Текст книги "Эклиптика"
Автор книги: Бенджамин Вуд
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Вторая из четырех. Комнаты по памяти
1
Все, чего я не знала о Джиме Калверсе до приезда в Лондон, открылось мне за первый месяц работы его помощницей. У него сложилась репутация художника, работающего в традиционном стиле: он писал простые и ясные портреты тедди-боев[25]25
Теды, тедди-бои – молодежная субкультура, зародившаяся в Великобритании в 1950-е гг. Термин “тедди-бои” появился как обозначение юных бунтарей с рабочих окраин Лондона, одевавшихся по моде эдвардианской эпохи (название “тедди” происходит от имени Эдуарда VII).
[Закрыть] и работниц борделей Сохо в разной степени оголенности – по словам критика из журнала “Берлингтон”, “формально впечатляющие и бесконечно невыразительные”. К 1957 году, когда я начала работать на Джима, он все чаще отказывался от традиционного подхода, пытаясь и вовсе убрать с портретов людей. Типичный для того периода Калверс – это пустая, мрачная комната (как правило, его мастерская), выполненная густыми мазками, в приглушенных тонах, с пустым креслом посередине или одиноким стаканом с отпечатком губ. Он приглашал натурщиц на долгие сессии и, пока они не уйдут, ничего не писал. Беседуя с коллекционерами, настаивал, что новые полотна раскрывают характеры портретируемых самыми лаконичными средствами, выражая очертания их отсутствия. “Любое пространство, – любил постулировать он, – меняется, когда человек его покидает, это я и пишу”. В ответ коллекционеры спрашивали, что он думает об Эдварде Хоппере[26]26
Эдвард Хоппер (1882–1967) – американский художник, писавший одиноко стоящие здания, пустынные городские пейзажи и интерьеры.
[Закрыть], и это приводило его в такое бешенство, что он тут же задирал цены на свои работы.
У Джима была двухкомнатная мастерская на первом этаже переделанного из конюшни дома в Сент-Джонс-Вуд. В галерее “Эвершолт” ему выплачивали ежемесячное пособие на аренду, расходные материалы и, как они выражались, “существование” (а существовал он в основном за счет виски и собачьих бегов). Из этих денег он платил мне шесть фунтов в неделю, а от арендной платы я была освобождена. Я занимала сырую и безрадостную каморку под крышей, больше пригодную для хранения хлама, чем для жилья. Во время дождя вспучивался потолок. Летом в чердачное окно залетали голуби. Из труб соседних домов несло гарью. Но мольберт туда помещался, а если высунуться из окна и вытянуть шею, можно было увидеть Риджентс-парк. Я считала, что мне повезло: у меня было свое рабочее место, и я попала на культурную сцену Лондона, пусть и на самый ее край.
Первые несколько месяцев, что я работала на Джима, я выполняла мелкие поручения. Покупала краски в подпольной лавке в Ковент-Гардене и возила его картины в багетную мастерскую на Мэрилебон-хай-стрит, мотаясь туда-обратно на автобусе, пока его не удовлетворит результат. Носила в прачечную мешки с грязной одеждой и готовила ему сэндвичи на обед, всегда одни и те же – из цельнозернового хлеба без корочки, с чеддером, соусом чатни и двумя толстыми кружками огурца в каждой треугольной половинке.
Я быстро научилась выкраивать время для собственной работы между этими нехитрыми заданиями. Пока чинили его туфли, я садилась на набережной в Маленькой Венеции и, отхлебывая из фляжки с чаем, рисовала прохожих в тумане, мосты и хаотичное движение транспорта. Я собирала за Джимом бумажные пакеты, в которых продавались бутылки виски, и складывала себе в сумку, чтобы делать на них наброски. Я собирала волосы в пучок и закрепляла карандашами – крест-накрест, по-азиатски, – чтобы всегда было чем рисовать.
Я обнаружила, что за несколько украденных часов способна продвинуться дальше, чем Джим Калверс за две недели. Подавленный, с опухшими веками, он появлялся на пороге мастерской в восемь утра и никогда не задавался вопросом, где я провожу часы до его прихода, подобно тому, как завсегдатай кафе не задумывается о маневрах, совершаемых на кухне. Он не видел, как я брожу по Риджентс-парку на заре, когда трава покрыта инеем, а зеркало озера неподвижно, не видел, как я рисую птиц, силуэты зданий, деревья со срезанными верхушками – детали, которые ночью я перенесу на холст. В первых лучах солнца Паддингтон выглядел по-особенному: развалины, оставшиеся после блица, живые и романтичные, словно заключали в себе нерассказанную историю. Иногда, усевшись на стену на Бриндли-стрит, я рисовала то, чего не существует – призраков, обитавших в пустотах. А иногда гуляла вдоль канала, зарисовывая бродяг, спавших на крышах пустых барж. Если я успевала вернуться в мастерскую к восьми и встретить Джима тарелкой горячих булочек с изюмом, драгоценные ранние часы были моими.
Вскоре я уже помогала Джиму в работе. Ему не удалось убедить своего единственного покровителя Макса Эвершолта, что картины с пустыми комнатами (“портреты отсутствия”, как он их называл) заслуживают персональной выставки, поэтому он вернулся на знакомую территорию. Гуляя по улицам с фотоаппаратом, я искала для него новый материал: скиффл-группы[27]27
Музыкальные группы, сочетавшие английскую фолк-музыку и американский диксиленд, в 1950-х были очень популярны в Англии.
[Закрыть], репетирующие у входа в кофейни; автобусные кондукторы, возвращающиеся домой; облаченные в вискозу девушки в очереди в кинотеатр; мальчишки, играющие в кости на тротуаре. Если какой-то снимок пробуждал в Джиме интерес – необычной улыбкой, кислой миной или иной странностью, – он платил мне пару шиллингов и остаток дня копировал фотографию масляными красками. Еще я собирала его рисунки углем в альбомы и на каждом надписывала дату, чтобы он мог проследить развитие своих идей. Он любил говорить, что я составляю хронологию его краха, а я любила говорить, что он уже достал своей хандрой.
Я работала на Джима Грэма Калверса девять месяцев. Если бы мне тогда сказали, что я в него влюбляюсь, я бы не поверила. Все, что в нем было привлекательного, он упрямо скрывал за неопрятностью и пьянством. Он днями не мылся, а когда работал над картиной, еще и отказывался мыть голову. Порой его кислые тельные испарения настолько пропитывали мастерскую, что заглушали даже запах скипидара. Закончив картину, он брился почти под ноль и выходил из ванной с пеной в ушах.
Пустая болтовня на Джима не действовала. Если натурщицы начинали рассказывать, как они провели лето, он поджимал губы и кивал, пока они не умолкнут. По утрам, пока я устанавливала мольберт, он разглядывал свое отражение в оконных стеклах. Глаза у него слишком оплывшие, говорил он (“как у овцы”), щербинка между передними зубами слишком большая, подбородок слишком массивный, нос слишком торчит (“как, мать его, подвесной мотор”). По отдельности части его лица и правда выглядели необычно, но вместе приятно уравновешивали друг друга. Со временем я поняла, что это жалобы тонкого ценителя, а не нарцисса. Несовершенства интриговали его: он мог часами дивиться мозаике трещин на фарфоровом блюде, щетинкам, застывшим в лаке дверного наличника, глупым опечаткам в газете. Все безупречное он считал фальшивым и подозрительным. “Люди у тебя на снимках слишком смазливы, – говорил он. – В следующий раз покажи мне что-нибудь другое. Мне нужны лохматые головы, шрамы и неудачные татуировки. Эти ребята будто сошли с обложки. Даже у кондуктора длинные ресницы. Придется сделать его в десять раз уродливее”.
Я знала Джима так, как должна знать мужчину только жена. Я знала, как урчит у него в животе, где мозоли у него на стопах, какие мелодии он насвистывает в сортире, какие рубрики читает в газете. Я знала, что у него аллергия на арахис, ревень, персики и крабов, и, сколько бы он ни клялся в обратном, сразу понимала, в чем дело, если он что-то из этого вкушал (его выдавали хрипотца и слезящиеся глаза). У него была фирменная шутка про мать Уистлера[28]28
Джеймс Уистлер (1834–1903) – американский художник, автор картины “Аранжировка в сером и черном № 1”, более известной как “Мать Уистлера”. Шутка звучит так: “Кто написал “Мать Уистлера”?”
[Закрыть], которую я слышала сотню раз, и любимая детская история, неизменно включавшая фразу: “Мой старик, видите ли, был англиканцем и хотел, чтобы я пошел в священники”.
Такие мужчины не очаровывают с первого взгляда. При виде него у тебя не перехватывало дух и не дрожали коленки, хотя, сказать по правде, женщины моего поколения этого и не ждали. Тихо и неторопливо он перестраивал на свой лад струны твоего сердца, пока заданная им тональность не начинала казаться тебе единственно верной. Если моя карьера художницы началась на задах родительского дома, то ее продолжением я обязана Джиму Калверсу. В свободное от работы время я могла спокойно заниматься творчеством, а если бы не Джим, меня, возможно, так никогда бы и не заметили. Я не догадывалась, как сильны мои чувства, пока не перестала быть частью его распорядка.
* * *
В один такой ничем не примечательный январский день – холодный, серый, моросящий – Джим позвонил в дверь мастерской. Я думала, что он снова забыл ключи, но, открыв дверь, увидела у его ног три холщовых мешка.
– Помоги, а? – сказал он и прошел внутрь с двумя мешками поменьше, предоставив мне тащить самый большой.
Внутри лежали обычные с виду банки малярной краски. Потертые этикетки сообщали:
Я заволокла мешок в мастерскую и по просьбе Джима выстроила из банок пирамиду у окна.
– Годилась для Пабло, сгодится и для меня, – сказал он. – Давай открой одну банку. Хочу посмотреть, в каком состоянии краска.
Поставив банку на пол, я поддела крышку черенком ложки. В нос ударил аммиачный запах. Олифа отделилась от пигмента и бурой лужицей скопилась на поверхности.
– Что это? – спросила я.
Присев на корточки, Джим разглядывал химическое болото.
– Магия в банке, – ответил он. – До войны все писали “Риполином”, мы еще шутили, что Пикассо намазывает его на хлеб. Но потом фабрика закрылась, и краску нигде было не найти. Выглядит не так уж плохо. И все эти сокровища достались мне задаром! – Я хотела размешать краску, но Джим шлепнул меня по руке: – Так, так, не спеши. – Он поднялся. – Надо ее испробовать. Может, она уже ни на что не годна. Двадцать лет простояла в подвале. Пигмент-то сохранился, а вот связующее как горчица, придется удалить его или смешать с масляными красками.
Он снял пальто с крючка и начал одеваться.
– Ты уходишь?
– Я тащил эти мешки от самой Друри-лейн. Теперь просто с ног валюсь. – Он пошарил по карманам в поисках бумажника. – Пожалуй, заскочу домой немного вздремнуть.
Я уже достаточно хорошо знала Джима, чтобы понять, что “вздремнуть” означает “напиться до потери сознания”. Еще не было и десяти, до вечера он точно не вернется.
– Пока меня не будет, сделай одолжение, попробуй краску на холсте. Поиграй с ней, проверь, на что она способна. Холсты не жалей, а вот с краской будь поэкономней. Вдруг это последние десять банок в Лондоне?
Весь день я увлеченно экспериментировала с “Риполином”, изучая его свойства. Оказалось, что это очень капризный материал и, чтобы подчинить его, нужно идти на разные хитрости. Перепробовав множество комбинаций и истратив целую банку “Риполина”, я наконец нашла идеальные пропорции: две части масляной краски на две части скипидара и одну часть тщательно перемешанного “Риполина”. Получались насыщенные цветовые пятна. Но для лучшего результата надо было наносить на холст побольше грунта. Тогда краска ложилась более укрывисто и вела себя более пластично. Это позволяло скрывать мазки и добиваться большей нюансировки, а значит, и выразительности. Каждый цвет пульсировал, гудел.
Джим явился лишь на следующее утро, в грязной одежде и с больной головой. Ни о “Риполине”, ни о своем поручении он, похоже, не помнил. Как ни в чем не бывало он приступил к своим обычным утренним делам. И, лишь допив кофе, заметил пирамиду банок у окна и изнанку холста, стоявшего у стены.
– Удалось что-нибудь сделать с “Риполином”? – спросил он таким тоном, будто банки стояли у нас уже месяц.
– Ты был прав. Краска просто волшебная.
Я принесла холст.
Джим разлепил веки. Картину я писала из обрывков воспоминаний: по невидимой мостовой в сером пальто шагал он. В фигуре ощущалось движение – эффект, достигнутый при помощи “Риполина” и беглых мазков, – а в пространстве вокруг, в этом коллаже из полуприпомненных зданий – жутковатая безмятежность. Разномастные постройки занимали большую часть холста, а поскольку моей целью было проверить, как покажет себя краска в различных техниках, элементы городского пейзажа почти не были связаны между собой: красные пожарные лестницы там, размытая серая кирпичная кладка тут; тягуче-розовые перила, деревья с белой листвой, странные желтые окна. И все же разрозненные детали образовывали единство. Взятые вместе, они складывались в нечто оригинальное. Вдоль нижнего края холста брел Джим, тонко выписанная фигура, а над ним раскинулся переливчатый, размытый, меняющийся Лондон. Это было одно из самых завораживающих полотен, какие я когда-либо писала.
Джим смог произнести лишь: “Нихрена себе”, что я истолковала как решительное одобрение. Он разглядывал картину добрых сорок минут, спрашивая, как я добилась того или иного эффекта и в каких пропорциях смешивала “Риполин”. Особенно ему понравилось ощущение движения в фигуре прохожего – узнал ли он себя, я так и не поняла, – и в ответ на его расспросы я показала, как работать с краской, чтобы получился такой результат. Когда я все объяснила, он поставил холст на место, лицом к стенке. Картина была написана его кистями и красками, поэтому я не знала, позволит ли он мне ее забрать, но с каждым днем, что она собирала пыль в темном углу мастерской, мне становилось все досаднее. Так стояла она недели две, нетронутая, позабытая, пока Джим писал собственные этюды “Риполином” – все те же лица, скопированные с фотографий, только более сочные, броские, живые.
А потом, однажды вечером, когда я читала у себя на чердаке, с улицы донесся рев мотора. Выглянув в окно, я увидела, как приземистый мужчина в тесной кожаной куртке снимает мотоциклетный шлем. Мужчина тряхнул головой, словно высвобождая курчавую гриву, хотя мог похвастаться лишь белым полукружьем жиденьких волос, свисавших с лысой макушки, как шторки в душе. Из коляски мотоцикла вылез Джим Калверс и прогорланил: “Макс! Я ключи забыл!” – и уже по одному его голосу было понятно, что он перебрал стаканов на семь. Прозвенел звонок – долгая, назойливая трель.
Я оделась и начала спускаться по лестнице. Из мастерской на втором этаже вышел американский скульптор Вернон Глассер в майке.
– Ему повезло, что я всего лишь спал, – сказал Вернон. – Еще раз такое случится, и я приду к нему с болторезом. Так и передай.
И он ушел, зажав уши ладонями, а я пошла открывать дверь.
Максу Эвершолту хватило учтивости представиться.
– Прошу прощения за столь поздний визит, – произнес он с приятным светским выговором. – Мы не задержим вас надолго. – Чтобы сгладить неловкость, с пьяным Джимом он разговаривал, как с верным псом: – Ну же, давай, Джеймс. Вот так. Осторожней, голову. Молодчина.
Джим нащупал на стене выключатель.
– Макс решил проверить, как мои успехи. Правда, Макс?
– Меня пригласили, насколько я помню, – сказал Эвершолт, расстегивая куртку. Он подцепил ее одним пальцем и перекинул через плечо.
– Пф-ф… Не слушай его. Тот еще пройдоха. – Внезапно Джима охватила паника. – Элли… Куда ты дела мои альбомы?
– Они в чемодане, вместе с простынями.
Пока Джим рылся в чемодане, Эвершолт изучал нагромождение холстов у двери. Каждую картину он разглядывал не дольше пары секунд, склонив голову набок.
– Это уже лучше, – говорил он. – Я вижу, как рождается стиль.
– Рождается? – повторил Джим, швырнув на пол альбомы. – Не надо бросаться такими словами. Рождается. Я их не из жопы выдавливаю.
Эвершолт стер влажную краску с пальцев.
– Джеймс, не при дамах.
– При ней можно говорить что угодно. Она чего только не слышала.
– Сколько он выпил? – спросила я.
– Ах, пустяки. Я видел его и не в таком состоянии. – Эвершолт поманил Джима рукой: – Иди сюда, старина, давай-ка посмотрим твои наброски.
– Не, я передумал, – заплетающимся языком проговорил Джим. – Они никуда, нахрен, не годятся. Я даже линию ровно не могу провести.
– Не глупи. Давай, неси их сюда.
Неохотно Джим принялся подбирать наброски. Он так долго ползал на карачках, что я решила подойти и помочь ему.
– Какой альбом самый лучший? – шепнул он, когда я присела рядом.
– Этот, – шепнула я в ответ.
Джим завалился на задницу, цепляясь руками за половицы. Я протянула Эвершолту наброски. С минуту он листал альбом и кивал.
– Ты на верном пути, Джим, на верном пути. Приятно видеть, что ты снова рисуешь. Ты определенно что-то нащупал. Симпатичные работы. Но тебе нужно больше времени. Я вернусь через месяц-другой, и посмотрим.
– Стой, стой, стой! Есть еще куча всего. Покажи ему, Элли.
Я не понимала, о чем он. Его лучшие творения уже отвергли.
– Покажи ему те, что “на каникулах”. Ну же. (Я бросила на Джима нерешительный взгляд.) Пусть посмотрит.
Я повела Эвершолта в дальний конец мастерской, где Джим складывал работы, которые забросил на полпути. Он называл это “отправить на каникулы”.
Эвершолт разглядывал картины с таким бесстрастным лицом, будто каждый вечер репетировал перед зеркалом в ванной, усилием воли разглаживая морщинки. На нем были престранные сливового цвета броги, и, пока его взгляд скользил по полотнам, толстые каблуки ни разу не сдвинулись с места.
– Боюсь, над этими еще работать и работать, – сказал он, натягивая куртку. – Но я, как всегда, был очень рад увидеть твое творчество. Я всем буду говорить, что ты трудишься в поте лица.
– О боже, уж лучше молчи, – ответил Джим.
Возвращаясь в большую комнату, чтобы откланяться, Эвершолт остановился: его внимание привлекла моя работа, стоявшая у стены.
– Это не на продажу, – пробормотала я, увидев, что он хочет перевернуть холст. – Это так, просто.
Эвершолт не слушал. С непроницаемым видом он разглядывал полотно. Он так долго стоял неподвижно, что к нам приплелся Джим.
– А… – сказал Джим, облокотившись на дверной наличник. – Вот вы чего затихли.
Эвершолт обвел картину рукой:
– Расскажи мне про эту работу. В чем задумка?
– Долгая история.
– Автопортреты – это чистая блажь. Их почти не покупают.
Джим усмехнулся и бросил на меня скорбный взгляд.
– Это просто эксперимент.
Мне хотелось вмешаться и все объяснить, но я решила, пусть лучше Джим замолвит за меня словечко.
– Лично я ничего не имею против этого жанра, – сказал Эвершолт. – Аж мурашки по коже. Брось все, кроме этого, вот тебе мой совет. Сделай еще десяток этих своих экспериментов – и получишь персональную выставку. Конец августа. В крайнем случае сентябрь.
– Эх, Макс… Столько императивов. Обожаю твой стиль общения. – Джим улыбнулся и направился в большую комнату. – Извини, старик, ты, похоже, перепутал искусство с отжиманиями. Я не могу, как по команде, взять и сделать двадцать. Я художник. Вдохновение приходит и уходит. – Он воздел руки к небу: – Ты слышала, Элли? Вот что тебя ожидает. Все время плясать под чужую дудку.
– Если ты не веришь, что я настроен серьезно, я готов это доказать. Сколько?
Эвершолт достал из кармана куртки чековую книжку. Я молча наблюдала за ними.
– Меня не интересуют твои деньги, – сказал Джим. – Но я знаю, кому ты можешь выписать чек. Фамилия Конрой. Имя Элспет. И не спрашивай, как это пишется, я сейчас не в кондиции, но фунтов пятьдесят для начала будет достаточно.
Эвершолт начал писать.
– Кто такая Элспет Конрой, черт ее дери?
– Она перед тобой. – Джим указал на меня. – Заезжая художница.
Эвершолт медленно повернул голову:
– Это вы написали?
Я не знала, что ответить. Кровь отлила от лица. Ладони похолодели.
– Оно как-то само вышло. Случайно, можно сказать.
– Лапшу не вешай, – сказал Джим. – У нее таких еще много. Наверху. Целая тьма. И они гораздо лучше всего, что можно нарыть в этой помойке.
Эвершолт оторвал заполненный бланк и захлопнул чековую книжку.
– Показывайте.
– И снова императивы. Тебе бы поучиться хорошим манерам.
– Ты прав. Начну сначала. – До этого момента Эвершолт проявлял ко мне столько же интереса, как если бы я была горничной или мальчишкой-конюшим. Теперь же все его внимание было обращено на меня. – Мисс Конрой, дорогуша, я буду счастлив, если вы позволите мне взглянуть на ваши работы. А пока… – он протянул мне чек, – считайте это авансом.
* * *
Через несколько месяцев мои избранные работы были представлены в вестибюле галереи “Эвершолт” на открытии выставки другого художника. “Виновником торжества” был Бернард Кейл, бывший боксер полусреднего веса, сделавший себе имя благодаря гуашам с изображением боев. Его брутальные и бескомпромиссные рисунки пользовались у коллекционеров-мужчин большой популярностью, и вешать у себя в кабинете Берни Кейла, чтобы обсуждать за бокалом бренди с сигарой все эти лопающиеся губы и ломающиеся носы, считалось верхом престижа. Я уважала Кейла за искренность в выборе сюжетов и восхищалась его мастерством, а потому была рада, что мои работы стали прелюдией к его. Никто из посетителей выставки не пришел туда ради мрачных, разрушенных бомбами зданий, но многие останавливались и разглядывали их.
Джим явился на закрытый показ – слава богу, трезвым. Я увидела его в вестибюле, где он стоял с сигаретой, обсуждая мою любимую работу, “Призрачная репетиция, 1958”, с самим Берни Кейлом. На этой картине я изобразила руины старого театра в Кеннингтоне, поверх которых полупрозрачными серыми мазками написала новый фасад; в бледном окне виднелся призрак мужчины со старомодной бритвой в руке и пеной на щеках, а в зеркале для бритья проступало лицо девочки.
– Эта работа понравилась Берни больше всего, – пояснил Джим. – Говорит, она зловещая. А по-моему, грустная. Разреши наш спор.
Кейл кивнул:
– Мне интересно, что задумал этот мужик. Невольно волнуешься за бедную малышку. – Он подошел к картине поближе и прищурился. – Они все так действуют, я как раз говорил Джиму. Все твои картины вызывают какие-то чувства, но эта – от нее прямо не по себе. Добиться такого эффекта трудно.
– Спасибо, Берни. Спасибо за добрые слова.
– А че ты меня-то благодаришь? Не я ее написал.
– Давай, не томи, – сказал Джим, потушив сигарету. – Объясни уже, что мы должны чувствовать. Бояться нам или грустить?
– Все зависит от смотрящего.
– Ты слышал, Берни? Ничья.
– Верните мне мои деньги, – хохотнул Кейл.
Вечером на выходе из галереи меня ждал Джим.
– Я подумал, кто-то должен тебя проводить. Если, конечно, у тебя лимузин не заказан.
Я по-прежнему жила на чердаке дома в Сент-Джонс-Вуд и за аренду не платила, а к поискам собственной мастерской даже не приступала. По настоянию Макса я больше не принижала себя, работая ассистентом, поэтому своего скромного заработка я была лишена. Зато я каждый день понемногу тратила “аванс” Макса, половину которого отправила родителям в Клайдбанк, как только деньги поступили на мой счет. В эту странную пору я чувствовала себя как перышко на ветру. Я понимала, что дальнейший курс моей жизни зависит от успеха этой первой выставки, но не знала, в каком направлении меня унесет.
– Я собиралась поехать на автобусе.
Мы вместе двинулись по Корк-стрит. Ветра не было, но без пальто меня прохватывал холод.
– Джентльмен предложил бы тебе свой пиджак, – сказал Джим, увидев, что я дрожу.
– Да.
– Но тогда ты заметила бы, что он дважды подпалил рубашку утюгом. А, черт с ним… – Я нагнулась, и он набросил пиджак мне на плечи. Затем повернулся спиной и показал следы от утюга, два светло-коричневых оттиска.
– Не надо было так сильно нагревать.
– Ну, теперь-то я знаю.
– Спасибо, что приоделся. Выглядишь шикарно.
Он пожал плечами.
– Согрелась?
– Немного.
О выставке Джим не заговаривал до самой Бейкер-стрит. Почти обреченно он произнес:
– Картина, которая понравилась Берни… Ну, та, где мужик бреется… Она и правда особенная. Я бы не смог правильно выстроить композицию в такой сцене. Но ты точно знала, какую часть лица девочки надо показать. В этой картине есть чувства, которых большинство из нас старается избегать.
Меня переполняла радость, и трудно было идти спокойно.
– Спасибо. Ты не представляешь, как много это для меня значит.
– Слушай, я не говорю, что все твои работы прекрасны. Подожди прыгать от счастья. – Движением запястья он несколько раз утер нос. – Если бы вся выставка была настолько же хороша, до конца вечера я бы не продержался.
Положив руку мне на спину, он повел меня через дорогу.
– Теперь молись, чтобы никто ее не купил. – Мигнув фарами, перед нами притормозила машина. – Ну наконец-то: порядочный гражданин.
Он показал водителю большой палец, и мы перешли оставшуюся половину дороги.
– Что это значит? – спросила я.
Джим уже обогнал меня на несколько шагов.
– Не стой на месте, я сейчас околею.
– Что ты имел в виду?
За спиной у него сияли огни машин. Он подышал на ладони.
– Пойдем в паб, я тебе покажу.
– Нет, я и так слишком много выпила.
– Знаю, твой предел – два бокала. Ща, погоди. – Выставив руку, он посигналил проезжавшему мимо такси. Машина остановилась, и он склонился к открытому окну: – Мейда-Вейл, брат. “Принц Альфред”. Залезай, – обратился он ко мне, открывая дверцу. – Или не узнаешь ответ.
Когда мы зашли в паб, Джим не направился прямиком к барной стойке, чтобы заказать виски, а повел меня в дальний конец зала, бросив на ходу:
– Начну с двойного, Рон. Оставь здесь, я заберу.
– Кто это с тобой? – спросил хозяин паба.
– Не твое дело.
– Слишком хороша она для такого места. Своди ее в приличный ресторан.
– Не волнуйся, она тут ненадолго.
Джим отвел меня за столик в тихом уголке с обшитой клетчатой тканью скамьей.
– Здесь мне приходят лучшие идеи. Устраивайся поудобнее.
Я выдвинула табурет и села. Джим занял место напротив, на скамье, и усмехнулся каким-то своим мыслям.
– В другую сторону.
– Что?
– Повернись в другую сторону.
Я повернулась.
На стене висел портрет масляными красками, который явно написал Джим: солдат в берете, вокруг лица тонкие клубы сигаретного дыма. Картина была маленькая, незамысловатая. Улыбающееся лицо удалось замечательно – беспомощное, но дерзкое. Эмоции читались в мазках.
– Нельзя разбрасываться своими лучшими работами, – сказал Джим. – Что-то надо оставлять себе. Я мог выручить за эту картину целое состояние, но решил ее не продавать. И ни разу не пожалел.
Я встала, чтобы получше ее разглядеть.
– А почему ты не повесил ее у себя в квартире или в мастерской?
– Там ее никто не увидит. И ты же меня знаешь, я иногда захожу сюда пропустить стаканчик-другой.
– А вдруг ее украдут?
– Рон за ней приглядывает. И кому-то же нужно было облагородить эту дыру. Раньше тут висела какая-то дурацкая мультяшная лошадка.
Джим приблизился ко мне. От него пахло льняным маслом. Я бросила на него взгляд: он неотрывно смотрел на портрет. Его глаза блестели.
– Жаль, что я не могу подарить ему эту картину. В Дюнкерке он погиб. А по улыбке не скажешь, правда? Бедняга не знал, что его ждет. – Джим кашлянул. – В общем, это я и хотел тебе показать. – Он легонько толкнул меня плечом: – Никому не болтай, что я тут чуть не расплакался. Мне надо за репутацией следить.
Мы задержались в “Принце Альфреде” на один стаканчик, после чего Джим проводил меня домой. Замерзшие и усталые, мы шагали по заиндевелым бульварам Маленькой Венеции, и я ждала, что он меня приобнимет – хотя бы из солидарности. Но всю дорогу до Сент-Джонс-Вуд он не вынимал рук из карманов. Разговаривали мы только на бытовые темы: в какую прачечную ему сдавать рубашки? где пекут его любимый хлеб? Он готовился к жизни без меня. Когда мы свернули на нашу улицу, он поддел носком ботинка камушек и сказал: “Я, наверное, перекантуюсь на полу в мастерской”. Пока я гадала, намек это или мысли вслух, мы дошли до входной двери. “Ничего, – сказал он, когда я попыталась что-то возразить. – Я привыкший”. Мы прошли внутрь. Он открыл мастерскую, зажег свет и помедлил на пороге, теребя дверную задвижку. Кажется, он хотел сказать что-то еще, но ограничился пожеланием доброй ночи. Я поднялась по темной лестнице с его пиджаком в руках.
Возможно, именно разочарование того вечера и побудило меня искать утешения в чем-то другом. Когда выставка закрылась, мне грело душу, что все десять названий в каталоге зачеркнуты: все мои полотна раскупили за неделю. Я позволяла себе впитывать комплименты, которые Макс передавал от коллекционеров – незнакомцев, чьи любезности в других обстоятельствах ничего бы не значили. Больше того: увидев свое имя золотыми буквами на входе в галерею “Эвершолт”, совсем как на вывеске универмага, я приняла это за достижение.
После дебютной выставки мне больше не было нужды ухищряться, выкраивая время на творчество, но я все равно вставала в шесть, брала карандаши и шла на улицу. Макс нашел для меня мастерскую в Килберне с примыкающей к ней квартиркой и пообещал такое же пособие, как у Джима: на рабочие материалы и “существование”. Эти перемены не могли не радовать, но в то же время жалко было расставаться с каморкой на чердаке, ведь сама ее крошечность просачивалась в мои картины, комкая каждый пейзаж, сгибая каждую фигуру, кромсая головы и тела, искажая перспективу. И больше всего мне не хотелось расставаться с Джимом. Я так привыкла к нашей близости, так привыкла слышать его подавленный голос и даже вдыхать его запах. Но я не хотела стать одной из тех женщин, что позволяют чувствам, притом неразделенным, мешать их устремлениям. Джим Калверс продолжит бороться за выживание, буду я по утрам устанавливать ему мольберт или нет, и почему-то мне казалось, что он всегда будет неподалеку, чтобы я могла каждую неделю навещать его, а он – скучать по мне в мое отсутствие.
В день моего отъезда он стоял в дверях мастерской, пока я волокла чемодан вниз по лестнице. Помощи он не предлагал, просто молча наблюдал, как чемодан переваливается со ступеньки на ступеньку. Когда я добралась до самого низа, он сказал:
– Привыкай. Теперь сама будешь таскать свои золотые слитки.
Тяжело дыша, я облокотилась на перила.
– Там всего лишь библиотечные книги.
– По-моему, их полагается возвращать.
– Да, но тогда придется платить штраф.
Чемодан распахнулся, и пара томиков в твердой обложке выпали к моим ногам. Джим наконец сдвинулся с места и нагнулся их подобрать.
– “Морской волк”. “Риф”. “Билли Бадд”[29]29
“Морской волк” – роман Джека Лондона, “Риф, или Там, где разбивается счастье” – роман американской писательницы Эдит Уортон (1862–1937), “Билли Бадд, фор-марсовый матрос” – повесть Германа Мелвилла.
[Закрыть]… Не знал, что ты подалась в моряки.
– Это вообще-то классика.
– Поверю тебе на слово. Прошу. – Он протянул мне книги, и я запихнула их обратно в чемодан.
В художественной школе я много читала в надежде найти книги, которые будут подстегивать мое творчество (а заодно и пополнят словарный запас). В Клайдбанке наша неутомимая директриса настоятельно рекомендовала всем девочкам читать Джейн Остин и сестер Бронте. “И, ради бога, прочитайте «Мидлмарч», – заявила она однажды на уроке домоводства. – Если вы за всю жизнь не совершите ни единого разумного поступка, хотя бы прочитайте «Мидлмарч»!” Эти книги оказались интересными и стоящими, но не стали для меня поворотными; подобно достопримечательностям, которые ты слишком часто воображал у себя в голове, они не оправдали моих ожиданий. Художника во мне тянуло к другому – к искусной работе с деталями Мелвилла, к мрачным пейзажам Конрада, к духу приключений Стивенсона. К этим авторам я возвращалась снова и снова. В первую пору нашего с Джимом знакомства я так часто перечитывала “Моби Дика” и “Ностромо”, что их стиль просочился даже в мой дневник; иногда я вставляла в письма родителям фразочки из “Путешествия внутрь страны” (“Снабжая столь краткое письмо предисловием, я, быть может, грешу против законов гармонии!”[30]30
Измененная цитата из “Путешествия внутрь страны” шотландского писателя и поэта Роберта Льюиса Стивенсона (1850–1894). Перевод Н. Дарузес.
[Закрыть]), но, к моей досаде, эти отсылки оставались без внимания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.