Текст книги "Эклиптика"
Автор книги: Бенджамин Вуд
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Но вот однажды утром я проснулась, а Джима нет. В камине потухшие угли. На кухонном столе заварочный чайник, еще теплый. За окном плотная пелена дождя. Я развела огонь, затем, зная, что вернется он замерзший и голодный, сварила овсянку и, устроившись у камина, съела больше половины кастрюльки. Когда Джим вошел через заднюю дверь, я увидела, что он промок до нитки и не в духе. Цветов в корзинке почти не было. Не проронив ни слова, он направился в ванную обтереться полотенцем. Это упорное молчание меня озадачило, и я спросила, что случилось.
– Ничего, просто вспоминаю, сколько у меня сегодня дел, – ответил он.
После обеда ему захотелось поставить чайник, но, обнаружив, что коробок со спичками пуст, он тихо рассвирепел. Большую часть дня я слышала, как он фыркает и вздыхает у себя в мастерской, сама я в это время раскрашивала тушью свои наброски (чтобы он думал, будто я тоже работаю). Часа в три он позвал меня в гостиную:
– Элли, иди сюда. – В голосе нарастающая тревога. – Элли! Ты нужна мне!
Я подумала, что он снова растирает краски. Когда я вошла, он стоял у окна, а у его ног на простыне лежали несколько работ. Мольберт и столы придвинуты к стенам. Нагнувшись над картинами с фотоаппаратом в руках, он подкручивал кольцо диафрагмы.
– Как на этой штуке работает экспонометр? – спросил он. – У меня две катушки пленки, и я не хочу потратить их впустую.
– А где ты взял фотоаппарат?
Джим протянул его мне – грубо сунул в руки:
– Это тот же, что всегда у меня был. Свет слабый. Может, придется подождать до утра.
Я посмотрела в видоискатель, навела фокус. Взглянула на экспонометр – стрелка не двигалась.
– По-моему, у него батарейка села, – сказала я. – Какая светочувствительность у этой пленки?
– Не знаю.
– У тебя выставлено 400.
– Похоже на правду.
– Я попробую выставить экспозицию на глазок, но ничего не обещаю. Без экспонометра идеальных снимков не жди.
– Ладно. Делай, как считаешь нужным. Понятия не имею, где здесь продаются батарейки, да и время тратить не хочется.
– Зачем тебе вообще фотографировать свои работы?
– Для портативности.
Сквозь видоискатель картины выглядели размытыми.
– Не понимаю.
– Тебе и не нужно ничего понимать. Давай сюда. Дальше я сам.
Я даже не сделала ни одного снимка.
– Картина не влезает в кадр. Тебе придется встать на стол. – И тут меня осенило: – Ты повезешь их кому-то показывать?
Джим не отрывался от фотоаппарата.
– Ты права, надо подняться повыше. – Он придвинул к простыне стол и взобрался на него, ножки слегка подкосились под его весом. – Уже лучше, – сказал он, наводя фокус. – Штатив бы не помешал, но нельзя иметь в жизни все.
Он щелкнул затвором и дернул за рычажок, перематывая кадр.
В последние несколько месяцев мы только и делали, что обсуждали мои планы и мои творческие поиски, и я даже не задумывалась, в каком направлении движется он сам. Казалось, его единственная цель – тиражировать картины с розовыми лепестками, и он будет заниматься этим вечно. До самой смерти, как он сам выразился. До самой смерти. Мне даже в голову не приходило, что однажды он может остановиться.
– Что ты собираешься делать со снимками? К чему такая спешка?
Джим спрыгнул со стола и бросил на меня взгляд:
– Слушай, не забегай вперед. Сначала надо сфотографировать работы. Пока я этого не сделаю, не о чем и говорить. – Он подвинул стол вбок и снова забрался наверх. – Потом надо продать фотоаппарат. В Глазго, если обратиться в хорошее место, за него дадут фунтов пятнадцать-двадцать. Хватит на печать снимков и на билет.
– Билет куда?
– В Лондон. – Он произнес это так небрежно. – Я хочу, чтобы мои картины увидели.
Я притихла. Джим щелкнул затвором, перемотал кадр, снова щелкнул.
– Ты только не расстраивайся. Я вернусь через пару дней.
– Ты это уже говорил.
– Значит, придется тебе мне довериться.
Я сомневалась, что у меня получится, и Джим прочел это у меня на лице. Расставив ноги пошире на столе, он продолжил:
– Хочешь, езжай со мной. Если мне удастся выгодно продать эту штуку, денег хватит на два билета туда-обратно. Но тогда придется оставить картины без присмотра, а мне не хочется так рисковать. Считай, что это залог. Если я не вернусь до конца недели, продай их, сожги, делай с ними что хочешь.
Его слова вселили в меня уверенность. В Лондоне были Дулси, “Роксборо” и груда никчемных недописанных полотен. В Лондоне были сеансы с Виктором Йеилом и бесконечное перечисление моих бед и ошибок. В Лондоне не было ничего хорошего.
– А ты не можешь остаться еще на пару дней? Хотя бы пока батарейку для экспонометра не купишь? (Он поморщился и помотал головой.) Работы будут смотреться невыигрышно. Снимки выйдут слишком темными.
– Еще не факт, – возразил он. – И потом, людям надо лишь понять общий смысл. К тому же пару работ я возьму с собой. Я тут подумывал купить для них чемодан. А за остальными приеду потом.
– Ты покажешь их Максу?
– Нет уж, спасибо, мне до конца жизни хватило его пособничества. – Фотоаппарат висел у Джима на шее, точно коробка с респиратором времен Второй мировой. – Я начну с Берни. Он откроет для меня нужные двери. Все любят Берни, а кто не любит, тот перед ним в долгу.
– Берни Кейл?
– Ага. – Джим спрыгнул на пол и надел крышку на объектив. – Брось, ну что ты так себя накручиваешь. Я знаю Берни уже тыщу лет. Познакомился с ним раньше, чем с тобой. Мы вместе ходили на бега.
– Да какая разница. Господи, что мне этот Берни.
Он попытался обнять меня, но я отвернулась.
– А в чем тогда дело? Чего ты так нахмурилась?
– Просто… Просто я не могу поверить, что ты снова меня бросаешь.
– Эй, полегче. Я сразу вернусь. Я же тебе сказал. – Он взял меня за воротник и привлек к себе. – Четыре дня, ну пять, только и всего. Ты даже не успеешь соскучиться. – Он поцеловал меня в нос. – Никто никого не бросает. И не надо жевать губу, болячка будет.
Я закусила губу, чтобы не разрыдаться.
– И вообще, – продолжал он, – Берни вряд ли позволит жить у него дольше недели.
Надо было подождать, пока светлая мысль, пришедшая мне в голову, не потухнет сама собой. Но я не стала ждать. Я сказала:
– А почему бы тебе не пожить в квартире?
– В чьей квартире?
– В моей.
Джим изменился в лице.
– Ой, я не хотел бы… То есть это было бы… Нет, я бы чувствовал себя ужасно. Я не могу.
– Я не хочу, чтобы ты ночевал у Берни на полу. Кого он только к себе не таскает. И в основном за деньги, насколько мне известно. – Доказательств у меня не было, только обрывки сплетен. Но Берни был из тех мужчин, кого легко представить выходящим из заведения в Сохо ночью, с выпроставшейся рубашкой. Я могла обвинять его без зазрений совести.
– Только если ты уверена, – сказал Джим. – Уверена на сто процентов.
Он поцеловал меня своим любимым поцелуем – прямо по центру лба, куда меня учили прикладывать пальцы, когда крестишься в церкви. Но, отстранившись, он даже на меня не взглянул.
7
Гулко стучат на камине часы, бесшумно вращаются стрелки; еще одна секунда без Джима, еще один час в ожидании. Где я? Снова одна, бессонница, лето кончается, озеро с каемкой охристых листьев, а какие дожди. Над холмами поднимается пар. Брызги от редких автомобилей. Привкус в воздухе: костер, топливо для моторных лодок, влажный холод пастбищ. Снова и снова я колотила часами о стену – стекло разбилось, но механизм все урчал, все тикал безропотно. Голыми руками я вырыла в саду неглубокую могилу. И похоронила часы заживо. Теперь не нужно волноваться о времени. Времени больше не существует. Лишь медленно расползающееся одиночество и быстро тающая надежда. Хотя бы у меня есть работа. Хотя бы есть работа.
Но и работа безнадежна. Я вложила в нее столько сил. Поначалу я себя не утруждала. Я валялась в постели, перечитывая все тот же роман и журналы, гадая, что сейчас делает в Лондоне Джим. И это были не просто глупые забавы: хороший день, плохой день? Я рисовала у себя в голове точную карту его передвижений. Вот он в парикмахерской на Эллитсен-роуд, пришел побриться; вот он на встрече в галерее “Лестер”; вот с Берни Кейлом ест колбаски с жареной картошкой у канала; вот стоит со мной в ванной у зеркала; а вот его нет. И я стою у зеркала одна, жилистая и облупленная. Волосы как чертополох. На лице темные ссадины. Я разлагаюсь. Чья на мне кожа? Похоже, я не мылась уже два дня. Я начала волноваться, что Джим приедет – а приедет он со дня на день, – увидит, как я варюсь в собственной праздности, – когда именно, я не знаю – и убежит без оглядки. Бросит меня в третий раз. Третий и последний. Я наполнила ванну горячей водой – как делала уже не раз – и залезла внутрь.
Следующее утро выдалось сухим и ясным. Я взяла альбом, взяла сумку, взяла Джимово пальто. Собрала в лесу новые цветы. Лаванду, петунии, герань. Принесла их домой и перетерла в ступке. Я сделала все, что делал Джим, – вернее, все, что делала для Джима я сама. Прошлась курантом, до однородной массы, смесь вышла замечательно густая. Капелька кремницких белил – экономно. Вот так краска, приятно набирать ее кистью, мастихином. Но яркое солнце не дает сосредоточиться. За окном голосят вороны и чайки, кошки рыскают в высокой траве. Что-то блестит – просверки хрома на дальних лодках. Как это металлу удается солнечные лучи превращать в острые спицы? Лодки мотыляются туда-сюда. Еще секунду назад они были здесь – яркие белые осколки – и вот их уже нет. А что, если поймать их на холст? Что, если написать их кремницкими белилами? Все, кроме солнечных спиц. Краску кладем так плотно, что с расстояния десяти футов будет видна лишь бесформенная масса – чистая абстракция, – а приблизься на вытянутую руку, и увидишь рельеф. Детали. Ясность. Добиться такого эффекта можно. Кто-то уже добивался, это точно. Но кто? Признанные гении-мужчины.
Подрамник я сколотила сама, из реек, найденных в сарае, – картины Генри, так и не начатые, так и не законченные, – и, забивая медные кнопки обратным концом пестика, натянула на него холст. Добротная парусина, нити плотно переплетены. Легко загрунтовать. Оставшейся тканью я завесила окно, закрепив ее кнопками, чтобы сдерживать дневной свет. Заодно перестану выглядывать Джима. Ничего лишнего.
Полная сосредоточенность.
Но нет, но нет, но ничего.
Либо прими недостатки, либо исправь их. Кто-то однажды мне это сказал. По телефону. Либо прими недостатки, либо исправь их. Лично я считаю так. Как из учебника. И такой нежный голос. Кроткий и зыбкий.
Я перетерла всю лаванду и герань. Петунии не дают цвета.
Синяя паста в ступке. Капля масла, перемешиваем.
Еды навалом, но мне ничего не хочется.
Какое-то время все шло неплохо.
Только голова кружилась.
Кажется, в земле у меня под ногами тикают каминные часы. Я ощущаю дрожь в подошвах. Но это лишь хруст раздавленного стекла.
И все-таки веревка в полоску не подходит.
Надо выразить это в самой краске.
Попробуем лаванду с геранью. Еще льняного масла. Нужна щедрая порция кремницких белил. Ничего не выходит. Нет – больше боли. В краске. Краска должна нарывать. Не блестеть, не сверкать, не петь. Хотя бы этой работой я не пожертвую. Разить наповал. Это достижимо, главное – не останавливаться. Времени больше не существует. Часы зарыты. Но куда мне двигаться? Что мне делать?
* * *
На улице, делаю наброски. Если металлу удается превращать лучи в острые спицы, почему же их так трудно рисовать? Мачты попроще. Взмах карандаша – и готово. Такие простые лодки. Толпа народа на причале. В корзинке цветы с зеленых подножий холмов. В основном сорняки. Да, он приедет со дня на день. Он сам сказал. И я ему поверила. А если не приедет, брошу в озеро его картины.
* * *
Размолола в ступке еще одну таблетку и сразу добавила белил. Растерла, боли в краске стало больше. Когда Джим уехал, было шестьдесят четыре таблетки, а теперь их пятьдесят две. Они коралловые, а под действием пестика становятся белыми. Белый порошок, похожий на соль. Одной щепотки мало. Вечером на ужин содовый хлеб, по маминому рецепту. Джим позаботился, чтобы у меня были спички. Он положил их в ящик, два коробка. Часть спичек черные, уже сгоревшие. Когда он вернется, купим еще. Эксгумируем часы или добудем новые. Вернем утраченное.
* * *
Ночь, вокруг ни огонька. Деревья – густое скопление черноты. Перешептывающиеся канаты натягиваются из-за отлива. Повсюду так тихо и прохладно. Запахи ночи так чисты и полны. Я несу две лучшие картины Джима над головой, точно участник похоронной процессии.
Я весь день собиралась с духом – его послания, похоже, до меня не дошли; последний поезд отбыл без него, – но я ждала и ждала и ждала слишком долго.
Тяжелые, шероховатые с боков. Отнесла их вниз, к кромке воды. Под ногами ил и песок, вода по щиколотку, бодрит. Швырнула их в озеро, раздался всплеск. Высоко не подбрасывала. Но меня все равно окатило брызгами. Доски поплыли, точно плоты, и исчезли во мраке. Канаты натянулись, лопнули.
Он отправился искать Анну Элен. Глупо было думать иначе. В домике еще полно картин. Я составила их в задней комнате. Впереди свет кухонной лампочки, расплывчато-желтая путеводная звезда. Он сам разрешил, дал добро. Но на сегодня хватит.
* * *
Я открыла глаза; канаты со скрипом натягивались, но их нигде не было видно. Я лежала в спальном мешке Джима из занавесок, в груде его одежды, в запахе его кожи, и на меня спускался день. Канаты были совсем близко, тягуче, монотонно поскрипывали. Я встала прямо в спальном мешке, и он соскользнул на пол. Я пошла на звук, по коридору – скрип не утихал – в гостиную. В кресле-качалке сидел Джим, руки скрещены на груди. Вид яростный, лицо напряжено. Новенькие блестящие ботинки. Увесистый перстень с опалом.
– Где они? – Слова повисли в воздухе. – Две лучшие работы пропали. Где они?
Мерный скрип кресла, вперед-назад.
– В озере. Ты сам разрешил их выбросить.
Он кивнул:
– Через неделю. А прошло шесть дней. – Но его словам больше нельзя было верить. Встал, отряхнул руки. Оглядел меня, точно собрался писать портрет. Склонил голову набок. Карандаша, чтобы измерить пропорции, не было. Все равно они искажены. – Элли, насколько сильно мне волноваться?
Я не понимала, почему он спрашивает. Яркий свет ослеплял. На Джиме был очень приличный костюм, какой надевают, чтобы произвести впечатление, – саржевый пиджак, отутюженная рубашка. Волосы не короче, не длиннее обычного, скулы все еще отмечены загаром. И этот здоровенный перстень.
– А чего волноваться. Я писала.
Он сердито уставился на меня:
– Это я вижу. – Нотка презрения в голосе. – Но выглядишь ты что-то не очень. Прямо скажем, ужасно. Ты чем тут питалась?
Я пожала плечами:
– Содовым хлебом.
– Содовым хлебом. И все?
– Ну, я съела кусочек. Вышло очень солено.
– И это за шесть дней?
– Мне его мама пекла.
– Ага. Ясно. – Смягчившись, Джим сделал шаг мне навстречу. – Давай-ка ты приляжешь.
– Когда ты вернулся?
– Не знаю. Рано утром.
– Ты опоздал на поезд.
– Не совсем. Пойдем, марш в постель. (Мне пришлось пятиться задом.) Я подогрею тебе молока, а потом ты что-нибудь съешь.
* * *
Теплое молоко в животах и полпачки печенья. После этого все пошло на лад. Мы сидели на кухне с распахнутой дверью, впуская в дом последние капли лета, одурманенных мух. Невыносимо ярко. Зато Джим снова рядом. Сидит во главе стола, смотрит, как я жую. Подпирает подбородок кулаками. Лениво вздыхает.
– Надо приготовить тебе полноценный завтрак, – сказал он. – Возьми еще печенюшку. (Божественные скукоженные изюминки. Я прожевала еще кусочек, отпила еще молока.) Здоровый холст у тебя в задней комнате. Сама натягивала?
– Ну, мне некому было помочь.
– Твоя картина… – Голову набок.
– Не закончена.
– Скорее, ты не в силах перестать над ней работать.
– Она никак не выстраивается.
Хватит печенья.
– Что-то она мне напоминает.
– Очень плохого Тернера.
– Я не говорил, что она вторична.
– Обратись к окулисту.
– Элли… Ты меня беспокоишь.
– Я ем. Чего еще ты от меня хочешь?
Покусывая костяшки, Джим раздумывал над ответом. Он не сводил с меня глаз. Во рту у него виднелась лунка на месте выбитого зуба. Наконец он сказал:
– Вообще-то она напомнила мне работы, которые я писал, когда пил – беспробудно пил. Когда мысли выплескиваются наружу и ты не можешь их удержать. Когда нет ни контроля, ни дисциплины. Все хлещет безостановочным потоком. Я знаю, каково это, уж поверь. Похоже на свободу, но на самом деле ты лишь отгораживаешься от мира. Ни к чему хорошему это не приводит.
– Не стоило меня здесь оставлять, – сказала я.
– Да, наверное, ты права.
– Так зачем же ты это сделал?
– Так было нужно. – Взгляд вниз, на стол. – Я уже бывал в таком состоянии, как ты, и не хочу к нему возвращаться. Даже ради дорогого мне человека.
Он не сказал “любимого”. Даже не подумал.
– Сама по себе я пропаду.
– Неправда. Ты всю жизнь одна. Для тебя это благодатная почва.
– Что-то не чувствуется. – Я села прямо. – Я не могу больше писать. С меня хватит.
Ножки стула скрежетнули по полу. Джим потянулся ко мне. Схватил за запястье. Я нахмурилась.
– Элли, пожалуйста, сядь. – Он ласково потрепал меня по руке. – Мне надо кое-что тебе рассказать. Это важно.
Какое непроницаемое лицо: ничего не добьешься. (Петунии.) Я села на место.
Джим вздохнул. Сомкнул ладони.
– Я носил его в поездке. – Перстень с опалом скользнул на стол и лежал теперь там, покачиваясь. – Не самое изысканное украшение на свете, но оно дорого мне как память.
Я не притрагивалась к перстню. У меня пересохло во рту.
– Как память?
– Оно принадлежало тому, кто мне небезразличен.
– Анне Элен. – Глупо было думать иначе.
– Нет. – Он улыбнулся. – Моему полковому товарищу.
– А…
– Уродливая штуковина, но я ношу ее с гордостью.
– Можно воды? – попросила я.
Он прищурил глаза:
– Да, конечно. Сейчас принесу.
Наполнил стакан из крана. Полюбовался птицами в саду. Это мне дневной свет резал глаза, не Джиму Калверсу. Джиму день нравился таким, какой он есть.
– Послушай, – сказал он, поставив передо мной стакан и сев на место. – Просто послушай меня. Может, тогда ты не наделаешь глупостей. (Я пила медленными глотками.) Я соврал тебе в самом начале. Когда ты спросила, где я пропадал. Извини, но это было необходимо.
– Я знаю, что ты был не в Лондоне. Я же не идиотка.
– Элли, выслушай меня. Это очень важно.
– Можешь не притворяться. Я дорога́ тебе, но на этом все. И да, ты тоже мне дорог. Давай просто жить дальше. Нам ведь необязательно жениться.
Он протянул руку. Я думала, за перстнем. Но нет – он крепко сжал мою ладонь.
– Анна Элен – это просто имя. Мне пришлось выдумать ее на ходу. Пожалуйста, послушай.
Его словам нельзя было верить.
От воды во рту сделалось еще противнее. Как-то вязко.
– Все, что я рассказывал о визите к врачу и поездке во Францию, – чистая правда. Я действительно был в Аррасе. Пьяная драка тоже произошла на самом деле, только не в Дюнкерке, а в Париже. Я правда дал в морду какому-то поэту. Но остальное я выдумал. Не знаю, есть ли у него сестра, но в Живерни я ни с кем не ездил. В тот день меня арестовали, и за меня внес залог один друг. Он живет в Париже с женой. Теперь он драматург, и довольно известный, пишет сценарии для фильмов. И перстень, честное слово, перстень принадлежит ему. Поверь, это правда.
– Какая разница? – сказала я. – Теперь ведь ты здесь. И я тебе дорога́. Вот и все.
Джим надел перстень и покрутил его на пальце.
– Я даже не знаю, растут ли в Живерни иудины деревья. Я увидел их не там. Элли, пожалуйста, не отвлекайся. Ты даже не… Ладно, поговорим потом. Отдохни пока. А я попробую раздобыть что-нибудь стоящее на обед. Как ты смотришь на…
* * *
Яичница с фасолью. Единственный раз, когда Джим для меня готовил. Выглядело тошнотворно. Сколько я спала? Бусы примотаны к дверному проему. Тлеющие угли в камине. Он снова заставил меня поесть. Немного фасоли и щедрую порцию яичницы. Затем мы продолжили. Перстень принадлежал его другу-драматургу – это он уже рассказывал, – который живет с женой в Париже, – да-да, помню, сказала я.
– Мы вместе служили. Он был моим сержантом. После войны мы виделись всего пару раз, зато часто переписывались. Когда он внес за меня залог… В общем, было видно, что он очень за меня волнуется. Я был в ужасном состоянии. Хуже, чем в армии. Это они с женой помогли мне завязать. Ну, с них все началось.
Джим заварил чай слишком крепко. Невозможно пить.
– Слушай, Элли, слушай.
У меня все еще немного кружилась голова.
– Я совсем скатился, бросил писать – он видел, каких усилий мне стоит просто вставать с постели по утрам. Раньше это я не давал ему приуныть – развлекал его рисунками, когда мы получали новое назначение. Просто наброски ребят из нашего полка. И он знал, как много для меня значит быть хорошим художником. Мы постоянно обсуждали это в письмах.
Джим говорил правду. Глаза ясные, чистые. Никаких недомолвок и виляний. Наконец-то Джим Калверс говорил мне правду.
– Ну так вот. Однажды его жена пошла с кем-то встречаться и мы остались одни. И он начал рассказывать, что, когда был моложе, с ним тоже случилось нечто подобное – он много пил и почти ничего не писал. И хотя его пьесы каждый год где-нибудь ставили, он не мог избавиться от чувства отчаяния, пожиравшего его изнутри. Что-то было не так. Он сказал, что пару раз пытался покончить с собой, и я… Я не знал, что и думать. О, вижу, ты наконец меня слушаешь.
Я неотрывно смотрела на него – на движения его рта.
– Но в итоге он выкарабкался, и я спросил, как ему это удалось. Он принялся торопливо рассказывать, через что он прошел, как он опустился на самое дно, вот это все. Может, он боялся, что вернется жена, и не хотел, чтобы она услышала, но говорил он и правда очень быстро. Не успел я опомниться, как он уже рассказывает об одном месте в Турции. Остров недалеко от Стамбула. Говорит, там что-то вроде санатория для людей искусства. Не колония и не курорт. Прибежище. По его словам, это место, само пребывание там изменило всю его жизнь. Вернуло ему чувство цели. Прояснило мысли.
Звучало как идеал для тех, кто хочет исчезнуть.
– Я посмотрел на него, вот прямо как ты сейчас на меня, и сердце у меня заколотилось. Я понял, что должен попасть на этот остров, где бы он ни был. Во что бы то ни стало. Я спросил, как его найти, но мой друг сказал: “Все не так просто. Есть определенные правила”. “Я готов на все, – говорю. – Только расскажи мне, как туда добраться”. И он рассказал. Он рассказал мне все. А теперь я хочу рассказать тебе, Элли, только слушай внимательно, очень внимательно, потому что повторить я уже не смогу.
* * *
Ждем у телефонной будки на улице Ласса. Ждем, когда зазвонит телефон. Джим хотел, чтобы я вернулась в постель, но я не могла спать ни секундой дольше. Я подкрепилась, и меня уже не шатало. Мы сидели под фонарем, наполовину в лужице света. Дорога пустая. В темноте стелется серый дым, ряд домиков, отошедших ко сну. Джим уже набрал номер и поговорил с посредником.
– Хорошо, мы будем рядом, – сказал он и продиктовал телефон нашей будки. – Неважно, насколько поздно. Мы готовы ждать. Если не услышим от вас через пару часов, придется… А, хорошо, спасибо.
Прошла уже целая вечность.
Мы сидели на бордюре и бросали камни, точно дети, играющие в переулке.
– Ни о чем не беспокойся, – говорил Джим. – Поначалу будет трудно, но, поверь, со временем все наладится. Первые пару месяцев я вообще почти не писал. Просто пытался привыкнуть к обстановке. И это нормально – не бойся терять время. Впитывай новые впечатления, дай им улечься. В конце концов ты в себе разберешься. Почаще поднимайся на крышу особняка. Там все видится особенно ясно. По весне расцветают иудины деревья – с этим зрелищем не сравнится ничто на свете. Их видно даже на соседних островах. Когда будешь смотреть на них, вспоминай обо мне, вспоминай этот миг, ладно? Потому что там главное не затосковать. С кем-то из постояльцев ты поладишь, с кем-то – не очень, но важно не поддаваться одиночеству. Я видел, как такое случается… (Зазвонил телефон.) Это оно. – Джим отряхнул ладони. Открыл заржавелую дверцу, зашел внутрь. Взглянул на меня с улыбкой. Снял трубку. – Да? – Кивок, кивок, еще один. – Спасибо, сэр, да. У меня все хорошо. Работа кипит. Да и картины продаются, а это хлеб. – Пауза. Кивок. – Несомненно, сэр, да. – Жеманный смешок, какого я от него в жизни не слышала. Странный ореол формальности. – Конечно-конечно. Что ж, не буду вас задерживать. Хорошие новости я передам. И спасибо еще раз за… Но я правда очень благодарен. – Снова этот смешок. – Да, сэр, обязательно. Hoşçakal.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.