Текст книги "Обреченные погибнуть. Судьба советских военнопленных-евреев во Второй мировой войне: Воспоминания и документы"
Автор книги: Арон Шнеер
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 46 страниц)
Как-то на рынке (или на работе) ко мне подошел один едва знакомый мужчина лет сорока пяти, тоже бывший пленный. Кажется, его звали Николай Степанович. Он в Анжерке, видимо, обосновался весьма основательно: жил с женщиной, потерявшей мужа, в собственном домике. У нее была дочь от первого брака, лет девяти-десяти.
На носу был какой-то праздник, и он пригласил меня провести его вместе, в семейном кругу. Он считался дома главой семьи и был человек положительный. Не знаю, почему он пригласил именно меня, но я согласился. Мне все равно было некуда деваться. Видеть Бедрина с налитыми глазами не хотелось.
Домишко Николая Степановича находился в центре, почти на главной улице. Эта улица была «обустроена» деревянными тротуарами, между которыми пролегала собственно проезжая часть с грязью по колено. <…>
Компания у Николая Степановича собралась небольшая: он, его «жена», дочь, я и квартирантка – учительница младших классов, которая снимала у них угол, вернее – койку.
Ее звали Александра Ионовна Андреева, ей было 19 лет (мне – 20), и угол она снимала здесь, потому что школа была рядом. Сама она родилась в поселке при станции Яя. Вот так называлась одна из незамечаемых станций на Транссибирской магистрали.
У нас с Сашкой в первый же вечер знакомства возникла взаимная симпатия. Мне она нравилась внешне, и, кроме того, подкупало то, что она – учительница. Ей, возможно, понравился Ваня Волынец, а может быть, воодушевило то, что я москвич. Во всяком случае, идея Николая Степановича оказалась стопроцентно плодотворной.
Мы стали встречаться, наша страсть не пропадала, и через пару месяцев она стала второй женщиной в моей жизни. Встречались мы в основном у нее в доме. Обычно я приходил вечером и, войдя в сени, стучал в дверь. В домике раздавался громкий вопрос хозяйки: «Милый или постылый?» – и в ответ – Сашкин голос: «Милый, милый!» После этого я входил. Вот такой ритуал.
В качестве своего знакомого Саша пригласила меня в школу на какой-то очередной праздник. Были танцы под патефон. Там же она показала мне парня, который очень хотел ей понравиться. Его «тоже» звали Ваня.
Ночами (в свободное от шахты время) мы просиживали на каком-то жестком сундуке в углу комнаты, где жила Саша. Я курил, «играл» на гитаре и пел вполголоса всевозможную есенинщину и ямщикнегонилошадейщину. Некоторые песни на «правильные мотивы». К другим, например, стихам Есенина, я «сочинял» свои душещипательные мелодии, очень похожие друг на друга, тем более что гитарных аккордов я знал – кот наплакал.
Весной, когда подсохли деревянные тротуары, мы прогуливались по главной улице (без оркестра), ходили в кино, фотографировались в местной фотографии и даже один раз были в ресторане. Короче говоря, любили друг друга, причем я для нее оставался Ваней.
Между тем я видел бесперспективность моего участия в пожизненной шахтерской профессии. Восьмиклассное образование позволяло мне учиться при шахтном учебном комбинате на электротехника. Я стал посещать занятия по электроспециальности, хотя совмещать это с работой и встречами с Сашкой было нелегко. Иногда с Сашкой мы стояли по часу, по два на 30-градусном морозе, так как в доме все помещение было занято. Я был в своих хромовых сапожках. Ноги коченели, но ни разу не простудился.
Зимой 1946 г. состоялись первые послевоенные выборы в Верховный Совет, и нам, репатриантам, было разрешено участвовать в них. Разумеется, в качестве избирателей. Для меня это были также первые выборы. Значит, я не был лишен гражданских прав, то есть не был «лишенцем».
Племянник Моисея, мужа тети Поли, Ефим (Фима), по «натырке» моей мамы, продолжал ходатайства в Наркомате угольной промышленности. С моим заявлением (техникум авиаприборостроения) и резолюцией о возможности моего приема Фима обратился в Наркомат.
На нашей шахте получили телеграмму с указанием освободить меня в связи с отъездом на учебу. Такого здесь никогда не случалось. Разумеется, мне отказали.
Начальник шахты, Быстров, – барин в коричневом кожаном пальто на меху и фетровых, на коже, бурках, проходя мимо шахтеров, даже не оборачивался в их сторону.
Сразу после революции, в 20-е гг., неугодных начальников, плохо относящихся к рабочим, сажали в обычную тачку и под улюлюканье вывозили вон, за пределы шахтной территории. Сейчас такой вольницы быть не могло. Быстров, как и вся власть, считал нас людьми второго сорта, а рабочие были нужны, уголек надо давать.
Получив отказ на шахте, я (через несколько дней) направился в трест «Анжероуголь». Пошел туда сразу после смены (естественно, приняв душ), вошел в кабинет какого-то начальника – то ли это был сам начальник отдела кадров, то ли его заместитель, поставил топор (мой инструмент) в угол кабинета и предъявил копию телеграммы из Наркомата.
Начальник, увидев топор, слегка оробел, но прочел документ и сказал, что своей властью освободить меня не может. Иерархия была такая: Наркомат угольной промышленности – Комбинат «Кемеровуголь» – трест «Анжероуголь» – шахта № 9/15.
Следовательно, мне надо было ехать в Кемерово, в комбинат. Каковы крючкотворы – футболили меня туда-сюда, надеясь, что я в конце концов запутаюсь и отступлюсь. До Кемерово было 300 км, а я продолжал работать. Рабочая неделя была, как повсюду, шестидневная. В выходной ехать не получалось – Комбинат тоже мог не работать. Но на шахте есть один день, когда ты сегодня работаешь в утреннюю смену (приходишь домой в 18.00), а завтра тебе выходить в ночную смену, т. е. – к 22.00. Это так называемая «пересменка».
Используя «пересменку», я вечером, после первой смены, поехал в Кемерово. Приехал туда ночью, где-то, на вокзале, поспал и утром направился в Комбинат. Из документов у меня был мой вшивый «паспорт» (с указанием, откуда прибыл), справка, подтверждающая, что я работаю забойщиком на шахте № 9/15, и копия телеграммы из Наркомата. При худшем стечении обстоятельств меня запросто могли задержать для выяснения личности. Не сбежал ли я? Короче говоря, я успел обернуться с этой поездкой за сутки. К счастью, все начальство было на месте, документ – оригинал телеграммы – не был «утерян», и меня приняли довольно спокойно.
Очень им хотелось узнать, какие у меня связи в Наркомате, но страх перед вышестоящим начальством пересиливал любопытство. Они, крючки, конечно, понимали, что здесь все не так просто. Случай, может быть, единственный во всем Комбинате, но ослушаться нельзя.
Случалось, конечно, освобождаться от бывших пленных, но только тех, кто не прошел госпроверку Смерш. И уезжали они обычно далеко на восток.
Так как я и сам не знал всех подробностей появления телеграммы из Наркомата, то наивно и правдиво объяснил, что мои родители взяли из техникума мое довоенное заявление и пошли с ним в Наркомат. Из письма родителей я знал, что Фима «хлопочет». Таким образом, формально все выглядело вполне конституционно.
Скоро сказка сказывается… Был уже май 1946 г. Комбинат разрешил, Трест разрешил, из шахты я был уволен и… немедленно лишен всех видов продовольственного обеспечения: хлеб, мясо, масло, крупы – как неработающим, уголь хозяйке – ноль.
Сашка в это время работала пионервожатой в школьном лагере, в девяти километрах от Анжерки. Она прибегала домой, в свой угол, вечером и уходила рано утром к подъему флага в лагере.
Удивительно, что при полном отсутствии какой бы то ни было связи наши свидания никогда не срывались.
Больше месяца провел я в качестве полного безработного. Денег было совсем мало, голод ощущался. Бедрины относились ко мне хорошо: они понимали, что я вот-вот должен уехать. Катя, племянница Марии Ивановны, вдруг подарила мне вышитый платочек, по местным понятиям, явное признание в любви, хотя и несколько запоздалое.
На станции железной дороги с маленьким строением и скромной надписью «Анжерка» далеко не все поезда останавливались. Пассажирские составы были битком набиты офицерами и солдатами, возвращающимися с Дальнего Востока. Там проходила массовая демобилизация.
Железнодорожный билет до Москвы стоил 92 рубля. Билет я купил, но сесть в поезд не мог несколько дней.
Слово «невыездной» тогда еще не было в ходу, хотя, в определенном смысле, все мы на шахте были невыездными. И вот я, наконец, оказался выездным (пока – из Анжерки).
Последнее прощальное свидание с Сашкой произошло очень ранним утром, в день моего отъезда, на крыльце домика, где она жила (в 6.00). При поцелуе она укусила меня в губу (чтобы дольше помнил). Эту ранку я и привез в Москву, вызвав некоторые расспросы родителей.
Денег на дорогу (кстати, присланных из дома) у меня было рублей 600–800, вещей – только одна холщовая сумочка, в которой лежали калоши. И размер сумочки точно соответствовал размеру калош. Больше никаких вещей не было – все свое барахло я оставил у Бедриных, с которыми попрощался уже после Сашки, так как улица Пятилетки была ближе к станции.
Был июнь, я ехал в костюме, прохарях, без шапки. Завершался еще один этап моей биографии, горький и радостный (благодаря Сашке) кусок моей жизни. Дома я не был с августа 1941 г.
Август 41-го – февраль 43-го – колхоз;
Февраль 43-го – август 44-го – армия, фронт, десант;
Август 44-го – июнь 46-го – плен, Смерш, шахта, отъезд.
Прощай, Анжерка…
«…И осталось, как всегда, недосказанное что-то…»
Поскольку билет у меня был, а сесть в поезд, который один раз в сутки останавливался на нашей станции, не представлялось возможным, я решил ехать на крыше.
Документы: квазипаспорт, справка об увольнении из шахты. Во время начала движения поезда, когда проводники закрывают двери вагонов, я цеплялся за лесенку в торце вагона, ведущую на крышу. Таких, как я, было немало. На крыше каждого вагона были «пассажиры».
Тот факт, что у меня был билет, не спасал от штрафов. Когда поезд останавливался, все «кидались» с крыш и убегали, выжидая начала движения. «Садились» всегда только на ходу. На малых станциях поезд стоял всего 1–2 минуты и мы оставались на крышах. Зато на основных станциях, в городах, где менялась паровозная бригада, остановка длилась 40 минут.
За это время нужно было успеть умыться, так как копоть и дым от паровоза превращали лицо в физиономию шахтера.
Электровозов тогда не было, а паровозы дымили жутко, сжигая уголек, к которому, может быть, и я приложил руки. После умывания можно было заглянуть в станционный буфет или привокзальный рынок и что-нибудь поесть, не забывая при этом, что поезд может двинуться в любую минуту.
В Новосибирске я чуть было не отстал от поезда. Пришлось садиться на довольно быстром ходу, т. к. на станции было очень много милиции, а при ней на крышу не влезешь.
За сутки поезд проходил примерно 1000 км (50 км/час). Четыре города за четверо суток: Новосибирск, Омск, Свердловск, Киров. За эти четверо суток меня штрафовали шесть раз. «Ехать на крыше не положено!» Я показывал билет, но это не помогало. Штраф почему-то всегда составлял 92 руб. и брался, конечно, без квитанции.
В Кирове (1000 км до Москвы) мне удалось в цирюльне помыть голову, постричься и побриться. Более того, я сумел договориться с проводником, и он впустил меня (конечно, не бесплатно) в тамбур. Так что целые сутки я ехал почти цивилизованно и в Москву прибыл побритым, умытым и выглядевшим в своих прохарях и брюках навыпуск как натуральный зэк, вернувшийся из тюрьмы. Что было не так далеко от истины.
Встречала меня вся семья: мама, папа и Борис. Все, конечно, были счастливы: завершился тяжелый этап моей жизни. Но мать пришла в ужас от моей челки, от блатных сапог с голенищами «в гармошку». Она велела тут же вытащить брюки из сапог и прикрыть безобразные сапоги. Велела также убрать дурацкую челку, вернее – причесать ее.
Брюки были длиннее моих ног на 15 см, и их пришлось загибать вовнутрь. Кое-как с этим справились: «гармошку» прикрыли мятыми неряшливыми брюками. С моей точки зрения, я стал выглядеть значительно хуже.
Я прибыл на Ярославский вокзал. Домой ехали от станции метро «Комсомольская» до ст. «Дворец Советов». Оттуда на автобусе – до Ново-Девичьего монастыря и далее пешком до дома, всего 10 минут.
Дома, в числе моих вещей, я обнаружил сделанный мною в деревне рубанок без железки и заготовки для лучковой пилы (все из клена). Это было очень приятно и трогательно: родители везли все это за две тысячи километров с одной целью – порадовать меня. Вернулась домой и лейка.
Попался мне также мой дневник, который я вел в колхозе. Своей примитивностью и бездарностью он произвел на меня удручающее впечатление. Я его безжалостно изорвал, о чем сегодня сожалею.
И как бы ни был горек этот дым,
И сколько б ни было на солнце пятен,
Со временем мы все равно простим —
Ведь дым отечества и сладок и приятен…
Арон Глезин
«Наливай пожиже, жид пришел!»[67]67
Впервые: Янтовский, 1995. С. 49–57. Название дано составителями.
[Закрыть]
С того времени, когда началась Вторая мировая война, прошло более 50 лет, и многое, а главное – даты, имена, некоторые события – память не удержала, но многое все же крепко засело в голове и помнится до сих пор.
Во второй половине августа 1941 г., в составе 1-го Ленинградского полка 23-й дивизии, я оказался на Карельском перешейке, чтобы противостоять наступающей финской армии. Мы прибыли на фронт без оружия, и только здесь нас начали вооружать, выдавать нам винтовки. Эти винтовки были разных систем – от русской трехлинейки до итальянских карабинов, разные другие. Были здесь и учебные винтовки. Если учесть, что основная масса солдат, как и я, были студентами и просто не обученными военному делу, можно легко представить себе нашу боеспособность. Первый же бой подтвердил это, так как после него наш полк перестал существовать, а большинство оставшихся в живых и раненых оказалось в плену. Среди них был и я.
Я получил легкое ранение в спину осколком мины. После этого вместе со старшиной роты и одним солдатом мы на протяжении трех суток блуждали по лесу в попытке добраться до своих. Мы шли только ночью, а днем прятались в кустах.
Рано утром на четвертый день (30 или 31 августа), когда мы еще лежали в кустах, нас заметили два лесоруба, проходившие невдалеке от нас, и сообщили финским солдатам. Мы успели перебежать в другое место, но солдаты, прочесывая лес, нашли нас. Мы были доставлены в какой-то пункт, где нас встретил офицер. Хорошо зная о том, как поступают немцы с пленными евреями, я сразу же провел ладонью по горлу, тем самым попросив жестом скорее покончить со мной. Офицер прекрасно, по-видимому, понял меня и в ответ что-то сказал. Не зная языка, на котором он говорил, я также понял его, и думаю, что смысл его слов был таким: «Мы не немцы и так не делаем». После этого мне сделали перевязку, всем нам дали по куску хлеба, пару кусочков сахара и отправили на сборный пункт. Там я встретил других солдат нашего полка, а также командира моей роты.
Через некоторое время мы были доставлены в лагерь Наариярви. Смутно помню, что лагерь представлял собой вытянутые в один ряд бараки, при этом на противоположной стороне находились пищеблок, медпункт и другие нежилые строения. Из числа пленных в каждом бараке назначался старшина, который был там полновластным хозяином. Мне не повезло, так как старшиной в моем бараке был украинец. Он евреев не любил и рассказывал о том, что когда-то его несправедливо осудил судья-еврей. Почти ежедневно он вызывал меня в свою комнату и требовал от меня признания, что я коммунист и политрук. Но я не был ни тем, ни другим, и признаваться мне было не в чем. Так продолжалось более недели. Однажды вместо дневного разговора он вызвал меня вечером, когда все в бараке уже улеглись спать. Разговор он начал с того, что сегодня он вызвал меня в последний раз, и если я сегодня не признаюсь, то ночью за мной придут финны и расстреляют меня. Всю ночь я не сомкнул глаз и пролежал в ожидании приезда финнов. Наступило утро, а я все продолжал лежать, не имея сил надеяться… Больше он никогда меня не вызывал. Эту ночь до сих пор я не могу забыть.
Вскоре в числе других десяти человек я был направлен на работу к крестьянину. Наш путь лежал в район города Миккели. Значительную часть пути мы плыли по озеру на небольшом пароходике, а затем до места добирались на лошадях. Хозяин Эмиль Танту и его жена встретили нас хорошо и почти сразу же по прибытии усадили за стол. Из полуоткрытой двери на нас с большим любопытством смотрели внуки хозяина. Со следующего дня началась наша работа в хозяйстве этого крестьянина. Хозяйство было довольно большим: полтора десятка коров, четыре лошади, свиньи. Начали мы работу с уборки картофеля, а потом были и другие разные работы по хозяйству. Мне лично помогло в этой работе то, что с детства я рос в деревне, работал в колхозе. Многое из того, что нам приходилось делать, мне было хорошо знакомо. Особенно я любил лошадей и, в отличие от других, их не боялся. Частенько я чистил лошадей и убирал конюшню. Ко времени приезда к хозяину мы уже хорошо знали, что такое голод, испытывая его много-много раз, а здесь мы были сыты. По вечерам мы собирались в отведенном нам для ночлега месте и предавались воспоминаниям о жизни до войны.
Так продолжалось около двух месяцев, когда к хозяину приехал один из его родственников и выбрал среди нас троих для работы в его хозяйстве. Среди выбранных был и я. Вскоре нас усадили в сани, и весьма резвая лошадка быстро доставила нас к новому месту работы. Хутор, принадлежавший Руганену, назывался «Паломяки». В большой и дружной семье хозяина было два инвалида войны – его сыновья Якко и Микко. Якко потерял руку и один глаз, все его лицо было усеяно синими пятнами. Микко был ранен в нижнюю челюсть, которая вся была изрезана, ранение также сказалось и на его речи. Несмотря на это, их отношение к нам всегда было хорошим. Их мать, которой было в то время не менее 80 лет, всегда старалась вовремя и получше нас накормить. Зачастую она громко сзывала нас, одновременно стуча палкой по висящему на заборе бидону. Основная работа, которую мы должны были выполнять, – обмолот ржи. Эта работа была тяжелой и пыльной. Обмолот производился в сушильной камере, где было очень жарко. Выполняли работу вручную, то есть цепами. Мне приходилось также работать и на конюшне, где я чистил лошадей. Работали мы и в хлеву по уборке навоза и вывозу его в поле.
Быстро пролетели два месяца жизни на этом хуторе. И вот как-то вечером девочка-сирота, жившая у хозяина, сказала мне, что завтра нас отправят в лагерь. Можно себе представить наше настроение после получения такого известия! И действительно, на следующее утро Якко отвез нас к Танту, а оттуда снова в лагерь Наариярви. В Наариярви я не задержался и через пару дней с большой группой военнопленных был направлен в рабочий лагерь, который находился у города Вааза, на берегу Ботнического залива. Отчетливо вспоминаю, как мы, построенные в колонну, подошли к воротам лагеря. После беглого осмотра наших карманов и мешков нас пропустили на территорию лагеря, и мы подошли к баракам. Я оказался в числе первых, попавших в барак, и мне удалось занять нижнее место рядом со стоящей печкой-«буржуйкой». Однако жить на этом месте мне не пришлось. Вскоре ко мне подошел один из прибывших со мной, некто Федя, и, напомнив мне, кто я такой, потребовал освободить это «теплое местечко». В противном случае он пригрозил убить меня в первый же день на нашей общей работе. Внешний вид Феди, его манера разговаривать говорили сами за себя. Было ясно, что он был способен выполнить свою угрозу. Пришлось мне занять место на втором этаже. Замечу сразу, что жизнь у Феди в лагере не сложилась. За разные провинности он был многократно жестоко избит и затем, кажется, умер.
Наш лагерь, находившийся на границе со Швецией, строил дорогу, назначение которой нам известно не было. Режим в лагере был весьма строгим. При возвращении с работы нас обыскивали очень тщательно. Большинство охранявших нас солдат были шведами. Некоторых из них я хорошо помню по сей день, о них я расскажу дальше. Здесь мне опять пригодилось мое умение ухаживать за лошадьми, и я работал в лагере возчиком. В мою обязанность входило возить на строящуюся дорогу песок, камни и все остальное, что использовалось при строительстве основания дороги. Работа возчика была легче других работ потому, что много времени я находился в пути между карьером и дорогой. В условиях, когда мы постоянно ощущали чувство голода, это имело большое значение не только благодаря меньшей физической нагрузке, которая была у возчиков, но и благодаря тому, что местные жители, встречая нас на дороге, угощали нас съестным. Хорошо помню одну старушку, которая выходила на дорогу с мешком в руках и протягивала встречным военнопленным хлеб и овощи. Между тем нам было строго запрещено брать, а местным жителям давать нам пищу, но, как говорят, «голод не тетка». Частенько мы зарабатывали себе хлеб чисткой оружия и велосипедов, принадлежавших солдатам.
Однако и здесь, где никто не делил нас по национальному признаку, среди пленных находились люди, которые, в надежде приобрести хоть какие-нибудь блага, по собственному почину рассказывали охранникам, что я еврей. Таких случаев я припоминаю два. Однако к чести охранников нужно сказать, что они не обратили на это внимания. Рассказав мне об этом, один из солдат сказал, что те, кто говорит плохо о других, сами плохие. Среди охранников были, как это обычно бывает, разные люди. Были и такие, которые довольно часто без видимых причин избивали пленных. Самым страшным в лагере был переводчик Урбанович, поляк, житель Хельсинки. Это был человек лет 40, среднего роста, подтянутый и хорошо владевший русским языком. Не хуже он владел и кулаком, нанося удары только в лицо. Удары были резкими и сильными. Так он расправлялся с каждым, кто, по его мнению, был в чем-то виноват. Часто на его руках в летнее время были одеты перчатки, чтобы, как говорят, «не марать руки». Особенно он бил тех, кто, будучи голодным, употреблял в пищу целлюлозу (ею кормили лошадей), после которой люди выбывали из строя на несколько дней. Таков был этот зверь в обличье человека.
Работа здесь была тяжелой, так как приходилось пользоваться киркой, ломом и лопатой, а сил было не так много. Отдохнуть можно было в тех случаях, когда охранники удалялись или дежурили солдаты, которых мы не боялись. Ну а нрав каждого мы хорошо знали. В такие минуты, когда работа на время приостанавливалась, постоянно голодные люди вели разговор о том, что они ели до войны. Украинцы рассказывали о борще и варениках, сибиряки о пельменях, белорусы о картофеле и блюдах, из него изготовленных. Разговоры на другие темы, за редким исключением, не возникали. Очень плохо было страстным курильщикам, так как они последнюю пайку хлеба променивали на папиросу или щепотку табака.
В этом лагере я встретил человека, о котором не могу не сказать несколько слов, хотя он заслуживает большего. Таким был солдат охраны швед Сигурд Норгорт, студент теологического факультета университета, человек большой и доброй души. Не было ни одного случая, чтобы он плохо отнесся к пленному, более того, он всегда старался чем-нибудь помочь нам. Вспоминаю случай, как однажды в его присутствии между двумя пленными произошла стычка. Другой солдат прекратил бы драку очень быстро, дав затрещину тому и другому. Сигурд пусть неуклюже, но все же по-доброму пытался удержать от драки обоих. В его дежурство мы всегда облегченно вздыхали и могли немного отдохнуть. Но и нас не покидало чувство совести, и мы, отдохнув, принимались за работу. У меня с ним установились вполне дружеские отношения. Частенько на работе и в нерабочее время я беседовал с ним. Он рассказывал мне о себе, о своей учебе, о том, что в Швеции у него есть девушка. Граница Финляндии со Швецией всегда была открытой, и до войны он часто ездил к своей девушке. Я рассказывал ему о жизни в Ленинграде, об институте, о своей семье.
Первое время мы беседовали на немецком языке, а потом и на финском. Как-то он попросил меня обучить русскому языку. За несколько уроков он усвоил алфавит, а затем начал складывать и слова. Но вдруг нам объявили об отправке в лагерь Наариярви. Прощаясь со мной, Сигурд подарил мне очень хорошую и большую фотографию с дарственной надписью. Я долго хранил ее, но на пути домой с болью в сердце я вынужден был разорвать ее и выбросить. Я думаю, что причина ясна и объяснять ее нет необходимости.
И вот опять Наариярви. С первого же взгляда мне стало ясно, что все здесь изменилось к худшему. Причиной тому было то, что старшиной лагеря стал пленный офицер Красной Армии, в котором я узнал своего бывшего соседа по улице, в городе, в котором я проживал, в Могилеве. Будучи антисоветски настроенным человеком и антисемитом, он завел в лагере свои порядки, чинил суд и расправу над пленными. До него евреи жили в бараках вместе с другими пленными. Теперь их поместили в отдельный барак. Когда к кухне подходили евреи, он кричал: «Наливай пожиже, жид пришел». Жизнь в лагере была очень тяжелой. От голода ежедневно умирали десятки человек. Между тем Парникель (фамилию его я запомнил с детства) и его приближенные выглядели очень хорошо. В этом лагере, к моему счастью, я пробыл недолго, всего недели две, и меня в числе большой группы пленных направили на работу в другой лагерь. Отчетливо вспоминаю, как мы, построенные в колонну, проходили последнюю проверку перед отправкой. Вызвали и меня, и вдруг Парникель увидел в карточке, что я еврей, и приказал мне выйти из рядов. Вскоре я был отправлен в Лоуколампи, где был рабочий лагерь для евреев. Но прежде чем перейти к рассказу о жизни в этом лагере, мне хотелось бы сказать несколько слов о судьбе Парникеля. Вскоре после моего отъезда из Наариярви он был снят со своей работы и направлен в рабочий лагерь. В этом лагере оказались люди, над которыми он издевался в Наариярви. По рассказам очевидцев, его постоянно избивали, вспоминая прошлое. Перед самым окончанием пребывания в Финляндии он был убит.
В Лоуколампи все мы жили в одном бараке и работали в основном на одном и том же заводе по производству удобрений. Среди находившихся здесь людей нашлись мои земляки по Могилеву и особенно много было ленинградцев. Среди них я помню Герцберга, Этингера, Аркадия, Каплуна, Когана и других. Жили мы дружно, и многие объединялись в так называемые «колхозы»: вместе питались. Ежедневно мы получали хлеб и сахар, а повар, которого я помню хорошо, кормил нас три раза в день. Все, что удавалось заработать, шло в «колхоз», и это было нам дополнительным питанием. Здесь мы не голодали, хотя еды все же не хватало. По вечерам, когда все мы укладывались спать, в бараке велись долгие разговоры о нашей прошлой жизни, об учебе, семье. Говорили мы и о том, какой будет наша жизнь после войны. Прогнозов по этому поводу было порядочно, но все сходились на том, что жизнь станет хорошей. Особенно я любил слушать рассказы Соломона Шура и Ефима Герцберга. Шур был из Москвы, архитектор, высокообразованный человек, настоящий интеллигент. Таким же был и Герцберг, ленинградец, инженер, кандидат технических наук.
Большим и очень радостным событием для всех нас был приезд, кажется, в канун Пасхи 1944 г., раввина и еще двух или трех сопровождающих его евреев. Беседа с раввином длилась три-четыре часа. Зная о том, что все мы атеисты, раввин все же рассказал нам, хотя и коротко, о празднике песах. Со стороны гостей было много вопросов, на которые мы отвечали. В свою очередь они рассказывали нам о жизни евреев в Финляндии. К концу встречи мы пели еврейские песни. К нашему стыду, мы знали их очень мало и в основном подпевали гостям. После отъезда гостей мы еще долго вспоминали эту незабываемую встречу.
Время в 1944 г. летело очень быстро. Мы продолжали работать на заводе. Грузили камень в вагонетки и толкали их на завод, где его перемалывали, а затем мешки с удобрениями грузили в вагоны. Летом добывали торф. Работа на заводе и по добыче торфа была тяжелой, однако мы с ней справлялись. Но вот лето 1944 г. подходило к концу, и мы уже знали о том, что Финляндия готовится к выходу из войны. Когда этот выход из войны состоялся, мы постоянно обсуждали один и тот же вопрос: какими должны быть наши действия на случай, если немцы оккупируют Финляндию. Единогласным было решение о том, что живыми попадать к немцам мы не должны. Одни предлагали уйти в лес и по возможности пробраться туда, где уже была Красная Армия. Те, кто в такую возможность не верил, считали, что нужно влезть на крышу завода и прыгать вниз, то есть покончить с собой.
Однако все разрешилось самым лучшим образом. Кажется, в начале октября нас отправили в Наариярви, а оттуда в Союз.
После прохождения специальной проверки в г. Туле, а затем кратковременной работы в шахте я вновь оказался в Ленинграде, где меня так ждали отец, сестра и другие родственники.
Израиль, 1993 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.