Текст книги "Обреченные погибнуть. Судьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне: Воспоминания и документы"
Автор книги: Арон Шнеер
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)
Итак, я стал шахтером. В жизни, видимо, надо все испытать. Нас прибыло много человек. Всех разбросали по разным шахтам и шахтенкам. Я оказался на старенькой заброшенной шахтенке. Из знакомых никого со мной не было. Но устроился я на квартире вместе с моим другом Яшкой Раскиндом. С нами были еще двое.
В комнате стояли четыре койки. На каждой – матрац и постельное белье – это уже блаженство. Квартира была далеко от шахты, но я не хотел расставаться с Яшкой. Питались в столовой. Были сыты хотя бы потому, что получали в день 1 кг хлеба. Иногда я еще покупал на рынке мамалыгу.
Первое, что я сделал, – разослал письма по разным адресам, надеясь разыскать кого-нибудь из родных. Хотя надежда была слабая. Я написал в Царицыно, в Пензу (оттуда я получил последнюю открытку от родителей), написал в Гомельское гороно. Авось, кто-нибудь откликнется. И о, чудо! Через некоторое время получаю телеграмму: «Все живы, здоровы!». Это был для меня самый радостный день за все последние годы. Обратный адрес был царицынский. Так возобновилась наша переписка после пятилетнего молчания. Ведь меня уже не считали жильцом на этом свете. Так что, все-таки, чудеса бывают.
Тем временем, я начал работать на шахте. Получил специальность «откатчик». Это некоторая поблажка в связи с больной ногой. Не забойщик, не крепильщик, а откатчик. То есть, нас двое должны были по узкоколейке на большой глубине внутри шахты подкатывать полные вагонетки с углем к шурфу, где их подымали на гору и разгружали. Работа тяжелая и очень опасная. То и дело в старой шахтенке были обвалы, грозящие гибелью. Проход был очень узкий, по ширине равный вагонетке. И если, не дай Бог, вагонетка сорвется, то деваться некуда: она обязательно тебя раздавит (такие случаи были).
Несколько дней в неделю я работал откатчиком на поверхности. Поднятые вверх вагонетки мы (двое) опять по узкоколейке отгоняли и опрокидывали в сборник угля. Обратно вагонетки опускались в шахту, груженные крепежным лесом. Для этого приходилось из большой кучи толстых, тяжелых бревен вытаскивать и вскидывать на плечо бревно и таскать его до вагонетки. Потом, когда вагонетка была загружена, ее спускали вниз. Это была изнурительная работа, но менее опасная. Работа была трехсменная. Уже отгремел салют победы, а мы все еще шахтерили. Несколько раз меня к себе вызывал следователь из особого отдела. Интересовался, как я – еврей – остался жив. Но никаких неприятностей я не ощутил. Видимо, мой рассказ был проверен, и поскольку мы были не в Германии, а в Финляндии, нас больше не трогали.
Так шли дни за днями. Работа в шахте. Чумазые лицо и руки, черная от угольной пыли одежда.
В столовой черными, как смоль руками брал хлеб, пожирал с огромным аппетитом обед (завтрак, ужин). Домой ехал в пустой вагонетке. Засыпал в ней после ночной смены, что тоже было чревато опасностью быть выброшенным и искалеченным: вагонетки часто отцеплялись от состава. Один раз так и случилось. Я долго мучился с покалеченной второй ногой. Очень хотелось домой…
Народ кругом был простой. Язык и у мужчин, и у женщин, в основном, матерный. Я среди них был, как белая ворона. Однако, относились ко мне неплохо.
И опять нашелся хороший человек (мне везло на хороших людей). Это был парень из нашего финляндского лагеря. К сожалению, я его потом потерял. Даже не помню ни имени, ни фамилии. Узнав, что я учитель, он меня надоумил и заставил написать в Наркомпрос письмо. Ведь после войны очень не хватало учителей. Ни на что не надеясь, я все же так и сделал. И вот – опять чудо. Через какое-то время из Наркомпроса прибыл вызов на работу в качестве учителя. Это была большая радость. Но как выбраться из шахты? Ведь я был еще мобилизован. Я сам, конечно, ничего бы не добился. И тут опять мне помог тот парень. Он настоял, что надо действовать. Пошел со мной пешком в город Шахты. Там было шахтоуправление. Ходил со мной по кабинетам. Умолял чиновников, что меня надо отпустить. Наконец, я попал к главному начальнику. Он посмотрел на меня, на мой убогий, искалеченный вид. Долго думал. Затем написал на моем заявлении резолюцию об увольнении из шахты. Так, благодаря еще одному доброму человеку, я закончил свою шахтерскую карьеру. Распрощался с ребятами, роздал им свои пожитки и… поехал домой. Того парня, моего благодетеля, я так больше и не увидел.
(Вместо эпилога)
Как-то, просматривая книги нашей домашней библиотеки, брат Арон на обложке одного красочного путеводителя по Москве обнаружил такую надпись:
«Дорогому папке и дедушке в День Победы от нас. Элла, Алик, Иришка».
И дальше:
«Пусть всегда над Москвой будет мирное небо, много цветов, а в Большом театре можно будет слушать „Евгения Онегина“».
Не правда ли, странное пожелание. Почему в Большом театре и, главное, почему именно «Евгения Онегина». Удивился этому и Арон. Он спросил меня об этом. Я прочитал надпись и отчетливо вспомнил один эпизод многолетней давности. Эпизод очень знаменательный для меня. Думаю, что о нем давно все забыли, а я его забыть не могу. И не только сам забыть не могу, но не могут о нем забыть и мои дети, и, надеюсь, будут помнить о нем мои внуки. А было вот что…
Ранним зимним утром 1946 г. из электрички на станции Царицыно вышел человек. На нем была потрепанная зеленая финская шинель, старая армейская шапка, драные башмаки и котомка за плечами. Человек искал улицу Кошкина. На улицах было пустынно. Городок мирно спал. Он забрел на Бирюлевскую улицу (расположение улиц он немного помнил, так как до войны однажды бывал здесь). Спросить было некого. Но вот у одной калитки стоит миловидная старушка. Она сочувственно спрашивает:
– Что ищешь, милок?
– Улицу Кошкина, бабушка.
Она показала ему, куда идти.
– С войны, милый?
– С войны, бабушка.
– Ну, иди с Богом, милый!
На глазах старушки слезы. Видимо, о многом напомнил он ей.
Быстрым шагом пошел он на улицу Кошкина, нашел № 28а. Тихо открыл калитку. Прошел в глубину к белому домику. Присел на скамеечку на старенькой террасе и облегченно вздохнул.
Так вернулся я в отчий дом после почти семи страшных лет разлуки. Беленький домик спокойно спал. Я не решался нарушить его покой, да и хотелось немного прийти в себя и оттянуть время этой долгожданной встречи. Но терпение лопнуло, и я тихонько постучал в кухонное окошко. Меня услышали. На террасу выбежала мама. Она стала меня обнимать и залилась слезами. О, Боже мой, как же она изменилась, моя мама. Я оставил ее еще моложавой, бодрой, с черными, с проседью волосами. Теперь я увидел совершенно седую старушку, сморщенную и маленькую. Да, нелегкие годы были прожиты. Потом вышел отец. Он тоже сильно сдал. В моем воображении он был подтянутым и стройным, быстро реагирующим на все. Теперь это тоже был уже пожилой, много переживший человек. Страшные годы войны взяли свое. Было много слез, вопросов, воспоминаний. Весь белый домик был взбудоражен. Среди обитателей домика в это время были фронтовики – Миша и Лера, о которых я много слышал, но не знал лично. День прошел в суматохе. Назавтра шумная Лера среди разговоров и смеха (она умеет смеяться) вдруг весело заявляет: «Сегодня мы идем в Большой театр!» (видимо, проблемы билетов тогда не было). Это заявление относилось и ко мне. Я был ошарашен и сражен. Большой театр. Шутка ли сказать. Я, выросший в местечке, проведший свою юность в провинциальном городке, мог ли я мечтать о прославленном театре, не говоря уже о том, что в эти страшные семь лет не смел даже и думать не только о Москве, да еще о Большом театре, но даже о том, что когда-либо увижу кого-нибудь из родных. И тут такое категоричное заявление: «Идем в Большой театр!».
Я начал робко возражать. Куда мне в таком виде: в драной гимнастерке, в моих огромных башмаках в Большой театр. Но не тут-то было. Лера ничего не желала принимать во внимание. Она тут же вытащила Мишенькин черный костюм, его же рубашку и галстук. Нашлись и туфли. Делать было нечего. Я переоделся. Посмотрел в зеркало и не поверил глазам своим. Я не узнал себя. Ведь целых пять лет я ходил в лохмотьях. Одевал на себя все, что попадалось под руку – лишь бы было тепло. А тут стоит франт в черном костюме, при галстуке. Не сон ли это? Кругом все смеялись. Лера весело щебетала. А у меня на глазах были слезы. Плакали и мои родители.
И вот наступил вечер. Большой театр. Ярко сверкают величественные люстры. Сияют золотом партер и ярусы. Кругом нарядно одетая публика. Слышен оживленный гомон, женский смех. Все это настолько необычно и контрастно, что кружится голова. Мысленно в голове проносится тот ад, в котором я жил все эти страшные годы. Голод, холод, вши, ночлег на втором ярусе нар. Подстилка – лохмотья своей одежды. Одеяло – такие же лохмотья. Вечное недоедание, вплоть до собирания очисток. Работа всякая: тяжелая, грязная, даже чистка уборных и помоек. Издевательства охранников и начальства. Работа под землей в шахте при постоянной угрозе обвала. Откопанный друзьями из-под завала заводской трубы… Да разве можно забыть весь этот кошмар.
И тут этот сверкающий зал… Конечно, трудно сейчас словами передать мое тогдашнее состояние.
Но вот гаснет свет. Мы сидим где-то в первых рядах партера. Давали «Евгения Онегина». Звучит чарующая музыка Чайковского (я всегда любил эту музыку). Дивные декорации, шикарная одежда актеров… Как недоступно было все это для меня все эти годы. С неослабным вниманием я слежу за тем, что происходит на сцене. Вот сцена дуэли. Замертво падает Ленский. Очень трогательно. Но все это так изящно и даже смерть такая… красивая. И в памяти возникают другие картины и другие смерти.
1942 г. После полугодового «лечения» в госпитале для пленных я подлежу выписке и отправке на лесоповал. Стоит суровая зима. При моем здоровье и моей одежде это верная гибель. И опять помогли добрые люди. Меня пожалела очень добрая финская старшая сестра. Она оставила меня работать санитаром в госпитале. Это, конечно, не мед, а адский труд. Но зато в тепле и под крышей. Надо было обслуживать раненых, умирающих советских солдат и офицеров (выносить горшки, мыть полы и пр.). Но самое страшное – каждое утро выносить трупы. А умирали десятками от голодного поноса. Каждое утро в коридоре лежали вымазанные с головы до ног, страшные, пахнущие трупы-скелеты. Их надо было раздеть, обмыть, погрузить на носилки и вынести в сарай. Там уже лежали кучи таких же трупов с открытыми глазами и немым вопросом: «За что?». (Не понимаю сейчас, как я мог все это выдержать). Затем ежедневно их увозили грузовиками и хоронили навалом в общих могилах. Все это пронеслось у меня в голове, когда увидел и услышал эту красивую, изящную смерть Ленского.
…А пока заливаются скрипки. Звучат чудесные арии, идет изумительное представление. Сейчас, когда после этого прошло уже много-много лет, трудно словами описать те чувства, обуревавшие меня тогда, после окончания спектакля. Но, как мне кажется теперь, чувства эти можно выразить двумя словами: потрясение и благодарность. Потрясение от всего увиденного и услышанного. От того резкого контраста, который так сильно отложился в душе моей. Благодарность Лере за это испытанное потрясение, за те незабываемые ощущения, которые я тогда испытал.
Такова история, сохранившаяся в памяти от тех первых дней дома. Так объясняется странная запись на обложке путеводителя по Москве.
Некоторое время после приезда в Царицыно я приходил в себя. Ничего не делал. Был безработным. Но долго это не могло продолжаться. И начались мытарства с устройством на работу. Везде требовались учителя. Но как только в анкете прочитывали пункт о том, что я был в плену, место оказывалось уже занятым. Ведь плен считался предательством. Можно было, конечно, солгать, но этого я сделать не мог. Наконец меня взяли в Подольскую вечернюю школу. Это уже было какое-то облегчение. Но не тут-то было. Изучив, видимо, досконально мою биографию, меня оттуда попросили уйти через пару недель. И опять я без работы. Тогда в дело включился Шур. Его знакомый устроил меня в железнодорожное ремесленное училище. (Видимо, мою анкету не очень внимательно читали.) Там я проработал несколько лет и был на хорошем счету. Но и там обнаружили, что в их среде находится «враг». Под предлогом реорганизации училища меня попросили оттуда уйти. И опять унизительные поиски работы. В это время я уже был женат, и появилась дочь Элла. Это еще сильней угнетало, ведь надо кормить семью. Наконец я решился на подлог. В анкете я скрыл свое пребывание в плену. Тогда меня взяли учителем в школу при костнотуберкулезном санатории. Это довольно сложная работа – один учитель чуть ли не по всем предметам. Но я очень жалел этих детей, и мне с ними было хорошо. Но и это продолжалось недолго. Через несколько лет школа ликвидировалась, и опять – хождение по мукам. Но уже с чистой анкетой. Меня приняли в настоящую десятилетку – школу № 735: сразу преподавать в 9-10-х классах. Было очень страшно и трудно, но я выдержал. В этой школе я проработал 22 года и, как мне кажется, пользовался авторитетом и любовью учеников и учителей. За эти годы произошли два важных события: родился сын Дима и мы получили квартиру в Москве. Жить стало веселей.
В 1977 г. родилась внучка Ирочка. Это было большим событием в семье. Через два года я ушел на пенсию. Это очень трудный перелом в жизни, равносильный тяжелой болезни. Но помогла внучка. К ней я очень привязался, и она помогла мне перейти в другое жизненное состояние.
Так закончилась моя трудовая деятельность. Я стал просто дедушкой.
Самуил Владимирович Тиркельтауб
В лагерях и в батраках[75]75
Автор проживает в Санкт-Петербурге. Воспоминания предоставлены им для сборника по просьбе П. Поляна. Благодарим А. Никитина и А. Казырина за помощь в установлении контакта с автором.
[Закрыть]
Турбоэлектроход «Иосиф Сталин» в ночь на 3 декабря 1941 г. подорвался на минном поле. Я был среди 6000 бойцов и командиров, уходивших на этом корабле с военно-морской базы Ханко. После трагедии на море, в живых нас осталось около двух с половиной тысяч. Около тысячи оказались в плену, и из них половину немцы передали Финляндии. Так, под Новый 1942 год мы вновь оказались на Ханко. Пленных поселили в бараках вблизи порта и ежедневно гоняли разминировать то, что мы перед уходом с базы заминировали. Нашу группу большей частью посылали на железную дорогу. Охранники удалялись от нас на почтительное расстояние, а мы голыми руками в снегу искали растяжки, чтобы обезвредить мины.
Я считал себя убежденным советским человеком и уговаривал товарищей не работать на наших врагов. Видимо, не все из нас были такими же убежденными и о моих словах передали финским охранникам. Не прошло и двух недель, как в одно прекрасное утро меня вывели из барака, посадили в легковую машину и отвезли в лагерь военнопленных недалеко от Мустио. Лагерь в то время был почти пуст, лишь один маленький барак занимали 11 человек политруков, собранных из разных лагерей. Я, младший сержант, оказался двенадцатым, хотя политруком никогда не был и попал в эту компанию только из-за своей агитационной деятельности.
Через пару дней всю группу привели на станцию и в почтовом вагоне пассажирского поезда отправили в большой лагерь. Как потом оказалось, это был офицерский лагерь № 1, недалеко от г. Пори. Пленные офицеры не работали. Днем бараки открывались, и заключенные могли свободно ходить по территории лагеря. Только два расположенных рядом небольших деревянных сарая были на особом положении, барак политруков и еврейский барак. Мы попали в первый. Двери обоих держались постоянно закрытыми. Днем заключенных под охраной выгоняли на улицу и заставляли выполнять откровенно издевательскую работу. Каждое утро к воротам лагеря на лошади подвозили огромную бочку с питьевой водой. За воротами лошадь выпрягали и впрягали пару десятков пленных, которых гоняли развозить бочку по баракам. В морозные зимние дни полураздетые политруки и евреи рыли два колодца, каждые у своей двери. Через пару недель, когда, наконец, докопались до воды, ямы приказали засыпать и начать копать снова в паре метров рядом.
Меня через месяц с небольшим «распознали» и перевели из барака политруков в еврейский: как говорится, «хрен редьки не слаще».
В лагере, в среднем, находилось более двух тысяч пленных. Питание состояло из 240 грамм хлеба (четыре круга хлеба с дыркой, reikäleipä, на пять человек) и полкружки теплого отвара капусты с картошкой. Счастливцам иногда попадал лепесток капусты или кусочек картошки. От пеллагры[76]76
Пеллагра – хроническая болезнь (авитаминоз), вызываемая недостатком в организме питания и витамина В2; выражается поражением кожи, желудочно-кишечного канала и психическими расстройствами.
[Закрыть] ежедневно умирало 40–50 человек. Нас заставляли за оградой лагеря копать ров и сваливать в него трупы.
Однажды в барак политруков пришел православный священник. Он сказал, что не имеет права помочь нам питанием, но может оставить духовную пищу, которой мы также лишены, и передал несколько экземпляров Библии. Так я сумел прочитать трижды от корки до корки Новый и Ветхий Заветы. В дальнейшей жизни это мне очень пригодилось – для грамотного и обоснованного неприятия религиозной веры.
В конце марта меня неожиданно перевели в рабочий лагерь, где-то недалеко от г. Вааза. Питание здесь было почти таким же, разве что в так называемом супе чуть чаще попадались обрывки капустных листков и картофельные крошки. Работать выводили с утра на строительство дороги. Обессиленных, едва державшихся на ногах, нас заставляли дробить камни. Едва подняв кувалду, мы не ударяли, а просто отпускали ее, чтобы потом с трудом приподнять снова. Проку от нашей работы не было никакого, да это совершенно никому и не требовалось.
Лагерь вблизи Ваазы остался в памяти худшим из семи, в которых мне пришлось побывать. Не только непрерывное смертельное чувство голода, но, главное, изуверское отношение охранников к заключенным. Они явно получали удовольствие от издевательств над нами любым способом. Например, известно, что русские готовят грибы в пищу, а финны грибы не едят. Охранники подбирали у дороги сырые грибы, в том числе поганки, и силой запихивали их в рот пленным, гогоча при этом от удовольствия. Не говорю уже, при этом, о постоянных побоях.
До какой степени в такой обстановке личность морально нетвердая может потерять все человеческие признаки, показал один эпизод, запомнившийся мне на всю жизнь. Двое пленных, стоя по колено в экскрементах, лопатами выгребали яму в уборной. Один из них увидел в жиже кусок какой-то кишки. Отряхнув двумя пальцами налипшие сверху испражнения, он заглотил этот сырой кусок. Дальше смотреть я не мог, да и не на что было. В этом лагере от голода и невыносимых условий умирало относительно большее число пленных, чем в предыдущем.
В начале зимы 1942/43 г. меня, вместе с группой других заключенных, перевели в пересыльный лагерь около города Кеми. Отсюда небольшими партиями нас отправляли на работы. Здесь я впервые увидел, что отношение к пленным зависело не от политической установки правительства, а от двух простых и понятных причин. Во-первых, от необходимости использования нашего труда и, во-вторых, от сугубо личных характеров охранников.
В офицерском лагере наш труд никому не был нужен, а с охраной, располагавшейся за ограждением, мы почти не соприкасались. В лагере г. Вааза работа была ненужной формальной обязанностью, а конвоиры выражали своими действиями полное презрение к пленным.
Из пересыльного лагеря Кеми заключенных раздавали различным фирмам, очевидно не безвозмездно. Работодатели, заинтересованные в получении прибыли, вынуждены были создавать пленным соответствующие условия. Группу из 16 человек, в которой я оказался первый раз, фирма «Kemi yhtio» отправила в Рованиеми. Там готовили стадион к лыжным соревнованиям союзных Германии армий. От нас требовалось засыпать снегом и утрамбовать лыжный трамплин, построить ледяной барьер между трибунами и полем стадиона, сделать из снега столы и скамьи ледяного кафе. Во время соревнований готовить лыжную трассу, производить уборку на трибунах и поле стадиона.
Фирма поселила пленных на территории мясокомбината и дала возможность брать столько мяса, сколько сумеем съесть. Спасибо одному из наших товарищей, опытному охотнику сибиряку, остававшемуся, когда мы уходили на работу, за повара. Он сказал, если не хотите умереть сразу, увеличивайте порцию постепенно. Но уже через три-четыре дня мы начали съедать больше килограмма мяса зараз. Работа шла весьма успешно, а мы прибавляли в собственном весе дикими темпами. От предсмертного веса доходяги, около 40 кг, я за пару недель пребывания в Рованиеми достиг своих нормальных 60 кг. Конвоиры относились к нам весьма либерально, подчас, даже дружественно.
После возвращения в Кеми со следующей партией меня отправили на лесозаготовки, севернее километров за 150–200. Кто были новые хозяева, не знаю, но и они, безусловно, оказались заинтересованы в результатах нашей работы. Труд был нелегкий. Зимой, по колено в снегу, валили с корня огромные ели, очищали стволы и распиливали на двухметровые балансы для изготовления фанеры. Три конвоира, на партию 25 человек пленных, жили с нами в одном бараке, но в комнате с отдельным входом. Здесь особенно проявились их личные характеры. Двое относились к нам спокойно, порой даже доброжелательно. Иногда давали сигареты, в обмен на изготовленные для них безделушки, деревянные шкатулки и игрушки. Третий охранник, постоянно проявлял подозрительность и неодобрение любых наших действий, хотя и без рукоприкладства.
Кормежка была не обильная, но сносная.
В конце весны 1943 г. нас отправили еще дальше на север, ку-да-то в район Петсамо. Далеко за полярным кругом летнее солнце светило непрерывно, и спрятаться от него ночью можно было только за закрытыми ставнями. Заготавливали дрова. Валили клейменные лесником деревья, очищали стволы от веток, распиливали на метровые чурбаки, кололи и складывали в поленицы. Дневная норма выработки – 2 кубометра. Существовала «Прогрессивная система оплаты труда», за каждые полкубометра сверх нормы полагалось дополнительно 100 грамм хлеба.
Я по-прежнему придерживался позиции не стараться работать на врагов и никогда не делал больше двух кубометров. Товарищи обзывали меня лентяем и слабаком и всячески выказывали неодобрение моим поведением. Однажды решил доказать им свою позицию и сделал за день 6 кубометров дров, чего никому из них ни разу не удавалось. После этого ко мне приставать перестали. Кормили нас, в общем, прилично. Хозяева прислали, вместо мяса, пару мешков сухих конских костей, из которых получался наваристый суп. С конвоирами отношения сложились нормальные. Мы были «взаимно вежливы».
В марте 1944 г. нас вновь собрали в Кеми, погрузили в теплушки и отправили в южном направлении. Поезд останавливался почти на каждой станции. Пленных одной из теплушек выгружали, и тут же на них накидывалась толпа финских хозяев, каждый из которых старался найти себе работника, выглядевшего покрепче. Через пару станций начальство эшелона завело другой порядок. Выгруженных из теплушки пленных строили, а затем по списку вызывали хозяина и передавали ему очередного, стоявшего в ряду пленного. Когда на станции Теува дошла очередь до меня, хозяин, которому я предназначался, оказался высоким, около двух метров, солидным 60-летним мужчиной, весом под 120 кг. Я, ростом 156 см и едва более 50 кг веса, выглядел рядом с ним столь забавно, что все вокруг, и пленные и хозяева, расхохотались. Огорченным был только мой будущий хозяин, Хуго Адольф Кентта. Все еще хмурый, он посадил меня в стоящую около станции пролетку. Рядом с ним я занимал лишь 1/5 ширины сиденья.
Молодой ухоженный конь быстро довез нас до последнего строения на окраине села. Увидев огромный двухэтажный дом с множеством окон, я подумал, что в нем обитают десятка два человек. В действительности оказалось, что там жили только хозяин с хозяйкой, две их дочери и племянник. Мне, шестому жильцу, предоставили отдельную комнату.
Когда мы садились в пролетку на станции, хозяин угостил меня папиросой, и первое, что он сделал по приезде домой, отвел меня на чердак, показал на сохнувшие листья табака и жестами объяснил, что папирос больше не будет, табак для курева я должен брать здесь и сам резать.
Хуго Кентта был крупным помещиком. Его владения составляли 350 га земли, в том числе 90 га пахотной, остальное лес. В хозяйстве было 18 дойных коров, не считая бычков и телят, 12 свиноматок, 4 лошади. Мечущихся овец я никогда не мог сосчитать. Как узнал позже, состояние хозяина в банке превышало 150 000 марок.
Со всем этим огромным хозяйством управлялись 5 человек – сам Хуго, две дочери, 17-летняя Марьятта, 24-летняя Анни и 14-летний племянник Ээли. Пятым был один из двух безземельных жителей соседней деревни, работавший через день. Наемным работникам не платили денег. Каждый, таким образом, отрабатывал в течение всего лета, плату за аренду двух соток земли под посадку картофеля. Пожилая хозяйка одна управлялась с приготовлением пищи и уборкой огромного дома, сверкающего чистотой, как все финские дома. Я не упомянул еще об одной жительнице, очаровательной 4-летней девчушке, дочери Анни, Марьи Леене, забота о которой также падала на плечи хозяйки дома.
В мои обязанности входило: вставать первым и до завтрака почистить лошадей, убрать хлев и свинарник. После завтрака мы все вместе работали в поле. Обед в будние дни хозяйка приносила к месту работы, чтобы нам не тратить время на дорогу. Иногда перед обедом удавалось искупаться в протекавшей недалеко от дома речке. Вечером, после ужина, оставалось полтора-два часа на отдых.
В субботу работа заканчивалась раньше и все, сначала мужчины, потом женщины, мылись в бане, располагавшейся по другую сторону дороги напротив дома.
Ко мне относились без всякого предубеждения, как к члену семьи. Я старался платить тем же и работал в полную силу, чем быстро изменил первоначальные, возникшие на станции, опасения хозяина.
Все мы ели за одним большим овальным столом. На одном конце во главе стола восседал хозяин, слева от него племянник, справа я, на другом, в центре хозяйка, по бокам две дочери. На каждой половине стола ставилась полная масленка сливочного масла и большой кувшин молока. Молоко наливалось без ограничения, правда, снятое, перегнанное на молокозаводе (это при 18 дойных коровах!). Раз в неделю, в воскресенье утром, на стол подавалась простокваша из цельного молока.
Хозяин принес мне русско-финский и финско-русский словари. Довольно быстро я освоил разговорный язык, а затем научился читать и писать по-фински. На русском языке я мог общаться только с одним пареньком в поселке. Это был Вяйно Каппанен, 14-летний мальчишка, интернированный из ингерманландской деревни под Ленинградом. С ним мы виделись очень редко. Он работал у хозяина, жившего далеко от нас.
С интересом и, часто, с веселой иронией я смотрел на обычаи и поступки окружавших меня жителей финской деревни. Приведу пару особенно запомнившихся примеров.
Живший рядом такой же состоятельный помещик не мог просто заглянуть в гости к соседу. Он должен был по телефону заранее договориться о визите. Хозяева сразу же предлагали гостю чашечку кофе (во время войны это был суррогат – корвиккет) и пару кусочков белой булки. К моему удивлению, гость вынул из кармана пластмассовую мыльницу и достал из нее два маленьких кусочка сахара. Так два весьма богатых соседа берегли состояние друг друга.
В другой раз к нам приехал покупатель сена. При погрузке каждая кипа взвешивалась на подвешенном под крышей сеновала безмене. Хозяин аккуратно записывал вес сена. Мы нагрузили два воза. После подсчета стоимость оказалась равной 1466,5 марки. Покупатель дал полторы тысячи крупными купюрами. Для сдачи у хозяина не оказалось монеты достоинством полмарки. Коробок спичек стоил тогда 6 марок. Хозяин сказал, что пойдет и разменяет деньги. До ближайшего от сеновала дома – три километра. Грузному хозяину 60 лет. Покупатель спокойно уселся на лавочку, закурил папиросу и угостил меня. Хозяина не было больше часу. Мы с покупателем выкурили по три сигареты, стоимость которых превышала 15–20 марок. Лошади с аппетитом поедали свежее сено стоимостью, наверняка более чем полмарки. Наконец хозяин вернулся, вручил покупателю 50 пенни, тот поблагодарил и с двумя возами спокойно отправился в путь. Как я сумел удержаться от совета, добавить клок сена на воз или плюнуть на эти полмарки, не знаю, но такой веселый розыгрыш мне в жизни доводилось видеть не часто.
Я мог бы рассказывать еще о многих, непривычных для русского эпизодах, но это уже другая тема.
Хочу добавить, что в 1990 г. мы встретились с сыном моего финского хозяина, Олави Кентта. Во время войны он служил в армии и приезжал домой на один месяц в отпуск. Мы познакомились тогда, а теперь стали лучшими друзьями.
В сентябре 1944 г., после заключения перемирия между СССР и Финляндией, был произведен обмен военнопленных. Несколько дней в пересыльном лагере Выборга и мимо родного Ленинграда, в теплушке, на полярный Урал.
Станция Половинка Пермской области – так называемый, лагерь спецпроверки.
После «барских» условий в семье хозяина снова концлагерь. Условия обитания, по сравнению с финскими лагерями, ниже среднего уровня; хуже, чем в 1-м офицерском лагере, но лучше, чем в лагере Вааза. Тяжелая и опасная работа в угольной шахте, перерыв в работе только для сна.
P.S. И вот прошло 60 лет.
Финские ветераны Ханко пригласили русских ветеранов с Военно-Морской базы на юбилейную встречу, посвященную окончанию боевых действий на полуострове. Между ветеранами установились хорошие дружественные контакты. Не могу не отметить в то же время существенную разницу в отношении к минувшему финских и русских участников войны.
Финская сторона обратилась к нашему Совету ветеранов с просьбой поддержать перед властями Ленинградской области их желание установить на Карельском перешейке памятник финским солдатам, погибшим в годы Советско-Финской войны.
На собрании ветеранов многие наши старики стали выступать с резкими возражениями: «Что вы хотите? Врагам, фашистам памятники ставить?»
Мне пришлось рассказать им о маленьком эпизоде во время последней поездки на Ханко.
Директор Фронтового музея Ханко, участник войны с Россией Стиг Хэгстрем вез меня и председателя нашего Совета ветеранов на своей машине по шоссе. По дороге спросил, был ли я в лагере военнопленных Мустио и не хотел бы посмотреть, что там сейчас. До Мустио было всего километров 15, конечно, я согласился. Стиг остановился у ближайшего дома и попросил хозяина нарезать нам в саду цветов. Через короткое время он снова остановил машину. С обеих сторон дороги был лес. Маленькая тропинка метров через пятьдесят вывела нас на поляну, посреди которой, окруженный ухоженным цветником и посыпанными гравием дорожками, стоял гранитный монумент. На каменной пирамиде, высотой более 2,5 метра, надписи на финском и русском языках. По-русски с ошибкой: «Здесь похоронено советские военнопленные». Простим финнам плохое знание русского языка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.