Текст книги "Эклиптика"
Автор книги: Бенджамин Вуд
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
– Спасибо. Очень мило с вашей стороны.
– Это не моя инициатива. Честно говоря, я боялся, что открытка вас расстроит. Я долго думал, приносить ее или нет.
– Я рада, что принесли.
– Наш мальчик очень настаивал. Мэнди повела его в бассейн, чтобы чем-нибудь занять. Он умолял взять его с собой, но я решил хотя бы от этого вас избавить.
При мысли о том, чтобы снова поговорить с мальчиком о комиксах, я впервые за много дней ощутила подобие радости.
– Да нет, привели бы, я совсем не против.
– Он будет счастлив, что открытка вам понравилась. Сто лет над ней корпел. Можно?.. – Виктор указал на стул возле кровати и, не дожидаясь ответа, уселся и положил на колени портфель. – Надеюсь, вы не возражаете, что я вот так вот к вам пришел. Я слышал, вы приуныли, и просто… Просто хотел вас поддержать. Это нормально, что у вас сейчас подавленное состояние.
– Спасибо за участие, – сказала я и отвернулась – что угодно, лишь бы не видеть этот сочувственный взгляд. Я его не заслужила.
– Послушайте, – осторожно начал Виктор, – если я переступаю черту, так и скажите, но меня все утро беспокоила одна деталь.
Я молча повернула голову в его сторону.
– Вы пили болотную мяту, – сказал он. – От укачивания.
– Да.
– Хм-м… – Он забарабанил пальцами по портфелю. – А много?
– Господи, Виктор, я не знаю. Какая разница? – Я надеялась, что слегка обиженный тон мне удался.
– Просто есть мнение, что в больших дозах она обладает определенными побочными эффектами. – От его пальцев по кожаному портфелю шла рябь. – Мяту вам порекомендовала Дулси, но вот знала ли она об этом?
– Я уверена, что нет.
– Нет, разумеется, нет. Я не имел в виду… Неважно. – Он окинул взглядом комнату: – Неплохо у них тут все оборудовано.
– Это лазарет. Они всюду одинаковые.
– О, отнюдь. Видели бы вы, в каких палатах я проходил обучение.
Мы были совершенно одни. Виктор был единственным, кого я видела за последние двенадцать часов, не считая Дулси, врача и медсестры, и, думаю, он об этом догадывался.
– Виктор, если вы не против, я хотела бы отдохнуть.
Но он не собирался отвлекаться и никуда не спешил.
– Это абортивное средство, вот я к чему. Так, во всяком случае, считается. Этому нет медицинского подтверждения, и все же… – Поправив очки мизинцем, чтобы не сползали, он поднялся на ноги и так долго стоял у моей постели, что мне показалось, сейчас он поцелует меня в лоб. – Все утро это не давало мне покоя. Зачем вам пить болотную мяту? И как я раньше не заметил… – Он недоуменно рассмеялся. – Номер, который я вам дал, выкиньте его. Этот парень вам не подойдет. Слишком фрейдистский подход.
– Что?
– Я серьезно. – Он положил портфель в изножье кровати, щелкнул замочками и принялся рыться внутри. – Я хочу, чтобы вы записались ко мне, когда вернетесь в Лондон. Это займет время, но, думаю, я сумею вам помочь.
– С чем?
– У вас тревожная депрессия. – Он бросил на меня взгляд. – Я не о вчерашних событиях, а о том, что было до этого. Если вы не разберетесь со старыми бедами, то никогда не примиритесь со своей утратой. Я не желаю быть просто сторонним наблюдателем.
И он продолжил рыться в портфеле. Я будто снова оказалась на грязной кушетке в кабинете Генри Холдена.
– Я же сказала, не нужен мне психиатр. У меня есть живопись.
– Неужели?
– Извините, что лишаю вас работы, но я привыкла справляться с переживаниями именно так.
– И хорошо у вас получается?
– Не надо меня поучать.
Он покорно кивнул.
– Только в последнее время вы ничего не пишете или, во всяком случае, ничего не заканчиваете. Вы сами мне сказали. – Наконец он перестал возиться и захлопнул портфель. – Боюсь, визитные карточки у меня закончились. Придется так… – Он вырвал страницу из блока рецептурных бланков и протянул ее мне: – Надеюсь, вы отнесетесь к этому серьезно.
– Нельзя доверять человеку с буквами после фамилии, – сказала я. – Так говорил мой отец.
– Давайте так. – Виктор защелкнул портфель. – Если не начнете прыгать с небоскребов, я расскажу вам, что они означают. Ну что, могу я рассчитывать, что вы запишетесь на прием?
4
На фабрике моя мать каждое утро отбивала карточку на контрольных часах, а затем считала время до конца смены, когда можно будет отбить карточку снова. Окончив школу, она всю жизнь занимала одну и ту же должность, а ей уже было под шестьдесят, и если об удовлетворенности человека можно судить по тому, сколько он жалуется, то мама получала от своей работы огромное удовольствие.
На верфях “Джон Браун энд компани” мой отец ежедневно сдирал кожу на костяшках, проконопачивая суда с мужчинами, которые были ему как братья, – с теми, кого он приглашал за наш обеденный стол, кому одалживал наши сбережения на черный день. Он стер каждый позвонок в спине, сломал несколько ребер, заработал “расколотую голень” и все равно трудился сквозь боль, из смены в смену, за ничтожную плату, без гарантий на будущее.
Я никогда не смогла бы объяснить родителям, как меня восхищает их упорство. Они в поте лица трудились ради чужого блага, понимая, что этот труд никто не заметит. Отец никогда не пересекал океан на судне, которое построил с товарищами, да не очень-то и хотел: по его разумению, покидая верфь, корабли погибали. Мать никогда не ходила по рядам в универмагах, где продавались ее швейные машинки, зато приносила домой коробки бракованных иголок – подшивать занавески и платья соседским девочкам для первого причастия.
Трудно сказать, сколько решимости я унаследовала от родителей. Иногда я ощущала в себе отцовскую энергию и, не замечая ничего вокруг, не отходила от мольберта по многу часов. А иногда с маминой стойкостью не позволяла улизнуть хорошей идее, даже если приручать ее приходилось несколько недель.
Вот только в искусстве упорство не замена вдохновению. Радостное волнение вмиг оборачивается растерянностью, стоит только ему позволить, и никто не поможет тебе вновь разобраться, что к чему. Талант, подобно тросу, утонет в беспросветных глубинах, если ослабить хватку, но стоит сжать слишком сильно, и тебя тоже потянет ко дну.
К началу лета 1960 года у меня не осталось ни одной убедительной причины писать, разве что зыбкая надежда, каждый день в шесть утра поднимавшая меня с постели и заставлявшая попробовать снова. Стряхнуть неудачу помогут лишь настойчивость и усердие, говорила я себе, а если я изменю своим правилам, то лишу себя шанса на успех. И я продиралась сквозь ломоту, как продирался бы мой отец, безропотно, хоть мои руки и разучились выражать то, что я хотела. К каждому холсту я подходила, как прежде – без четких представлений, с одним только желанием писать, – и раз за разом заходила в тупик.
Задача художника – придать очертания незримому, выразить эмоцию скопищем жестов, интуитивно, обдуманно, незапланированно. В творческом акте есть и произвольное и предопределенное, и хаос и расчет, но, если разум будет слишком часто вмешиваться в дела сердца, работа застопорится. Нельзя контролировать творческий процесс. Сколько бы вы ни старались, сколько бы ни запугивали краску, пытаясь подчинить ее своей воле, вы лишь вытрясете из нее всю жизнь. А когда заметите, что перестали выражать чувства и начали просто конструировать их, лучше уж сразу идите в фальсификаторы или посвятите себя реставрации музейных шедевров. Не то появится соблазн повесить свои жалкие потуги на стену и, видя фунты там, где должен быть смысл, провозгласить: “Сойдет и так”. Сопротивляйтесь этому соблазну всеми фибрами души.
И в Нью-Йорке, и после я изо всех сил старалась следовать этим принципам. Я днями напролет сидела у окна гостиничного номера на Шестой авеню, разглядывая сетку города с тридцать пятого этажа и срисовывая узоры дремучих, обманчивых улиц и полированную мертвенность архитектуры. Я заполнила оба блокнота, которые взяла с собой, изрисовала всю бумагу в номере и даже пустые страницы в конце “Непочетного места”. Конечно, я была бы не прочь выйти на улицу и погулять по городу, понять его, как научилась понимать и ценить тайны Лондона, но что-то всю неделю удерживало меня в четырех стенах – тревога, сжимавшая мне горло, когда я красилась перед зеркалом в ванной, стыд, щипавший мне глаза. В первое утро я встала с постели и оделась, но не смогла переступить порог. На следующее утро я дошла до середины коридора и запаниковала; когда послышались голоса других постояльцев, у меня участилось дыхание и задрожали колени, и, хватаясь за стены, я вернулась в номер. Я пока не могла находиться среди людей, а город просто кишел незнакомцами.
Когда мы с Дулси ехали в такси от пристани до отеля, я так остро ощутила уличную энергию Нью-Йорка, что потеряла дар речи. Мы словно оказались в эпицентре возможностей, на клочке земли, где все, что мне было дорого, – искусство, полет фантазии, свобода выражения – существовало в тени всего, чего я боялась, – корпораций, давления, закона джунглей. Джим не выдержал бы суеты и буйства этого города, его безжалостности и устремленности вверх, и, поняв это, я лишилась последних крупиц воли. Нью-Йорк без Джима Калверса меня не интересовал. Как только портье проводил меня в номер, я дала ему доллар, отослала его и заперла дверь. Вечером я должна была присоединиться к Дулси и Леонарду Хайнсу за ужином в “Дельмонико”, но я отпросилась – и в следующие два вечера тоже. В конце концов встреча была назначена в ресторане отеля, за завтраком, но беседа не клеилась и никто якобы не замечал, как я вспотела и что заварочный чайник трясется у меня в руках. Леонард Хайнс представился словами:
– Ди-Ди сказала, вы ее девочка, почти наверняка. Надеюсь, она не ошиблась. Я видел парочку ваших работ, они… любопытны. И все-таки: куда вы смотрите сейчас? В каком, так сказать, направлении движетесь?
Я промокнула стол салфеткой и ответила:
– Пока не знаю. Надеюсь, в хорошем. – А затем повернулась к Дулси: – Я бы хотела завтра полететь на самолете, ты не против?
– Ну, если тебе так удобнее. У Элспет выдалось не очень гладкое плавание, – объяснила она растерянно щурившемуся Леонарду. О моем кратком пребывании в лазарете не было сказано ни слова, как и о том, почему я туда попала: кровавые эвакуации посреди открытого моря – неподходящая тема для делового завтрака.
– Я попрошу свою секретаршу, она все устроит, – сказал Леонард. – У нас отличная договоренность с “Пэн-Эм”[38]38
Авиакомпания “Пэн американ эйрвейз”.
[Закрыть].
– Значит, домой я поплыву одна, – сказала Дулси. – Прекрасно.
Я поблагодарила их и принялась ковырять свои блинчики. Беседа зашла о младшей дочери Леонарда – та только что поступила в Рэдклифф на историю искусств, чем он “бесконечно гордился”. Знай я, что это один из самых престижных женских колледжей Америки, я бы, может, изобразила восхищение, но я была уверена, что “Семь сестер”, о которых без конца толкует Леонард, – это район на севере Лондона, куда я однажды ездила на автобусе покупать у беззубой старухи подержанный граммофон. Было очевидно, что Леонарда я нисколько не впечатлила, и Дулси, раздосадованная моим молчанием, метала через стол укоризненные взгляды. “Больше никогда так меня не позорь, – сказала она в лифте. – Могла бы хоть сделать вид, что тебе интересно”. Встреча обернулась фиаско, но мне было все равно.
Вернувшись в Килберн, я расчистила место в мастерской и загрунтовала стопку холстов – таких больших, какие прежде не использовала. Нью-йоркские наброски я приклеила на обои возле кровати, чтобы черпать из них вдохновение. Я заказала пару коробок масляных красок на дом и купила в лавке на углу сухое молоко, печенье, овощные и мясные консервы и грибной суп в банках с запасом на несколько недель. Меня снова тянуло к холсту, и я ухватилась за этот порыв.
Покинув прибежище гостиницы, я укрылась у себя в мастерской и выходила только в вестибюль за почтой. Я не видела никого, кроме соседей снизу – доброй старушки, руководившей театром, и ее мужа. Солнце за шторами всходило и заходило (я прибила их к оконной раме, потому что в мягком ламповом свете было легче сосредоточиться). Я жила без сна, в одной комнате, открывая окно только на кухне, чтобы выпустить испарения скипидара и застарелый тельный душок (мылась я каждый вечер, но в промежутках так обильно потела, что одежда быстро стала твердой и желтой). Волосы постоянно лезли в глаза, поэтому я обрезала их кухонными ножницами.
Что же я писала? Знаю только, с какими намерениями я начала и чем все закончилось.
Я надеялась передать некую абстрактную идею кальдария, разобраться в своих чувствах по поводу того, что произошло. Но фигуры, которые я поместила на холст, выглядели слишком отточенно, слишком буквально, и, соскоблив их, я попробовала снова, но вскоре обнаружила, что пишу все те же лица, только без былой притягательной мрачности. Я снова соскоблила их и замазала грунтом. Чем дольше я корпела над этими фигурами, тем больше в них было фальши: кальдарий был изображен так, будто я отстраненно смотрю на него сверху, стервятником паря над своим телом, но в основном я видела его с пола. Тогда я добавила скошенный дверной проем и размытую плитку на заднем плане, а потом перемудрила и вписала туда солнечное поле с колесом обозрения и кобылой старьевщика. Никакой целостности. Вся сцена вышла вымученной и невнятной, но я решила и дальше развивать идею: вдруг получится? Игнорируя чутье, я настолько скрупулезно направляла краску, что перестала чувствовать полотно.
Так я писала неделю за неделей, и все впустую. Каждую начатую картину я переделывала, соскребая с холста краску и заново его грунтуя, накладывая все новые мазки слой за слоем, слой за слоем. Под тяжестью материала холсты деформировались и опрокидывались. Я выжала всю краску из тюбиков до последней капли. В какой-то момент мне надоели мои кисти, и, бросив их в мусорную корзину, я принялась работать ножом для масла, размазывая и разглаживая все, что еще не высохло. Мебель постепенно обросла цветной коркой. Пришлось скатать ковер в спальне, чтобы еще больше не заляпать его краской, и вскоре каждая половица была покрыта липкой смесью льняного масла и воска. По всей мастерской в банках из-под супа подрагивала мутная влага. Моя одежда напоминала военный камуфляж. Столько трудов, и ни крупицы того, на что я надеялась. А хуже всего – работала я без азарта.
Затем однажды вечером – так поздно, что уже закончились передачи по радио, – позвонила Дулси и объявила, что скоро приедет. Она переживала, что со дня возвращения в Лондон ничего от меня не слышала, и поинтересовалась, обдумала ли я ее предложение. Я не помнила, чтобы она что-то мне предлагала, и, стараясь выиграть время, попросила ее заехать в субботу. По правде говоря, я не имела понятия, какой сейчас день. Она сказала:
– Дорогая, но суббота сегодня.
Я была так недовольна своими работами, что стыдилась показывать их даже Дулси. Но нельзя, чтобы она решила, будто я впустую провела несколько недель взаперти. Поэтому, услышав звонок, я ее впустила, и миг спустя на лестнице зацокали каблуки. Я посмотрела в глазок: на ней была меховая накидка, хотя, если верить радио, весна выдалась теплая. Когда я открыла дверь, Дулси отшатнулась, будто ее сдуло порывом ветра. Наверное, видок у меня был что надо.
– У-у… Случай серьезный.
– Чайник на плите, – сказала я, пропуская ее внутрь.
– Я ничего не буду, спасибо. Я к тебе заскочила по пути на суаре. Внизу меня ждет такси. – Она еще на лестнице сняла перчатки, но, увидев, в каком состоянии моя квартира, натянула их обратно. – У тебя все нормально? – спросила она, окидывая меня взглядом. – Ты исхудала. Трудишься не покладая рук?
– Можно и так сказать, – ответила я. Тут захрипел чайник, и я пошла на кухню.
– Было бы неплохо, если бы ты иногда брала трубку, – крикнула Дулси. – Просто чтобы я была в курсе событий. Ты знаешь, я люблю держать дистанцию, но прошло уже несколько месяцев… Господи, сколько же тут банок из-под супа. Ты только им и питаешься? На одном “Хайнце”, девочка моя, долго не протянешь.
Я хлопотала на кухне.
– Ну прямо уж несколько месяцев.
Я неаккуратно налила заварку, и в кружку попали чайные листья. Я все равно добавила туда три ложки сухого молока.
– Дорогая, сейчас конец июня. А в последний раз мы разговаривали в марте. (Повисла пауза.) О волосах даже спрашивать не буду. Но ты бы хоть окно открыла. Здесь настоящий террариум.
Я так устала от ее голоса – и еще больше от того, как она со мной разговаривала.
– Ну, – сказала она, когда я вернулась из кухни. – Где они?
Я отхлебнула чаю. Он был гадким и скрипел на зубах – не утешение, а наказание.
– Кто “они”?
– Не строй из себя дурочку. Полотна. – Она обвела рукой беспорядок в комнате, забрызганные стены, обломки деревянных реек. – Здесь куча подрамников, но ни одной картины. Где ты их прячешь?
– Я храню их у Джима в мастерской. Чтобы место не занимали.
– А-а… – Она стиснула пальцами переносицу и прикрыла глаза. – Я думала, Макс уже давно ее кому-то сдал. – Тут ее внимание привлекло что-то у меня за спиной. – Должно быть, ты их прямо штампуешь. Здесь точно ничего нет? А те наброски на стене?
– Там не на что смотреть. Ну, пока что.
– Хорошо. Я тебя понимаю. – Она развернулась ко мне: – А что у нас с январем? Как думаешь, успеем? Я поставила тебя на четырнадцатое, но, если тебе нужно больше времени, я заполню это окно кем-нибудь другим.
– Решай сама. – Я уже давно забыла, что мы выбрали дату.
– Ты ведешь себя странно, – сказала Дулси.
– Правда?
– Слишком покладисто.
– А, ну давай тогда ты вернешься на улицу, а я не буду тебя пускать.
– Так-то лучше, – улыбнулась она. И, перешагнув через груду жестянок из-под супа, пошла изучать пустые подрамники в дальнем конце комнаты. Я знала, что от ее острого взгляда не ускользнут махровые полоски на рейках – кромки бывших полотен. – Ты срезала холсты с подрамников? Зачем?
– Чтобы везти в автобусе.
Она была проницательной женщиной, старушка Дулси, и не верила людям на слово, даже если сомневаться не было повода. Это и делало ее такой хорошей галеристкой и такой невыносимой подругой.
– Элспет, дорогая, послушай меня внимательно, – сказала она с материнской заботой. – Не запускай все так, ладно? – Она снова обвела мастерскую рукой. – Да, на корабле с тобой случилось ужасное несчастье, и лично я буду корить себя за это всю жизнь, но не позволяй себе разваливаться на части, слышишь? Я не хочу, чтобы ты хоронила свой талант из-за первого попавшегося смазливого идиота.
– Я не понимаю, о чем ты, Ди-Ди.
Это обращение пришлось ей не по вкусу.
– Давай начистоту. – Она сомкнула кончики пальцев. – Хочешь запираться в мастерской, я не возражаю. Напротив, я тебе аплодирую. Но если ты недовольна своими работами, отложи их. Давай поместим их в архив. Не закапывай себя в яму, из которой потом не выбраться. Понимаешь, о чем я? Хочешь сделать перерыв – пожалуйста, я даже готова платить тебе небольшие отпускные, пока ты будешь осматривать дом Ван Гога или куда ты там соберешься. Но, бога ради, не срезай полотна с подрамников, не веди себя как дура и меня за дуру не держи. Тебе может казаться, что так ты себя защищаешь, остаешься верна своим принципам, называй это как хочешь, но поверь мне, дорогая, твое искусство просто пропадает зря. Я говорю это ради твоего же блага. – И она снова улыбнулась, будто желая меня успокоить. – Ты еще молода. У тебя вся жизнь впереди. Давай пока не будем метить в величайшие художники на свете. Чтобы сделать карьеру в живописи, нужны долгие годы, и не все рождены для величия. Просто оставайся собой, и все будет хорошо.
* * *
В душу западают именно непрошеные советы, слова, сказанные под видом доброты. Лучше бы я тогда не слушала Дулси, а заткнула уши, ведь я была еще слишком хрупкой и наивной, чтобы ей перечить. В то время в Лондоне одно ее слово могло принести художнику как признание, так и забвение, а с ним и безденежье, а я знала, что без мягкой прослойки роксборовских денег долго не протяну. Мастерская была для меня всем, и я очень боялась ее потерять. К тому же мне претила сама мысль, чтобы снова искать деньги на материалы, еду, газ, воду, арендную плату, сама мысль об этих тривиальных хлопотах, которые забивают голову и душат воображение.
– А почему ты считаешь ее совет таким уж плохим? – спросил Виктор Йеил. – Похоже, она просто пыталась ослабить давление.
Он сидел в кресле с замшевой обивкой, ноги скрещены, ручка наготове, чтобы записать мой ответ. Всякий раз, когда я останавливалась на полуфразе, он задавал такие вот уточняющие вопросы, приглашая меня пояснить очевидное. В этом и заключалась разница между его миром и моим: в искусстве лучше ограничиваться намеками, пусть зритель сам вкладывает в картину смысл; в рациональной психотерапии все надо объяснять простейшими словами. Лишь спустя несколько сеансов я смогла к этому привыкнуть.
– Потому что, – ответила я, – надо к чему-то стремиться. Если ты не хочешь стать лучшим в своем ремесле, какой тогда смысл? Если ты стремишься к величию, но раз за разом оступаешься, пускай. У тебя хватило смелости попробовать. В такой неудаче есть благородство. Но что благородного в том, чтобы довольствоваться посредственностью? Так в любой профессии: будь я дантистом, я бы из кожи вон лезла, лишь бы стать лучшей в своем деле, и не остановилась бы, пока себе бы этого не доказала.
– Ты правда так на это смотришь? – спросил Виктор.
– Я только что все тебе объяснила.
Виктор испустил свой фирменный снисходительный вздох.
– “Пока себе бы этого не доказала”.
– Да.
– Интересное уточнение, не находишь?
– Да нет, в общем.
Он что-то записал.
– Пожалуйста, перестань вертеться, – попросила я, держа кисть над альбомом. – Когда ты делаешь пометки, у тебя наклон головы меняется. И на нее по-другому падает свет.
– Постараюсь не двигаться.
– Вот и хорошо. Иначе на портрете получишься странно.
– Я всегда получаюсь странно. – Виктор занял прежнее положение. – Как ты считаешь, есть что-то конкретное, что ты хотела бы себе доказать с помощью живописи?
– Не знаю. Возможно.
– Попытайся это описать.
– Ну я не знаю, Виктор. Зависит от картины.
– По-моему, ты уклоняешься от ответа.
– Какая проницательность.
В кои-то веки он не попытался вывести меня на чистую воду.
– Ладно, вернемся к этому потом. – Он снова черкнул что-то в блокноте. – А какие чувства вызывает у тебя то, что ты пишешь сейчас?
Я ткнула кистью в размякший квадратик красного кадмия.
– Эта ерундень? – Тон нужно было сделать посветлее. Я смешала краску с капелькой воды на откинутой крышке коробки. – Трудно сказать.
– Пожалуйста, попробуй.
Я не поднимала головы от альбома. Красным кадмием точечно прошлась по ковру со странными узорами, висевшему у Виктора за спиной, добавила алых бликов на окнах и стеклянной поверхности стола.
– Честно? Наверное, это самая скучная вещь, какую я когда-либо писала, и я бы с удовольствием сожгла ее перед уходом, чтобы никому никогда не пришлось на нее смотреть.
– Понятно, – сказал Виктор, делая пометку. Затем скрестил руки на груди. – Я спросил о твоих чувствах, а ты обрушила на меня тираду. Не хочешь отвечать искренне, давай тогда разойдемся по домам.
– Перестань двигаться. Ты портишь композицию.
Виктор откашлялся.
– Элли, давай уже посерьезнее.
Я швырнула альбом на пол:
– Ну ладно. – Краска еще не высохла и от удара потекла: паутинка прожилок от центра рисунка к краям. – Если ты о тревоге, нет, я ее не испытываю, да и с чего бы. Я могу весь день малевать такие вот картинки как раз потому, что это не более чем малевание. Эмоциональной связи с процессом тут нет. Ты только не обижайся, но нарисовать тебя акварелью на скорую руку – это никакая не заслуга. Во всем этом упражнении просто нет смысла.
– Но ты же пишешь. А это чего-то да стоит.
– Я вижу, чего ты хочешь добиться. Правда. Но с этим портретом как со всем, что я в последнее время стряпаю для Дулси, – я могу его закончить, и ты можешь повесить его на стену и говорить, что это моя работа, но от меня в нем ничего нет. Это не искусство, это просто декор.
– Можно взглянуть?
Я пожала плечами.
Виктор встал с кресла, размял ноги и поднял с пола альбом. Работа заняла у меня меньше двадцати минут. Он задвинул очки на переносицу, поднес рисунок к свету и принялся молча изучать, словно пытаясь установить подлинность давно утерянной реликвии. Затем сказал:
– Если это декор, значит, я плохо разбираюсь в искусстве. Можно я оставлю его себе?
– Да забирай. – Я протянула руку: – Пара сотен – и он твой.
– Оплата услугами психотерапевта.
– Вот жмот, – сказала я, и он позволил себе смешок.
Усевшись в кресло с портретом на коленях, он несколько секунд любовался им, а затем повернул ко мне:
– Почему ты нарисовала меня именно так, если не секрет?
– У меня не очень получаются лица.
– Элли, посерьезнее… Пожалуйста.
Я ходила к Виктору уже полгода. Мне стоило титанических усилий просто записаться на прием и еще большего труда – прийти на первый сеанс. Но я это сделала – в надежде сохранить хоть частичку себя прежней, а Дулси с радостью взяла расходы на себя. Когда я сказала, что хочу пойти к психотерапевту, вместо того чтобы сделать в работе перерыв, она откликнулась на мое предложение с ожидаемым энтузиазмом: “Ой, конечно-конечно… Замечательная идея. Ты уже выбрала к кому?” Я объяснила, что смогу довериться только Виктору Йеилу. “Ну, раз тебе это нужно, – ответила она. И следом: – Значит, январь еще в силе?” Раз уж я решила поступиться своими принципами, чтобы умилостивить “Роксборо”, почему бы не извлечь из этого пользу, подумала я, к тому же Виктор был так уверен, что сумеет мне помочь.
Его контора находилась на четвертом этаже георгианского дома на Харли-стрит. Обстановка там была довольно казенная: обшитая дубовыми панелями приемная с мешаниной разномастных стульев, а позади стола секретарши – дверь в величественный кабинет Виктора, где препарировались все мои проблемы. Я знала, что он очень гордится своим кабинетом. Бордовый ковер, комод красного дерева (загораживающий почти весь свет из большого окна), мягкая мебель с замшевой обивкой, сдвинутая аккуратной буквой Г. Между диваном и креслом Виктора – низкий кофейный столик с шахматной доской, резные мраморные фигурки расставлены по местам. На книжных полках собраны редкие тома и таинственные чужеземные артефакты, на стенах висят тусклые литографии, а по соседству с ними – два туземных ковра и многочисленные дипломы об образовании с золотым тиснением. Зная, как дороги Виктору все эти детали, я включила их в портрет.
В начале сеанса он вручил мне базовый набор акварельных красок, кисть и банку с водой. “Если ты не против, сегодня мы попробуем кое-что новенькое. – И он предложил, чтобы весь следующий час, пока мы будем беседовать, я рисовала его портрет. – Я сяду где обычно и постараюсь не двигаться, а ты рассказывай и работай. Посмотрим, что из этого выйдет”.
И вот теперь он держал в руках готовый рисунок и просил его логически обосновать. Я не знала, с чего начать. В психотерапии многое приходилось делать наугад – все равно что водить мокрым пальцем по ободку бокала, снова и снова, пока не добьешься звуков, которые можно назвать музыкой.
– Самое удивительное в том, – сказал он, – что на этом портрете меня даже нет. Почему?
Я и правда намеренно убрала Виктора с картины. К акварели прилагалась баночка маскирующей жидкости, и, прежде чем писать красками, я замазала его силуэт. Заполненность кабинета была передана в размытых деталях, вплоть до далеких крыш в окне у Виктора за спиной, до заснеженной ленты Харли-стрит, но сам Виктор был лишь белой дырой на бумаге, формой без содержания.
– Но все равно понятно, что это ты, – сказала я.
– Так ты меня видишь, Элли? Пустая скорлупка? Безликая фигура?
– Нет. Ну что ты несешь. Я написала тебя так, потому что… – Я запнулась. Как объяснить, откуда мне в голову пришла эта идея? Я попыталась, но вышло неубедительно: – Не знаю, я просто подумала, что так будет интереснее. Разумеется, я вижу в тебе личность. Скажешь тоже. Для меня все люди личности.
– А ты не заметила никакой связи между этим рисунком и своей жизнью в целом? Отсутствие и тому подобное?
– Ладно. Тут ты меня подловил. Я думала вовсе не о тебе, а о Джиме.
– Я не об этом.
– Я знаю, к чему ты клонишь. И мне все еще трудно обсуждать эту тему.
– Хорошо. Пока обойдем ее стороной.
Я фыркнула.
– Я просто пыталась быть чуть менее заурядной. Я не хочу трактовать все буквально – в этом и была проблема Джима. У него были хорошие идеи, но он не давал себе их исследовать.
– Мы здесь не о проблемах Джима разговариваем.
– Без разницы. Все равно, по мнению некоторых, я недостаточно абстрактна.
– Кто тебе это сказал? Что ты недостаточно абстрактна.
– Это были не слова, а скорее намек.
– Чей намек?
– Несколько месяцев назад была одна важная выставка, в КОХБ[39]39
КОХБ – Королевское общество художников Британии, основанное в 1823 г. в качестве альтернативы Королевской академии художеств.
[Закрыть], – как можно непринужденнее сказала я. – “Ситуация”. Так она называлась. Ты, наверное, слышал.
Виктор помотал головой:
– Я редко выхожу в люди. Разве что в сквош-клуб.
– В общем, Дулси вознамерилась включить туда одну мою работу. Диптих, который я написала в прошлом году. Но они отказались.
– Почему?
– Есть у меня подозрения.
– Какие?
– Неважно. Размах им понравился, но, похоже, картина показалась им слишком фигуративной. Они сказали, что отсылки к горам – это довольно прозрачно, а их интересует немного другое.
– И что же?
– Наверное, чистая абстракция. Не очевидное изображение действительности, а просто жест.
– Ясно. – Виктор все еще держал портрет обеими руками, но по тому, как он кивнул, я поняла, что ему не терпится сделать пометку в блокноте. – И тебе было неприятно?
– Поначалу да. Кому нравятся отказы? – Я разгладила складки на юбке и поглядела в окно. В стекла бились снежинки. – Ты смотри-ка, на улице настоящая метель.
– Но теперь ты относишься к этому иначе? – уточнил Виктор. Его профессионализм порой действовал на нервы: увиливать от больной темы мне не разрешалось.
– Да, теперь все гораздо хуже, – улыбнулась я. – Знаешь, Николсона с Лэнионом[40]40
Бен Николсон (1894–1982) и Питер Лэнион (1918–1964) – британские художники-абстракционисты.
[Закрыть] тоже не включили в экспозицию. И многих других, кого, на мой взгляд, следовало взять. Так что с отказом я примирилась довольно быстро, они неизбежны, и к ним просто надо привыкнуть. Но потом я увидела саму выставку.
– И она не оправдала твоих ожиданий?
Я изумленно уставилась на него:
– Иногда, Виктор, ты будто вообще меня не слушаешь.
Он положил альбом на подлокотник и бросил взгляд на часы у себя на запястье.
– Выставка удалась, но ты в каком-то смысле испытала неудовлетворение.
– Во всех смыслах! – Я вскинула руки. – Я стояла в окружении этих выдающихся работ, раздвигающих границы возможного, и все, о чем я могла думать, – это груда мусора у меня в мастерской. Мне стало стыдно, если тебе так интересно. Потому что эти художники такие смелые, а я всеми силами стараюсь быть заурядной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.