Текст книги "Крысиный король"
Автор книги: Дмитрий Стахов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
И вот Викторию я не обхамил. Сказал, что Вальтер оказался на похоронах моего отчима потому, что отчима знал, но не знал, что он мой отчим. Сказал, что мир очень тесен. Она фыркнула, скривила полные губы. Виктория не любила банальности. Презирала тех, кто говорит банальности. Меня она презирала. Больше за то, что думала, будто я подглядывал за ней и Потехиным и потом онанировал. Она смотрела мне в глаза. «Придурок!» – читалось в ее взгляде.
– Почему вы сегодня работаете один? Где ваш помощник? – спросила Виктория.
– А его убили, – ответил я. – Застрелили. Позавчера…
7
…В конце семидесятых – я только-только вернулся из армии, – бабушку нашла какая-то еврейская организация. Письмо в узком, непривычном конверте, с забранным прозрачной пленкой окошком. В окошке адрес. Из текста письма получалось, что в Париже у бабушки есть племянница Рашель. Моя тетя. Бабушка в очередной раз начала расписывать мне родственные связи, путаясь и чертыхаясь. Она была напугана. Так дунула в мундштук папиросы, что вылетел табак. Бабушка сказала, что из-за таких писем могут быть неприятности. Мать рассмеялась – что, ее лишат работы в микробиологической лаборатории? Бабушка, пытаясь успокоить дочь, говорила, что нам всем могут испортить жизнь. Моя жизнь – чтобы говно было свежее, отвечала мать, тебя пенсии не лишат, а он – она кивала на меня, – как-нибудь разберется, и поэтому неважно – ответим мы на это письмо, не ответим.
Бабушка написала ответ – да, я та, кого вы ищете, да, у меня была племянница Рашель, о которой я ничего не слышала с того дня, как мой самый старший брат – у нас с ним был двадцать один год разницы, – уехал в Варшаву к нашему отцу, а я со своей матерью – в Киев, где другой брат служил секретарем у знаменитого адвоката Дмитрия Николаевича Григоровича-Барского. Бабушка долго вспоминала – в каком году это было? Спрашивала у дочери. Та по обыкновению огрызалась – мол, откуда я знаю! меня тогда и на свете еще не было! и зачем им эти подробности? Григорович-Барский! на кой черт он кому нужен?
Бабушка убрала часть подробностей, но про Барского оставила, щурясь от дыма папиросы, объяснила это тем, что сын киевского адвоката во время Второй мировой войны был полковником армии США, об этом была передача на «Немецкой волне», или на «Би-би-си», или на «Свободе», а евреи очень верят Америке, и моя мать заметила, что бабушка, как чистокровная, подлинная еврейка, как потомок, пусть по женской линии, знаменитого Элиазера Ландау, тоже должна верить Америке, и зачем эта вера, что она даст в материальном выражении, а бабушка, складывая письмо, кладя его в конверт, сказала, что материальное выражение ее не волнует, просто она бы хотела увидеть племянницу, ведь никого не осталось, всех поубивали, кого не убили, тот умер.
Потом пришло уже письмо от самой Рашели. На французском, с извинениями, что по-русски она писать никогда не умела, а говорить разучилась давным-давно. Ее фотография. Фотография ее дяди, сына молодой жены бабушкиного отца. Еврейские штучки – дядя чуть ли не вдвое моложе тети. Его не сожгли в Освенциме, он, рыжий и голубоглазый, к тому же – необрезанный, оказался в польской семье. Приемная мать, заболев, рассказала перед смертью – кто он, как она поймала его, переброшенного через забор отстойника, где евреи стояли притиснутыми друг к другу перед отправкой на убой. Она знала бросавшую еврейку, они были соседями.
В пятидесятые он нашел свою племянницу, годящуюся ему в матери, добрался до Франции, выучился на инженера, женился на красавице, французской армянке – фото прилагалось, – народил с красавицей двоих детей – фото прилагалось, – и теперь тоже хотел наладить с нами связь, ведь никаких больше родственников у Рашели и Игнацы не было, не то что у красавицы-армянки, у которой во время семейных праздников за стол садилось человек семьдесят – фото прилагалось.
Бабушка писала Рашели по-французски. В гимназии была первой ученицей, французский не выбили ни в тюрьме, ни в лагере, – писала до самой смерти, а потом уже писал я, на корявом английском. Рашель отвечала – обязательно ставя в конце письма «Bolshoy kisses to you and to your mother!» Моя мать называла сестру старой клушей, выжившей из ума галантерейщицей – у Рашели когда-то был магазинчик – ткани, нитки, иголки, пуговицы, – говорила, чтобы я ни на что не надеялся: если мне и повезет удрать во Францию, то жить буду под мостом через Сену.
Знания о Париже и парижских нравах она получила из коротких романов про комиссара Мегрэ. Она предупреждала, что на квартиру Рашели – фото прилагалось, высокие потолки, камин – рассчитывать не стоило, все достанется детям красавицы-армянки. «Посмотри, какие у нее глаза! Сожрет любого!» – говорила моя мать и слушать не хотела про то, что Игнацы и его жена обеспеченные люди, Игнацы выпускает медицинские, спроектированные им самим лазеры, жена его ведет передачи на французском телевидении, им никакая квартира Рашели не нужна, у них свой большой и красивый – фото прилагалось еще к одному из первых, писанных по-французски, адресованных бабушке писем – дом, я ни на какие квартиры в Париже не рассчитываю, ни о чем таком не думаю. «А надо думать! – заводилась мать. – Пора уже! На тебя посмотришь – ты вообще ни о чем не думаешь. Что у тебя в голове? Непонятно! Или ты не головой это делаешь?»
С ней было трудно разговаривать. Моя мать говорила, что никто не знает, что для него главное, а уж у меня такая наследственность, что мое главное – тайна за семью печатями, которые лучше не снимать. Думаю, в этом она была права. Потом, на излете совка, моя мать прошла комиссию в своей больнице, получила характеристику, ей разрешили подать на загранпаспорт. После того как она попросила вставить в очередное письмо просьбу о приглашении, а Рашель приглашение прислала, с паспортом и приглашением мать купила билет на самолет. Я предлагал ехать поездом, дешевле, в окне Европа, но она сказала, что долгие-долгие копания в чужом говне дали ей право на «Эйр Франс». Про говно она говорила все чаще. Это был такой период. Она спросила – какой самолет? Ей ответили – «боинг». Мать хотела лететь на «каравелле», но их сняли с эксплуатации. «Вот же говно!» – сказала она и улетела на «боинге». В Париже она провела десять дней, вернулась злая, привезла мне блок «галуаз», джинсы, курточку. Курточка была почти такой же, как курточка Карла. Карлову она хранила. «Галуаз» был вместо игрушечной железной дороги.
После армии мною недолго владела идея поступить в медицинский, стать санитарным врачом, продвигать дератизацию посредством крысиных королей под прикрытием диплома. Первое поступление я пропустил потому, что пил с Гольцем, а потом, когда Гольц свалился с инфарктом, устраивал его в хорошую больницу – мать заорала, мол, кто он тебе, этот дикий старик? но помогла, у нее были хорошие, как она говорила – «говенные» связи, – потом навещал его каждый день. Гольц недолго продержался после выписки. Это самое обидное. Делаешь что-то для других, вкладываешься в них, а они умирают. Ладно бы уезжали, исчезали, не узнавали потом при встрече. Нет, они мрут. Или их убивают. Это как-то неправильно.
Тогда мне была нужна работа. Маленькая седенькая женщина, когда-то работавшая с Гольцем, замолвила слово в пищевом отделе. Санэпидемстанция Свердловского района. Местоположение – самый центр. Тогда еще, в некоторых случаях, фамилия Шихман помогала, я по инерции называл себя Шихманом, но был уже Каморовичем по документам, оставалось дело за тем, чтобы самому быть им по ощущениям и восприниматься другими как Каморович. Мне Шихман мешал. Мне надо было его избыть.
Было здорово выйти из метро «Проспект Маркса», подняться по Горького мимо магазинов «Сыр» и «Российские вина», повернуть в проезд Художественного театра, пройти до пересечения с Пушкинской, ее, по переходу у магазина «Педагогическая книга» перейти, потом каких-то пятнадцать метров – и вход в санэпидемстанцию. От метро «Площадь Свердлова» было быстрее, но приходилось делать лишнюю пересадку.
Работа оказалась выгодной. Бесплатные обеды: заходишь в столовую, заведения ранга повыше требовали подготовки, и с лету – у вас полы почему такие липкие? почему такие скользкие? – тебя спрашивают – обедать будете?
Насчет взяток я был строго предупрежден. К обязанностям относился рьяно. Если шел не обедать, а на проверку, был педантичен. За несоблюдение маркировок разделочных досок карал. Писал докладные. Заведующий отделом, их читая, хмыкал.
У него из ноздрей торчали пучки жестких волос. Он носил дорогие финские костюмы, которые ухитрялся сразу замять и испачкать, французские галстуки, которыми протирал толстые стекла очков. У него был несколько безумный взгляд. Временами он запирался в своем маленьком кабинете, из-за тонкой стенки раздавались тяжелые вздохи. Его дочь училась на факультете журналистики. Толстенькая, с тонкими чертами лица, с печальными глазами. Ее мать за полгода сгорела от рака. Как-то дочь пришла к отцу на работу вместе с подружками, отец ссудил ее пятеркой, а я познакомился со своей будущей женой и Катей.
Катин ухажер был несколько старомоден, водил на концерты классической музыки, отвозил домой, провожал до подъезда, такси ждало, он целовал руку, после посещения «замков красоты» Катя звонила, просила приехать, встречала на лестнице, мы поднимались на чердак старого доходного дома, Катя отпирала дверь чердака. Это Катя посоветовала сделать предложение моей будущей жене, мы жили с бабушкой в трехкомнатной квартире, коммуналку расселили. Я последовал совету.
Потом Катя вышла замуж за будущего олигарха. Тот уже начинал неприлично богатеть, ездил на «Мерседесе», трехсотом, двух– дверном, темно-синем, блестящем, парковал его рядом со входом в свой академический институт, среди «Москвичей» и «Жигулей», вызывая зависть, зависть и ничего, кроме зависти, у своих коллег, докторов и академиков. Он часто заскакивал, как объяснял – просто так, по дороге, проезжая мимо, на огонек. Поначалу казалось, что дело в моей жене. Я уже тогда подпитывался завистью и ревностью. Оказалось – в моих крысах-волках, в моем эксперименте по созданию абсолютного оружия. Ведь крысы – как люди. Самый большой враг человека – другой человек. Враг крысы – другая крыса. Разница только в том, что одного человека не надо науськивать на другого. Рано или поздно он нападет и перережет горло. Вот крысу надо или выдрессировать, или вывести такую породу, такой тип, который с необходимостью нападет на другую. К крысам надо прикладывать усилия. Люди пожирают друг друга по внутреннему побуждению. В крысах такого нет. Это нужно в крысу внедрить. Для этого годится не каждая крыса.
Будущий олигарх мог подолгу смотреть на моих крыс. Они ему нравились. Он говорил, что у них взгляд такой же, как у него. У будущего олигарха был взгляд безумца. Он защитил диссертацию, ушел из академического института, руководил несколькими кооперативами, консультировал народных депутатов, писал для них тезисы выступлений, говорил, что его представили Горбачеву, но Горбачев – отыгранная карта, вся надежда на Ельцина и только на него. Он уже был не будущим, а просто олигархом. Он мечтал как-то, где-то еще использовать мою – я приписывал себе все заслуги прежних селекционеров, – технологию, только использовать ее на людях, создать преданных, безжалостных бойцов, которые так уничтожат врагов, что на их место больше никто не придет. Которые обеспечат окончательную и полную победу.
Каждый раз, появляясь у нас, он просил рассказать о крысиных королях – Гольц был скромнее, называл их волками, – просил сделать это еще и еще раз, и ничуть не издевался – он повторял за мной, его губы шевелились, в глазах был восторг: «…надо в большой клетке оставить несколько крыс-самцов, не давать им еды, никакой еды, только воду, они начнут жрать друг друга, и та крыса, которая останется одна, которая сожрет всех прочих, и будет крысиным королем. Ее надо будет запустить в крысиные ходы того места, где надо избавиться от крыс, – на мышей короля запускать тоже можно, только это слишком круто, мышей лучше потравить, вот крысы умнее, умнее мышей и подавляющего большинства людей, они быстро научаются избегать ядовитых приманок, а травить долго и везде опасно для людей, – и вот, запустив короля в крысиные ходы, надо подождать несколько дней, пока король не пожрет всех крыс, и как следует не погадит, не помочится – у королей специфический запах, который остается в крысиных ходах и отпугивает других крыс, которые бы могли прийти на место пожранных, и запах этот появляется, когда крысиный король как следует пожрет себе подобных…»
– Гениально! Ге-ни-ально! – вскрикивал олигарх, хлопал в ладоши, радостно хохотал, вливал в себя им же привезенный коньяк, он теперь не боялся пить за рулем, в кармане лежали скрепленные зажимом пятидесятидолларовые купюры, за пятьдесят долларов можно было делать все что угодно. – Это абсолютно, совершенно, предельно гениально! Ты сам догадался? Да? Ты – гений, гений, гений!
Он был уверен в том, что обладает большим влиянием. Видимо, так оно и было. Наступало новое время. Такие, как он, решали вопросы. Те, которые не поддавались, решение которых требовало слишком больших усилий, средств, разрубались по живому. Он приезжал уже с охраной, мы пили коньяк, один охранник дежурил внизу, у машины, другой – на лестничной клетке, пугая соседа, выходившего покурить к мусоропроводу, маленьким, висевшим под пиджаком, израильским автоматом. Катин муж был навязчив. Он, конечно, знал про меня и Катю.
Сначала я думал – догадывался. Или нанял кого-то следить. Оказалось – Катя сама ему рассказала, потом жаловалась, что было проще признаться, чем несколько часов кряду выдерживать допрос. Он делал вид, что ничего не произошло. Устроил мою жену в хорошее издание, а ее все время тошнило, лицо стало еще больше треугольным, подбородок торчал, глаза напоминали глаза персонажей японских мультфильмов, она сидела на бюллетене. Выходила на несколько дней, вновь заболевала. Это был короткий период, когда она была ласковой и покорной; если не сидела на полу, обняв унитаз, то лежала на диване, говорила, что я ее брошу и буду прав, она бы, будь на моем месте, точно бы ушла, необязательно к кому-то, просто в день, в ночь, ну а мне-то есть куда идти, Катя на деньги мужа может снять квартиру, да-да, она сама мне все рассказала, ты на мне женился, чтобы быть к ней поближе, мой залет тут дело десятое, ты трус, боялся ее олигарха и сейчас боишься; не бойся, он лишен чувства ревности, я вот не лишена, подожди, проблююсь, окрепну, я тебе такого задам, ты у меня будешь на цырлах кругами ходить.
Она отлеживалась дома, переживала, что не может выполнить редакционное задание, собиралась позвонить, сказать редактору, что больна, что боится даже выйти из дома, а я предложил сходить вместо нее – делов-то, пойти в Комиссию по розыску при Министерстве обороны, поговорить с заместителем начальника, взять фотографии пропавших без вести в Афгане, отвезти в редакцию, чтобы там сделали копии, – она согласилась не сразу, говорила, что я не смогу задать нужные вопросы, если она напишет их на бумажке, не смогу вопросы запомнить, вопросы она записала, я их выучил, она меня проэкзаменовала, дала редакционный диктофон марки «Олимпус», еще раз проверила, как я помню вопросы, протошнилась, прополоскала рот, спросила – зачем я всем сую под нос свою доброту, свою отзывчивость? я идиот, дурак или хитрован, имеющий какую-то свою цель? ведь всем известно, что мне все до лампочки, что я черствый, сухой, скучный, что мне близки только мои крысы, мои крысиные короли, подожди, рожу, тогда выкинешь своих крыс на помойку, передушишь их и выкинешь, так ты никого не обманешь, уж меня – точно, на хрен ты на мне женился, на хрен я согласилась выйти за тебя, у тебя достоинств – умелый член, да и то – умение его равнодушно, эгоистично, я это чувствую, каков хозяин, таков и он.
У нее было сильное сердцебиение, пульс скакал, я подал ей успокоительное, дал запить яблочным соком, она любила апельсиновый, врач сказал, лучше яблочный, с ним она не спорила, скандалила со мной, она выпила успокоительное, запила соком, ее скрутил новый приступ рвоты, я подумал, что тошнило ее в значительной степени от меня, от моего с нею соседства, то, что какой-то заблудившийся сперматозоид проник в ее яйцеклетку, имело, конечно, значение, но это был фон, пусть многое определяющий, но ведущим была не физиология, а тоска, тоска, распыленная, дисперсная, вылезающая вдруг из щелей; я был виноват, как-никак сперматозоид был моим, она не рассчитывала на его проникновение, ей хотелось перепихнуться, надоело ночевать у подруги – ее родители жили в далеком Подмосковье, – а тут такой облом, да еще какие-то крысы, клетки в маленькой, дальней комнате, скромная свадьба, свадьба по залету; моя мать сказала, что расстроена тем, что я поступаю как порядочный – она это слово произнесла с ударением, – человек, откуда что берется, сказала она, женись, женись, быть может, обретешь счастье…
…Заместителем начальника недавно сформированного Управления по розыску при Министерстве обороны был подполковник-отставник. Леонид Михайлович. Я ему понравился, особенно понравился рассказ про токсикоз беременной жены, про мою ей помощь. «Танкист! – сказал Леонид Михайлович. – Только танкисты своих не бросают. А мог бы сказать – я журналист, примазался бы…» Тогда я пошел дальше и сказал, что в Управление пришел из санэпидемстанции, что нас разделяет каких-то сто пятьдесят метров, всего лишь перейти Пушкинскую, что я действительно танкист, клин-затвор мой друг, боеукладка мне подруга, что лишь к концу службы меня перевели из заряжающих в медпункт.
«Ты мне нравишься!» – сказал Леонид Михайлович, предложил чаю, собрался поделиться принесенными из дома бутербродами, пожаловался на дороговизну расположенных в шаговой доступности заведений, где можно пообедать. Я отвел его в пельменную-стоячку на противоположной стороне проезда Художественного театра, рядом с «Пушкинской лавкой». Заведующая предлагала накрыть в узком кабинете, но мы втиснулись за единственный столик у самой раздачи, за которым сидел завсегдатай, автор популярного романа про музыканта, ставшего бесом, или про беса, ставшего музыкантом, мной не читанного, но, к моему удивлению, читанного Леонидом Михайловичем, который, пока нам готовили какие-то особенные пельмени, угостил домашними бутербродами автора романа, вступил с ним в спор об ответственности советской литературы и советских писателей за разгильдяйство молодежи, в пылу спора съел завсегдатаев салатик.
Водочку, графинчик с которой нам поставили за вазочкой с пластиковыми цветами, мы разлили на троих, Леонид Михайлович занюхал ее рукавом, будучи совершенно не удовлетворен тем, что автор романа не хотел признавать, будто молодежь разгильдяйская и ее надо как-то по-особенному воспитывать, тем более в такой сложной международной обстановке; я же поддержал Леонида Михайловича, мы выпили второй графинчик, съели пельмени, я с маслом и горчицей, Леонид Михайлович со сметаной и шестью кусками черного хлеба, и вернулись в Управление по розыску лучшими друзьями.
Фотографии были в трех конвертах. В одном – пропавшие пропавшие, в другом – пропавшие нашедшиеся и вернувшиеся, в третьем – пропавшие нашедшиеся, но остающиеся у душманов или где-то еще, иначе говоря – изменники, враги политики партии и правительства, советского народа, предавшие матерей и отцов, все свободолюбивое человечество, подлые суки и говно, до которых еще не дотянулась карающая длань. Фотографии из второго и третьего конвертов Леонид Михайлович показывать не собирался. Показал после того, как вывалил на стол содержимое первого. Видимо, в благодарность за бесплатные пельмени, водку и салат, как знак особого доверия. Так я подумал сначала.
Второй конверт был тощ, тех, чьи фотографии были в нем, или надолго засадили на зону или расстреляли. После возвращения или освобождения из плена. «А то как же, – сказал отставник-подполковник. – Наш солдат в плен не сдается, последняя пуля – себе, умри, но врагу не достанься…» Я взглянул на него. Его взгляд был тяжел, непроницаем. В первом конверте, среди первых, была фотография прапорщика Черникова, зампотеха второй роты. Дававший комментарии по каждому пропавшему, знавший их дела наизусть, Леонид Михайлович сказал, что танк Черникова сгорел, но из экипажа были найдены тела только наводчика Мухаметшина и командира танка лейтенанта Лиепиньша, где тела механика– водителя и заряжающего – неизвестно.
«Вызывает меня особый отдел, – пропел я, – почему я вместе с танком не сгорел…» Леонид Михайлович напрягся. «Мы вместе служили, – сказал я, указывая на фотографию Черникова. – Анекдоты рассказывал. Пел под баян: «ПТУРСы рявкнули в унисон, и вот горят мои сорок тонн // Механик, милый, дави на газ, пиздой накрылась система ПАЗ». Заместитель смотрел все строже, почти сквозь зубы спросил – что такое система ПАЗ? «Противоатомная защита, – расшифровал я. – В условиях обычной войны вещь совершенно ненужная. Это для рифмы. Для пущей выразительности». – «Для какой выразительности?» – «Для пущей. Жалко Черникова. Хороший был мужик. Вы же танкист, должны были знать, что такое ПАЗ. Или вы не танкист?» – «Ну, может, он жив…» – Леонид Михайлович налил воды из графина в стакан, отработанным жестом пододвинул стакан ко мне, так, словно я был черниковской вдовой, пришедшей в Управление, собирающейся вот-вот разрыдаться – у Черникова, помнится, было двое детей, он ждал появления третьего, поэтому остался на второй срок сверхсрочной.
Фотография Потехина была в третьем конверте. Сдвинутая набок пилотка, застиранное х/б, подворотничок отсутствовал. Это была знакомая фотография, мы готовились к учебным стрельбам, устанавливали вкладные стволики, Потехина привлекли к этой работе, хотя он собирался что-то делать с трансмиссией, а тут еще этот штабной фотограф Савицкий, маленький, гнусный, с шуточками про жену замполита, застуканную мужем с актюбинским крымским татарином Алимом в летней душевой. Я достал плоскую бутылку коньяка.
«Нет! – сказал Леонид Михайлович, выливая предназначавшуюся для меня воду в горшок с кактусом, подставляя стакан. – Этих я для публикации не дам. Приказ! Будут неприятности…» Мы выпили коньяку. «Вот этот самый подлец! – Леонид Михайлович упер палец в потехинскую фотографию, комсомольский значок, знак классности, пуговицы со звездочками раздавлены плоскогубцами как свидетельство презрения к Уставу. – Добровольно перешел на сторону противника. Ремонтировал захваченную душманами нашу военную технику. Оказывая тем самым содействие врагу. Позже воевал против своих товарищей, против своей социалистической родины. Вошел в контакт с финансируемой ЦРУ организацией «Фридом хауз». Свободный дом. Как-то так. Ему разрешили уехать из Афгана. Сейчас живет в Париже. Вот ты бывал в Париже?» «Нет, – ответил я. – Не бывал… и добавил: – Мне и здесь хорошо!» Мы допили, и я достал вторую бутылку. «А ты подготовился!» – сказал Леонид Михайлович…
…На вокзале Норд меня встречали трое: Рашель, Игнацы и его сын Тома, высокий молодой человек с копной темно-рыжих волос. «Здравствуй!» – сказала Рашель по-русски, улыбнулась, показав слегка отдающие в синеву зубы, Игнацы был лыс, приземист, Тома – высок, худ, носат. «Что хотите посмотреть в Париже?» – спросил он, я пожал плечами. «Мы поедем в Версаль! – сказала Рашель по-английски. – Завтра!» Игнацы что-то возразил по-французски. «Послезавтра!» – согласилась Рашель и поцеловала меня в щеку. «Ты так похож на Исаака! – сказала она. – На своего прадеда. У Софьи были его фотографии?» «Нет, – ответил я. – Все фотографии и бумаги изъяли после расстрела бабушкиного мужа и ее ареста».
«За что расстреляли вашего деда?» – спросил Тома. Он говорил очень громко, проводник, стоявший у вагона, повернулся в нашу сторону. Рашель что-то сказала Тома, Тома кивнул и взял мой чемодан. Мы шли по перрону. «Когда Андрея расстреляли?» – спросила Рашель. «В феврале тридцать восьмого», – ответил я. «Это мне говорила твоя мать, Эра, – сказала Рашель. – Но она не говорила, что Софью арестовали. Софья была в ГУЛАГе?» Слово «ГУЛАГ» Рашель произнесла чисто, внятно. «Да, была». «Долго?» «Нет, ее освободили, когда пришел Берия и расстреляли Ежова. Не сразу, конечно, но редкий случай – вернули из лагеря…» «Кто пришел? Куда?» «Берия. Берия стал главным в КГБ. Кого-то, арестованных Ежовым, он отпускал, чтобы потом арестовать их снова. Бабушку отпустили, но забыли снова арестовать».
Рашель пожевала губами. Ей было трудно понять сказанное мной. «Майн Готт! А как же дети?» «Эра и Лев жили с Майей. Майя училась в медицинском институте, вышла замуж за молодого хирурга, они оформили опекунство». Рашель остановилась, развернула меня к себе, Тома ударил меня чемоданом по ноге. «Лев погиб на войне, а Майя – в ГУЛАГе, верно?» – спросила Рашель. «Нет, они оба погибли на войне». «Майн Готт! Как? Эра сказала…» «Лев на фронте, в 43-м, Майю застрелили эсэсовцы в 45-м, за несколько дней до конца войны. Эсэсовцы прорывались на Запад, к американцам, и наткнулись на госпиталь, где Майя была врачом вместе со своим мужем-хирургом. Его застрелили тоже. Ты знаешь, что значит «эсэс»? Рашель плотно сжала губы, отвернулась: «Yes, I know. I know what SS means very well!»[1]1
Да, я знаю. Я очень хорошо знаю, что такое СС (англ.)
[Закрыть] – сказала она автомату по продаже шоколадных батончиков.
Мы вышли из здания вокзала, перешли на другую сторону. До машины Игнацы пришлось идти по уходящей вниз узкой улице. Было прохладно. Нас обогнал высокий плечистый негр. «Пардон!» – сказал он. Рашель держала меня под руку. «Нас осталось очень мало, – сказала она. – Слишком мало…» Я хотел спросить – слишком мало для чего? – но, пока подбирал слова, мы подошли к машине, большому «Ситроену» с побитым правым передним крылом. Игнацы проследил мой взгляд и сказал, что был сам виноват в аварии, поэтому страховку ему не выплатили и он пока ездит так – не хватает денег на ремонт. «Капитализм!» – сказал он и широко улыбнулся. Мне парижские родственники начинали нравиться.
Заместитель начальника Управления по розыску дал мне телефон своего свояка. Свояк служил в посольстве. Шофер. Мне надо было позвонить и передать ему книгу Валентина Пикуля. Эту книгу я читал, пока ехал через всю Европу. Меня укачивало, болела голова, Пикуль добавлял головной боли. Когда в купе пришла таможня, я тоже читал Пикуля и спокойно положил книгу на столик. Если бы таможенница пролистнула ее, я бы до Парижа не доехал: меж страниц были вклеены марки земской почты в тончайшей папиросной бумаге.
Позже, когда я рассказал об этом Потехину, его интересовало только – какие? какого уезда? какого выпуска? каким номиналом? Я ответил, что там были марки самых разных уездов, но больше всего мне понравились земской почты Гдовского уезда, номиналом в две копейки, голубые, розовые, серые и сине-зеленые.
– Вот бляди какие! Почти всех выпусков. А может быть, и совсем всех. Это немалые деньги. Надо, конечно, найти покупателя, но раз ты вез только земскую почту, значит, покупатель уже есть. За тысячу франков отсосут, не поморщатся. Передал?
– Передал. Если бы не передал, вряд ли бы на тебя вышел.
– Любое благородное дело стоит на подлости и блядстве.
– Значит, попытаться сделать так, чтобы тебя не отправили в Союз на расстрел – дело благородное?
– Меня расстрелять, может, и было бы правильным, а вот земские марки вывозить и способствовать в этом – неправильно.
– Ну знаешь! Ты просто мудак… Мы сидели на улице, за маленьким столиком. Пили кофе. У меня ныла кисть правой руки. У Дерябина оказался крепкий нос. Ждали Лэлли – она должна была увезти Потехина на какую-то квартиру, где жили приятели ее брата, такие же плечистые сенегальцы. От кофе уже мутило.
– У меня есть принципы, – сказал Потехин.
Через некоторое время он вернулся сам, но уже в Россию. Его задержали на границе. Говорил – узнал, что у тетки онкология. Ему сделали документы в посольстве. Наверное, по представлению того же гэбиста, с которым меня свел посольский шофер. Тетку Потехин застал в прекрасном состоянии. Да, онкология, да, процесс, но жить-то можно, но жить-то надо.
Его тетка переживет всех. Племянника уже пережила, меня скорее всего тоже. Старая порода, они даже болеют иначе. Условием освобождения Потехина было сесть за рычаги и поехать на Грозный. Смыть кровью. Это самые подлые слова – смыть, искупить, заслужить. Все на них держалось и держится.
– Угу, – кивнул я. – Принципы! Счас обоссусь от смеха!
Сидевший за соседним столиком седой месье в шейном платке, куривший вставленный в мундштук «Капрал» и пивший что-то мутное из пузатой рюмки, повернулся к нам:
– Туалет внутри, – сказал он по-русски. – Направо и вниз по лесенке…
– Ты не поверишь, – наклонившись ко мне, тихо-тихо проговорил Потехин, – не поверишь – пидарасы тут так и снуют. Ты зайдешь в кабинку, а тебя там… Будь осторожен!..
…Игнацы, узнав, что у меня нет с собой костюма, привез к Рашели свой, пиджак был впору, брюки коротковаты и широки, и в ресторан «Мадам Рекамье», куда Игнацы пригласил еще и своих американских партнеров, я пошел в кооперативных, пошитых в ларьке штанцах. Культурный шок настиг меня именно в этом ресторане: держа марку, я заказал в качестве аперитива водку, и специальный водочный официант прикатил к столику высокую этажерку, заставленную водочными бутылками – «Уот кайнд оф водка ду ю префер, сэр?»[2]2
Какую водку предпочитаете, сэр? (англ.)
[Закрыть]
Американцы спрашивали про Горбачева, Сахарова, каждый мог выставить себя экспертом-знатоком. Было вкусно, перед десертом жена одного из американцев в очередной раз коснулась моей ноги своей, на этот раз – со снятой туфлей. Ее муж был высок, крепок, тонкогуб, синеглаз. Он мало интересовался общим разговором, много пил, краснел, синева глаз мутнела. Американка подстерегла меня возле туалетов, передала карточку – она была главой фирмы по серьезному медицинскому оборудованию, доктором философии, профессором, вовсе не ее синеглазый, женщина-кремень, поначалу стыдившаяся естественного выдоха, стона, взгляда, – и на следующее утро, точнее – ближе к полудню, из ее номера в отеле я позвонил свояку-шоферу, так что к поездке в Версаль у меня уже были определенные достижения – ресторан, американка – она меня вымотала, опустошила, в паузах между соитиями разглядывала мой член и говорила, обращаясь к нему, мол, добро пожаловать в свободный мир, – но главным достижением было обещание шофера узнать про место, где собираются предатели родины, он обещал поговорить с одним из служивших в посольстве гэбистов, занимавшимся осевшими в Париже афганцами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.