Текст книги "Эклиптика"
Автор книги: Бенджамин Вуд
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
– Как ты повезешь все это на автобусе? – спросил Джим.
– А мне и не придется. Макс заказал перевозку. Машина будет с минуты на минуту.
– Старый добрый Макс. Что бы мы без него делали?
– Не начинай.
Он вынес чемодан на улицу. Небо было цементно-серым, воздух – резким в преддверии града.
– Мы совсем недалеко друг от друга, – сказала я. – Жди меня в гости.
– Нет, ты будешь занята работой.
– Но по вечерам и выходным-то я буду свободна.
– Ха, ну да. – Джим оглянулся на дом. – Там еще остались вещи?
– Так, пара коробок.
– Уверен, ты и сама справишься. – Он избегал моего взгляда. – Давай уже пожмем друг другу руки и скажем “пока-пока”. К чему все эти церемонии.
Кожа у него на ладони была сухая, как подушечки на собачьей лапе, пальцы в рубцах и мозолях.
– А как насчет субботы? Я могу принести бублики из той хорошей еврейской пекарни. Попьем чаю и…
– И что? Наверстаем упущенное? Поболтаем об “Арсенале”?
– Я хотела сказать, полистаем раздел про собачьи бега. Мне не сложно по-прежнему ходить к букмекеру. Во всяком случае, по выходным.
Джим кивнул. Лицо у него окаменело.
– Кажется, ты забыла, как Макс делает дела. Он быстро возьмет тебя в оборот, помяни мое слово. Сведет с ребятами из “Роксборо” и бог знает с кем еще. Поделит тебя на части – доля в одном проекте, доля в другом. А это значит жесткие сроки, долгие часы в мастерской. Настоящая работа. Почему мне, по-твоему, понадобился помощник? Не для того, чтобы греть постель на чердаке. – Он посмотрел на небо и прищурился. – Нет, тебе некогда будет рассиживаться тут со мной, есть бублики и читать статистику выступлений. И, раз уж на то пошло, если ты так собираешься проводить свое время, я тебя убью. – Он шмыгнул носом. С главной улицы к нам ехал белый фургон. – Не волнуйся, я быстро, хрясь – и все, ты даже не почувствуешь. Вот как сильно я тебя уважаю. – Он потрепал меня по плечу: – Ну ладно, мисс Конрой. Не ленитесь и не вляпывайтесь в неприятности. Забудьте все, чему я вас нечаянно научил, и не пропадете. Поздоровайтесь со мной на своем следующем суаре, чтобы придать мне весу. А теперь вам пора.
Уставившись себе под ноги, он побрел в мастерскую. После этого я не видела Джима Калверса очень долгое время.
2
Все художники стремятся к признанию, но никто не способен предвидеть, как именно оно наступит и скольким придется пожертвовать, чтобы удержать успех. Остается лишь одно – продираться сквозь перемены, крепко сжимая поводья и стараясь не сбиться с пути. Но ни одной женщине не под силу улучшить свое положение, не поступившись своим “я”. Могла ли обыкновенная девушка из Клайдбанка, прослывшая юным дарованием в художественных кругах Лондона, надеяться, что это ее не изменит? Даже мой отец, побывавший на передовой и без видимых последствий переживший ужасы войны, и тот не считал зазорным сглаживать акцент, когда звонил в городской совет. Могла ли я, перейдя в собственность галереи изобразительных искусств “Роксборо”, оставаться той девчонкой, что рисовала во дворе родительского дома? Я изо всех сил пыталась сохранить в себе Клайдбанк и вскоре заметила, что перегибаю палку. Будь в моей жизни хоть какое-нибудь уравновешивающее влияние – хороший человек вроде Джима Калверса, способный в случае чего меня встряхнуть, – мне бы, может, и удалось сохранить подобие себя прежней. Но на закрытом показе моей первой персональной выставки в “Роксборо” в 1960 году во всем зале у меня не было ни одного настоящего друга.
Меня окружали сплошь заинтересованные лица и мерзкие подхалимы – люди вроде Макса Эвершолта, который расхаживал по галерее с таким видом, будто лично написал каждую картину, и водил молодых женщин в вечерних туалетах от пейзажа к пейзажу, придерживая за локоток. Он притаскивал ко мне других художников поболтать, по одной важной персоне за раз, не сомневаясь, что мы друг друга знаем (“Ты, конечно, знакома с Фрэнком… Ты знакома с Майклом… Вы с Тимоти знакомы…”), ведь, ясное дело, все художники Лондона не разлей вода. Я неловко беседовала с ними, как с дальними родственниками на похоронах.
Подобная суета идеально подходила для таких, как Макс. Лишь на закрытом показе он чувствовал себя по-настоящему живым. Он раздувал свой энтузиазм до театральности, купался в лучах своего участия в моем творчестве, чмокал щечки, похлопывал спины, смаковал гул голосов. Никогда не понимала, зачем для продажи картины вся эта мишура – с искусством она точно не имеет ничего общего. Все художники, которых я уважала, работали в уединении, в тишине мастерской, а их полотна задумывались как приглашение к размышлениям, а не как декорации для сборища набобов и надушенных маразматичек. Через некоторое время я уже вовсю вращалась в этих кругах и должна была очаровывать их не только своим творчеством, но и своим характером. А если я отказывалась ходить перед ними на задних лапках, они только громче восторгались.
Большую часть закрытого показа я простояла с Берни Кейлом в углу, мы разговаривали в том числе и о Джиме, гадая, куда он подевался и не сбежал ли с концами. Берни знал все слухи и не верил ни одному из них.
– Парень вроде Джима и десяти минут в Нью-Йорке не продержится. Там все только и делают, что треплются и умничают. Слишком большая конкуренция. И ты сама знаешь, что он думает про американский виски. А на односолодовый там такие цены, что он просто не выживет.
Вспомнив позицию Джима по этому вопросу, я рассмеялась. Он столько раз отказывался выпить с нашим соседом-скульптором Верном Глассером, что однажды я не выдержала и спросила, нельзя ли быть хоть чуточку дружелюбнее. У нас с Верном была общая ванная комната, а из-за их преющей взаимной неприязни обстановка в доме стала напряженной. Джим ответил: “Против Верна я ничего не имею. Просто из выпивки у него только эта гадость из Кентукки, а я уж лучше из унитаза глотну”. Как я скучала по работе у Джима. По простоте нашей совместной жизни. По нашей будничной близости. Чем дольше от него не было вестей, тем чаще я вспоминала те деньки в Сент-Джонс-Вуд и тем больше мечтала к ним вернуться.
– Нет, серьезно, – продолжал Берни, – если он в Штатах, почему с ним до сих пор никто не столкнулся? В Нью-Йорке ведь не спрячешься. Ну, если пытаешься сделать себе имя. Культурная сцена там огромная, но при этом… как бы сказать… немного инцестуальная.
Я в Нью-Йорке не бывала и судить не могла.
Слухи о местоположении Джима основывались на скудных фактах, пробелы между которыми закрашивались догадками. Согласно общепринятому мнению, он отправился в Нью-Йорк жить с сестрой. Эта теория держалась на пьяной беседе, которая якобы состоялась между Джимом и двумя завсегдатаями “Принца Альфреда”, уверявшими Макса Эвершолта, что даже подержали в руках Джимов билет на пароход (они же утверждали, что Джим умолял барменшу подкинуть его до Саутгемптона). Проверить эту историю было трудно, ведь никто не знал, правда ли у Джима есть сестра. Его собутыльники не помнили, ни как ее зовут, ни где она работает, ни в какой части города живет. Они даже не знали, младшая она или старшая. Эвершолт им поверил, хотя, когда я стала обзванивать судоходные компании, обнаружились неувязки: о пассажире по имени Джим Калверс не было никаких записей. Словом, нью-йоркская теория оказалась несостоятельной, а других зацепок у нас не было.
Джим пропал через пару недель после моего отъезда. “Побег под покровом ночи, – назвал это Эвершолт. – Оставил все, кроме альбомов”. Он показал мне зловещую обстановку покинутой мастерской: тюбики с красками свалены в коробку, мольберты сложены у стены, картины, отправленные “на каникулы”, замазаны белым грунтом и составлены у окна. “Если тебе нужно больше места, она твоя, – сказал Эвершолт. – Когда Джим вернется, разберетесь между собой. Если он не подох где-нибудь в канаве”. Мне стало мерзко от его небрежных слов, и он поспешно извинился: “Прошу прощения. Это было бестактно, даже для меня”. Мысль, что мастерскую Джима займет чужой человек, вгоняла меня в уныние, и я решила пользоваться ей сама. В основном я хранила там лишние материалы, но иногда, если нужно было отстраниться от какого-нибудь упрямого полотна, я приходила постоять в пустых комнатах. Я окружала себя остатками мыслей Джима, ступала по его старым следам. Но стоило взяться за кисть, и у меня возникало чувство, будто я закрашиваю память о нем, меняю значение самого пространства, и я перестала туда ходить.
Макс любезно продолжал покрывать расходы на квартиру Джима в Мейда-Вейл. Хозяйка упоенно рассказывала мне о заплесневелых кастрюлях у Джима в раковине, о том, что никто не выставлял на улицу его мусорные мешки, и как ей пришлось открывать дверь своим ключом, когда вонь стала невыносимой. Она вызвалась поместить вещи Джима на склад за двенадцать шиллингов в месяц, но я была уверена, что она все выбросит, а деньги возьмет себе, поэтому я заплатила рабочим, чтобы они упаковали и отвезли его пожитки в мастерскую, – может, когда-нибудь он скажет мне за это спасибо. Но недели шли, а Джим не поступал ни в одну больницу, его не опознал ни один дежурный вытрезвителя, ни один давний друг не объявился с новостями о том, что приютил его у себя. Я месяцами ждала письма, открытки из Америки, чего-нибудь. Всякий раз, когда звонил телефон, у меня екало сердце – и тут же каменело, стоило услышать голос Макса (“Дорогуша, мы с друзьями как раз проезжаем мимо. Можно заскочить к тебе на минутку? Им просто не терпится увидеть, над чем ты работаешь”) или Дулси Фентон, директора “Роксборо”, деликатно справлявшейся о моих успехах гораздо чаще, чем требовалось (“Что-нибудь понадобится, только скажи”). На то, чтобы написать достаточно полотен для персональной выставки, у меня ушел целый год. За этот долгий период напряженной работы я свыклась с мыслью, что Джим не увидит мои картины, когда они будут закончены. Возможно, он вообще больше не увидит ни одного моего полотна. Я смирилась с тем, что одиночество – моя судьба.
– Я бы поставил на Париж. – Выпятив нижнюю губу, Берни сгреб пригоршню канапе с подноса официантки. – Джим не затыкался о Джакометти[31]31
Альберто Джакометти (1901–1966) – швейцарский скульптор, один из величайших мастеров XX века.
[Закрыть] и всей этой братии.
– Может, ты и прав, – с сомнением произнесла я.
– Он разве не остался там после войны?
– Не знаю. Он о том времени почти не рассказывал.
– Образ жизни ему бы понравился. И бега там неплохие. Закинь удочку на всякий случай.
– Париж для меня загадка. И нет у меня никаких удочек. Я даже не знаю, как он произносится по-французски. Парис? Пари?
– Ни малейшего понятия. – Берни поискал, куда бы пристроить шпажки, и остановил выбор на участке пола под своей туфлей. – Если хочешь, я поспрашиваю. Есть у меня парочка знакомых.
– Очень мило с твоей стороны. Спасибо. – Я искренне улыбнулась. – А я подумывала, не копнуть ли в направлении Сент-Айвса. Дулси говорит, сейчас многие художники уезжают в Корнуолл. Знаю, Джим всегда любил город, но он ведь вырос на юго-западном побережье.
– И почему я всегда считал его северянином?
– Не знаю. Может, тебя слишком часто били по голове?
– Это бы многое объяснило. – Поковырявшись пальцем в ухе, он стал разглядывать влажные залежи серы под ногтем. Мимо снова прошла официантка с подносом, но на этот раз он ничего не взял. – Куда бы Джим ни свалил, уверен, у него все в порядке. Он может о себе позаботиться, если припрет.
Как ни странно, из уст боксера эти слова меня приободрили.
– Надеюсь, ты прав.
– Ну конечно, прав. – Берни уставился на меня. Что-то вялое в его чертах придавало ему полуобморочный вид. Тем вечером он как-то особенно пристально изучал мое лицо, бросая на меня долгие, оценивающие взгляды, которых я старалась не замечать. – Слышал, девочки поведут тебя в “Уилерс”. – Он кивнул в сторону толпы, но было ясно, кого он имеет в виду – Дулси и двух ее подлиз-ассистенток.
– Если честно, я бы лучше отправилась домой спасть.
Берни, похоже, удивился.
– Раз ужин за счет галереи, закажи устрицы номер два.
– Может, так и сделаю.
– Лучшие во всем Лондоне. Отменное старое местечко, “Уилерс”. И фаршированный краб у них что надо, попробуй обязательно. И тюрбо, если место останется. – Тут он заметил, что мой интерес угас. – Или давай я отвезу тебя домой в Килберн. Мне по пути.
– Я не могу просто уехать. Это невежливо.
– Да ладно. Давай сорвемся. Никто и не заметит.
– Это моя выставка, Берни. Я не могу.
Он подсдулся и окинул взглядом зал.
– Дело твое. Но знаешь, люди пришли сюда не для того, чтобы глазеть на твои работы, а для того, чтобы их за этим увидели. Я думал, ты уже давно все поняла.
– Я стараюсь быть непредвзятой.
– Пустая трата времени. Джим бы со мной согласился, будь он тут.
Мне не понравилось, что он приплел Джима, чтобы выбить меня из колеи.
– Так вот зачем ты пришел? Ради светской хроники?
Он пожал плечами:
– Не буду врать. Когда Макс велит куда-нибудь приехать, я являюсь в назначенное время. А если мне еще и картины нравятся, это просто приятное дополнение.
– А эти тебе понравились?
– Я еще не решил.
– Не стану тебя торопить. Когда определишься, пошли телеграмму.
Кажется, мои слова его задели.
– Если честно, предыдущие твои работы мне нравились больше. Сегодня меня ничто не взяло за душу.
– А диптих ты уже видел?
– Да, самая сильная вещь на этой выставке. Но она не пугает, как твои ранние полотна.
У меня бы язык не повернулся сказать Берни или кому-то еще, что я довольна отобранными для показа работами. Всего три дня назад, когда мы с Дулси собирали выставку, меня охватило такое разочарование, что захотелось выбежать на Бонд-стрит, прыгнуть в такси и уехать домой. Мы по-разному компоновали полотна, вешали и перевешивали, пока результат не устроил нас обеих. Когда монтажник закрепил последнюю этикетку, Дулси сказала: “Чудесно. Лучше не придумаешь”. Я ожидала, что этот миг будет радостным – кульминация всех моих стараний и надежд, – но никакой радости я не испытала. Семь из девяти представленных полотен создавались постепенно, не один месяц, и эти усилия слишком бросались в глаза. Я хотела включить в выставку шесть других экспонатов – старые работы, написанные за ночь, в горячке, на чердаке. Я знала, что по технике они уступают новым, но сама их незрелость создавала волнующее напряжение. Дулси заставила меня сомневаться: “Я не совсем понимаю, что ты в них нашла. Конечно, они эффектны и, если заглядывать в будущее, сойдут для ретроспективы, но сейчас мы хотим сделать тебе имя… Ты же знаешь, что вся выставка затевалась именно для этого? Это тернистый путь. Хорошо мужчинам, они могут себе позволить в первой же крупной выставке разить наповал. А женщине надо раздразнить публику. Поиграть в недотрогу. В общем, ты поняла. Покажешь более смелые вещи в следующий раз, когда у тебя уже будет постоянная аудитория”.
Дулси любой разговор могла превратить в монолог. В “Роксборо” она начинала секретарем, но быстро поднялась по карьерной лестнице. Она так хорошо составляла графики выставок и вела учет продаж, что вскоре ее назначили помощником директора, а когда тот из-за болезни вышел на пенсию, место досталось ей. Более уважаемой женщины на лондонской культурной сцене было не найти. Она построила репутацию, угадывая тенденции развития рынка, и помогла сделать карьеру многим моим кумирам. Макс Эвершолт почти во всем полагался на ее чутье, а я шла у нее на поводу, поскольку верила, что ее взгляды продиктованы опытом богаче моего. Если она говорила, что мои последние работы самые утонченные, я обязана была прислушаться. Всякий раз, когда с ее губ срывалось слово “востребованная”, оно жалило меня в самое сердце, а затем, подобно умирающей пчеле, взвивалось в небо. Будь рядом Джим, я бы сильнее ощущала эти уколы. Слишком много “бы”.
В результате единственной работой, не проданной на закрытом показе, оказалась та, которой я гордилась больше всего, – диптих маслом, включенный в выставку в качестве уступки. Я назвала его “Богобоязненный”. На левом полотне формата четыре на шесть футов до самого горизонта один за другим тянулись горные хребты, написанные в темно-серых тонах, – я раз за разом проскребала краску ребром мастихина, а в некоторых местах, чтобы приглушить тон, давила на холст ладонями (кое-где даже отпечатался рисунок моей кожи). В правом верхнем углу виднелись ярко-белые полосы. Эти смазанные линии перетекали на правое полотно – оно было той же высоты, но вдвое уже. Его занимал силуэт младенца. Призрачная фигура касалась краев полотна, заключенная в раме, как во чреве; безлицая форма, спрятанная в бледной дымке мазков. Спина выгнута, плечи прижаты к левому краю холста, точно подпирают собой горы. Издалека казалось, будто младенец останавливает лавину, а скалистые горы, в свою очередь, не дают ему повалиться назад. Я повесила полотна на расстоянии четверти дюйма друг от друга, чтобы подчеркнуть их связь. В тот вечер за ужином диптих стал предметом споров.
– Странно, что никто его не купил, учитывая, как быстро разошлись остальные, – сказал Макс Эвершолт. Он предложил наполнить мой бокал шабли, но я помотала головой. – Хотя, надо заметить, он немного выбивался. Некоторых возмутило уже одно название. Жена Теда Сигера даже стоять рядом не захотела, а мы все знаем, кто в этой семье распоряжается чековой книжкой.
– Сигеры уже несколько лет ничего у нас не брали, – ответила Дулси. – Я пригласила Теда лишь потому, что его полезно иметь под рукой: скоро ведь конец налогового года. Диптих найдет себе дом. Как говорят в Египте…
Тут обе ее ассистентки рассмеялись. Макс бросил на меня беспомощный взгляд. Я непонимающе уставилась на него.
– У них тут, похоже, свои шуточки, – сказал он. – Какая досада.
Дулси перестала улыбаться. Ассистентки притихли.
– Мы просто обсуждали это по пути сюда. В Египте, чтобы показать, что трапеза тебе понравилась, положено оставлять на тарелке немного еды. Это знак уважения.
– Ясно. Уважения кому?
– Повару.
– Какая прелесть. Хорошо, что ты пригласила сегодня столько египтян… Хотя нет, постой! – Макс улыбнулся.
– Уже в который раз, душа моя, ты упускаешь суть. – Дулси проглотила устрицу не жуя. – Ну продали бы мы разом все девять картин. Что тогда говорить коллекционерам, когда появятся рецензии в газетах? – Она изобразила рукой телефонную трубку. – Да, все верно, сэр, боюсь, осталась только одна… О да, сэр, самая авангардная вещь во всей экспозиции… Только человек чуткий способен разглядеть… Что, простите? Цена? Секундочку, щас гляну. Не уверена, что художник готов расстаться с этой работой… – Дулси опустила руку. – Ты что, совсем не знаешь рынок? Это же твоя территория.
– А кто познакомил тебя с творчеством Элли? Тогда ты меня не поучала, насколько я помню. – Макс посигналил официанту: – Еще раз номер второй, пожалуйста!
– Они хоть бы название сменили, – хихикнула Дулси.
– Ты что, в этом же половина удовольствия!
Я привыкла к таким беседам, где я играла роль постороннего наблюдателя, привыкла слушать, как обсуждают мое творчество, не интересуясь моим мнением. Меня передавали из рук в руки, точно монетку, обращаясь ко мне, лишь когда нужно было быстро ответить на вопрос или прояснить мелкую деталь.
Хотя бы не я одна в тот вечер дрейфовала где-то на краю разговора. Молодой человек напротив не проронил ни слова с тех пор, как заказал зеленый салат, который теперь безучастно гонял вилкой по тарелке. Когда мы вышли из галереи, он представился, но за ревом машин я ничего не разобрала, а переспрашивать было неловко. Мне послышалось “Уилфредсон” или что-то вроде того.
У него было гладкое изящное лицо и привлекательная манера курить, закинув руку на спинку стула, словно все, что говорили Макс и Дулси, вгоняло его в тоску. Лацканы его пиджака украшали желтые стежки крестиком, из нагрудного кармана торчало сразу несколько ручек. Его светлые волосы были щедро напомажены, пропорции головы нарушала копна тугих завитков, спадавшая ему на лоб.
– Могу я задать вопрос о диптихе? – сказал он, глядя на меня в упор. – Только не про фунты с пенсами. Надеюсь, он вас не смутит.
– А чего ей смущаться? – встряла Дулси.
– Иногда художникам трудно объяснять свое творчество.
– Это дружеский ужин, а не интервью. Я думала, что ясно выразилась в галерее.
Уилфредсон постучал пальцем по сигарете. Он был недоволен, что Дулси вмешалась, и, опустив взгляд на стол, секунду-другую собирался с мыслями.
– Мне показалось, что диптих – единственная хоть сколько-нибудь значимая работа на этой выставке. Видимо, поэтому на нее весь вечер никто не обращал внимания. И никто ее не купил. Извините за откровенность. Это всего лишь мое мнение.
Я хотела поблагодарить его, но меня перебил Макс:
– Дулси сейчас сказала то же самое.
– Сомневаюсь, – ответил Уилфредсон. – Впрочем, я, в отличие от вас, не внимал каждому ее слову.
– Ну так я говорю вам: то же самое. Авангардная вещь, так она ее назвала.
– Правда? Боже. Какая непристойность.
Дулси помахала рукой перед лицом, чтобы разогнать дым.
– Меня предупреждали, что вы с гонором. Вижу, я зря беспокоилась.
Уилфредсон вяло улыбнулся.
– Мне просто интересно, кто решил запрятать лучшую картину в конце зала. Вряд ли сама художница. Я, конечно, знал, что “Роксборо” – коммерческая галерея, но неужели все выставки должны выглядеть так, будто их оформляла дама из “Эйвон”?
– Полегче, – сказал Макс. – Это было лишнее.
За Дулси покраснели ее ассистентки. Она не намерена была отвлекаться от блюда с устрицами. Она поднесла очередную раковину к губам, и блестящий комок плоти скользнул ей в горло.
– Прошу вас, продолжайте. Кто я такая, чтобы перебивать мужчину во время тирады? – Она потянулась к бокалу. – Просто не забывайте: мы выставляем картины, мы их не пишем. Так что, если будете нападать на галерею или ее сотрудников со страниц газет, не удивляйтесь потом, что вас не приглашают на вернисажи.
Дулси поправила свой седой боб и в ожидании ответа откинулась на спинку стула.
– О, тут вам бояться нечего. Я не упоминаю в рецензиях случайных людей. – Уилфредсон смахнул пепел в свою тарелку. Его свободная рука все еще опиралась на спинку стула. – К тому же вы наприглашали достаточно старых дружков. Не сомневаюсь, вы свои панегирики в газетах получите. Сколько вы отстегиваете этим ветеранам, Дулси? Такое впечатление, что им платят по количеству наречий.
– Осторожно. Вы начинаете меня утомлять.
Он ухмыльнулся.
– Я просто хотел, раз уж выдался случай, поделиться с мисс Конрой своим мнением о ее творчестве. Пока все эти критики не завторили вашим брошюрам для прессы и не забили ей голову дифирамбами. Если вы, конечно, не против.
– Элспет способна выдержать критику, – холодно сказала Дулси. – Пусть даже невежественную.
Оба повернулись ко мне.
– Я вовсе не против узнать его мнение, – сказала я.
– Тогда предлагаю куда-нибудь переместиться, – сказал Уилфредсон. – Я отказываюсь обсуждать искусство в таком заведении. Пойдемте выпьем по коктейлю.
Дулси осушила бокал.
– Похоже, мы неверно друг друга поняли. Если вы хотели тихо посидеть с Элспет, сразу бы так и сказали.
– Просто я устриц на дух не переношу.
– Я не очень люблю спиртное, – сказала я.
Уилфредсон задумался.
– Понимаете, дело в том, что люди обижаются, когда я высказываю свое мнение, даже если сами об этом просили. Поэтому я сперва задабриваю их лучшим дайкири в Лондоне. Кто же станет обижаться после такого? Вы, полагаю, не пили коктейли в “Коннахте”?
– Нет.
– Ну вот видите? Вас ждут неизведанные наслаждения. – Он встал и набросил пальто:
– Я буду снаружи.
– Не ходи с ним, – сказала Дулси. – Он того не стоит.
Уилфредсон поднял воротник.
– Так ей нашептали.
После его ухода за столом воцарилось молчание. Макс стряхнул со скатерти хлебные крошки.
– Фух, этому палец в рот не клади. Как, говоришь, его зовут?
– Уилфред Сёрл, – ответила Дулси.
– Сёрл. Случайно не родственник лорда Сёрла?
– Племянник.
– Вот те на.
– Ему только что дали колонку Фила Леонарда в “Стейтсмене”.
– Вот те на.
– Повтори еще раз, Макс. Это так помогает.
– Но… Секундочку. А что стало с Филом Леонардом?
– Вышел на пенсию.
– Так рано? Черт. Бедняга. Он всегда мне нравился. – Макс швырнул салфетку на стол. – И аудитория немаленькая. Не полторы калеки.
– Поэтому я и пригласила его преемника. Мне сказали, он обожает устриц.
– Кто-то кошмарно подготовился.
– Не спорю.
Дулси не стала буравить взглядом своих ассистенток, но они вжались в стулья, едва услышав намек.
Затем одна из них сказала:
– Вообще-то он ошибся. Насчет диптиха. Несколько человек отдельно спрашивали про эту работу.
– Да, Левины интересовались, не продаются ли полотна по отдельности, – вставил Макс. – Они хотели только горы, без младенца. “А сколько стоит разлучить вас двоих?” – говорю я им. Они решили, что это шутка…
Не обращая на него внимания, Дулси потрепала меня по руке:
– Я тут подумала, дорогая, один дайкири еще никому не вредил. И может, тебе будет интересно послушать его. Лучше все-таки составить ему компанию.
– Неужели он настолько важная персона?
– Пока нет. Но он ей станет. – Она снова потрепала меня по руке, будто мы прихожанки на службе. – Я весь вечер за ним наблюдала, он то и дело высматривал тебя в толпе. Все они одинаковые. Критики. Мужчины. Не могут отделить женщину от искусства. – Она кивнула на стеклянный фасад ресторана, за которым маячила фигура: – Друзья из них, боюсь, не ахти, но нам не нужно, чтобы они стали нам врагами. Этот юноша еще не выбрал сторону.
* * *
Мать воспитала во мне недоверие к красивым мужчинам. Но даже такая женщина, как она, – измученная хлопотами семейной жизни и к романтике равнодушная – смягчилась бы в присутствии Уилфреда Сёрла. Он был освежающе решителен во всех жизненных мелочах, это ощущалось в том, как он командовал таксистом по пути в “Коннахт”, объясняя кратчайший маршрут до Мэйфера, как взял у меня пальто в вестибюле и отнес в гардероб, как заказал на ходу коктейли: “Два дайкири, пожалуйста. Строго по рецепту. Мы сядем вон там, в углу”. Столь же безапелляционно он рассуждал о моем творчестве, но даже его неодобрение звучало обворожительно, будто он считал, что меня ждет величие, если я не буду позволять окружающим растрачивать мой потенциал. Когда он говорил, я смотрела в зал, на барную стойку, на монограммы на ковре. Я надеялась, что отчужденность поможет создать впечатление, что критика меня не задевает.
– В остальных ваших работах чувствуется какой-то подтекст, – говорил он. – Но его не прочесть, он весь похоронен под краской. Ваши абстракции весьма тяжеловесны. Не знаю, может, так вас учили в художественной школе, но у вас очень скованная манера письма. Один-два порыва – и все, а, на мой взгляд, этого мало. Но я вас не виню. У вас плохие советчики. Вы очень талантливы, это видно сразу. Но выставка получилась такой образцовой, что мне стало скучно. То есть, конечно… А, вот и они. Спасибо. (Подоспел бармен с бокалами на серебряном подносе. Он поставил их перед нами на хрусткие бумажные кружочки.) Если хотите мое честное мнение, вы способны на большее. Нельзя сказать, что ваши картины ужасны, они просто до боли невыразительны. Но стоило мне прийти к такому выводу, как вы достали из рукава этот ваш диптих, этот совершенно изумительный диптих… Что же вы, налетайте. – Он протянул мне бокал и звякнул по нему своим. – Будь это единственная картина на выставке, я бы поехал домой и накатал такую рецензию, что у старушки Дулси подкосились бы ноги. Но тогда мы с вами не оказались бы за этим столиком. Как вам дайкири?
Я отхлебнула красиво поданный коктейль и в угоду Уилфреду одобрительно помычала.
– Приготовить его не так уж трудно, – продолжал он. – Там только белый ром и лайм, ну и колотый лед. Поразительно, как часто люди его портят.
– Вроде ничего. – Я уставилась в ночь. Через дорогу от гостиницы, где мы сидели, выстроились величавые дома из красного кирпича. У обочины, при свете фонаря, какой-то мужчина опускал крышу у спортивного авто. На миг мне захотелось оказаться с ним рядом. Я представила, как мы вместе едем в Саутгемптон.
– Несмотря на всю мою нелюбовь к Дулси, – сказал Уилфред, – надо признать, у нее хорошее чутье. Она выбирает художников, у которых есть будущее. Поэтому она и позволила вам выставить диптих. Она не дура.
– Не она мне позволила, а я настояла.
– Как скажете.
– Так и было.
– В любом случае ее методы подходят не каждому. Пока рано судить, как у вас сложится, так что не расслабляйтесь. Помнится, она была невысокого мнения о вашем приятеле Калверсе. А я вот всегда считал, что у него задатки хорошего художника.
– Вы знакомы с Джимом?
– Нет, но я о нем наслышан.
– О нем многие наслышаны. Вообще, он человек хороший.
– Не сомневаюсь. Мне говорили, он пропал с радаров?
– Джим всегда обитал на координатах, отличных от наших.
– Да, это заметно по его работам. – Уилфред улыбнулся. – Обидно, что он сбился с пути. Мне нравились его ранние вещи. До хопперовских пастишей.
Было время, когда такие слова меня бы задели, но я уже давно рассматривала Джимовы “портреты отсутствия” как предвестники его собственного исчезновения – светящиеся вывески, которые я не разглядела.
– Мне не хочется сейчас говорить о Джиме.
– Вот и хорошо, потому что мне больше нечего о нем сказать.
Дайкири был крепким, и спустя пару глотков ром уже покусывал мне горло. Владелец спортивной машины повернул ключ зажигания, и сквозь фортепианную музыку донесся ржавый, разочаровывающий скрип.
– Он уже который раз пытается завести эту развалюху, – сказал Уилфред. – Есть черта, где заканчивается упорство и начинается отрицание. Этот парень переступил ее еще месяц назад.
– Вы, наверное, часто сюда приходите, – сказала я, демонстрируя свою наивность.
– Вожу ли я сюда всех своих женщин?
– Всех? А что, их так много?
– Не буду отрицать: это весьма популярное местечко. – Уилфред прищурился. – У вас необычная манера разговаривать, вы знали?
– Я выросла недалеко от Глазго.
– Меня заинтересовало не как вы говорите, а что. Акцент у вас едва заметный.
– Вы без критики никак?
– Нет. Это призвание.
– По-моему, особенности моей речи вас не касаются.
– Мне просто кажется, что вы очень осторожно подбираете слова. Очень взвешенно. Может, у вас и с живописью так же? Это бы многое объяснило о сегодняшней выставке.
– У вас лед тает.
Уилфред взглянул на коктейль, будто совсем забыл, что держит его в руке.
– Я люблю подождать, пока лайм раскроет вкус.
– Интересно, что это о вас говорит?
С жеманной улыбкой он поставил бокал на бумажный кружок и стал вертеть его за ножку.
– Послушай, Элли. Разумеется, я не могу узнать тебя за один вечер, вот и приходится строить догадки. Я ведь могу называть тебя Элли?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.