мягкой хромовой кожи, на кожаной же подошве. Это были изделия местных сапожников. К ним, как было принято, купил и калоши.
В костюме, присланном из дома, брюки были сантиметров на 15 длиннее моих ног. Но я их не укорачивал, а заправлял в сапоги, делая «напуск». Сами сапоги я превращал в модные тогда «прохаря», то есть голяшки сминал книзу, делая складки. Получался вид вполне блатной: сапоги – гармошкой, брюки – с напуском, прическа – с челкой – блеск. Такой Ваня Волынец.
С Марией Ивановной у меня к тому времени сложились вполне доверительные отношения. Она мне много рассказывала о сыне Викторе, о муже-пьянице.
Андрей Александрович Бедрин был в молодости видным парнем, высоким, сильным, с немного лошадиным лицом. На шахте, под землей никогда не работал, только на поверхности. Каким-то образом, будучи совершенно здоровым и по годам подлежащим призыву, сумел заменить армейскую службу на «трудфронт».
В жизни этот дядька искал (и находил) пути наиболее легкие. В отношениях с женой был совершенным животным: «Придет, бывало, пьяный, залезет на меня, сделает свое дело, отвернется к стенке и храпит». От него Мария Ивановна сделала 22 аборта. (Прямо для книги Гиннесса, о которой нам, конечно, ничего не было известно.)
Все это она рассказывала мне, ровеснику ее сына, абсолютно спокойно, как дело совершенно обычное.
Зимой, когда нужно было помогать по хозяйству, Андрей Александрович всегда отсутствовал. Для коровы нужен был корм, его доставанием никто не занимался. Я думаю, что хитрый Андрей специально создавал такую ситуацию, чтобы корову зарезать. Меньше жизненных забот и попировать можно.
Однажды я прихожу с работы после первой смены, часов в 6 вечера. В проходной комнатушке, где я сплю и куда выходят конфорки печки, – жара невыносимая. На печи стоят несколько противней, на которых жарятся огромные куски мяса, граммов по 500–600 каждый, не меньше. На моей койке, у двери, сидит молодая светловолосая женщина, довольно миловидная, но какая-то понурая. В горнице – главной комнате этой избы, где мне иногда позволялось спать после ночной смены – стоит стол, уставленный блюдами с мясом, и сидят напротив друг друга двое: Андрей Александрович и его начальник-полковник, тот, которого возит Бедрин. Барин и его кучер. Оба совершенно пьяные и, по-моему, уже не видят друг друга.
Мария Ивановна уже не суетится, обслуживая их, но сама, вероятно, тоже приложилась к стопочке. Она ходит из комнаты в комнату совершенно потерянная.
Меня, конечно, угостили мясом по поводу тризны по буренке. Пить я не стал (с начальником-то всех узилищ), а с женщиной мы разговорились. Оказалось, что она – москвичка, всего на год старше меня. Очень рано вышла замуж за молодого офицера МГБ. Парень был шустрый, быстро сделал карьеру, но не на фронте и не в центре, а на периферии и непосредственно по охранному ведомству. Довольно быстро дослужился до полковника, но одновременно стал алкоголиком: пьет ежедневно.
Обеспечены они с мужем отлично (возможно, частично и за счет заключенных), но этим супружеством она давно тяготится. Удивительно, что эта молодая «полковница», впервые увидев меня, была так откровенна. Она же понимала по моей одежде, кто я (я только пришел из шахты). Мы сидели и вспоминали Москву, а ее муж в соседней комнате пребывал в своем любимом состоянии. Вот судьба! Бедные женщины. Совершенно разные по своему «социальному» положению и по возрасту, обе они: и Мария Ивановна, и эта москвичка – были одинаково несчастны. Я даже не знаю, кто из них несчастнее.
Между бывшими «ванки-пойка», несмотря на разницу в возрасте существовало какое-то подобие братства. Видимо, от схожести судеб. В другое время они, быть может, и не заметили бы друг друга.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.