Текст книги "Ты самая любимая (сборник)"
Автор книги: Эдуард Тополь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)
Давным-давно, когда была война, мама увезла нас в Сибирь, подальше от фронта. Нас – это меня и мою младшую сестренку. Мне тогда было четыре года, сестре восемь месяцев, а маме – двадцать семь лет, молоденькая у нас была мама. До войны мы жили в Баку, папа был инженер-строитель, и у нас была замечательная квартира в самом центре города.
Но война подходила все ближе, немцы уже были в Дербенте, и мама решила спасать нас – своих детей. Она взяла на руки мою маленькую сестренку, один чемодан с пеленками и меня, и мы отплыли сначала через Каспий в Красноводск, а оттуда поездом через всю Россию в Сибирь.
Папа поехал нас в Сибири устраивать. У папы было две странности. Во-первых, в раннем детстве, когда ему было три года, он играл ножницами и случайно выколол себе правый глаз. То есть не весь глаз, а только хрусталик. Издали это было совершенно незаметно, глаз остался целым, но если посмотреть вблизи, то в центре хрусталика был виден малюсенький черный треугольник. Папа этим хрусталиком ничего не видел, и поэтому его не взяли на фронт. А папиной второй и самой главной странностью была любовь к диапозитивам. Диапозитивы – это такие цветные картинки на стекле, которые можно пускать на стенку через проектор. Сейчас их делают на пленке и называют «слайды», а раньше их делали на стекле, и у папы было, наверное, тысяч пять таких диапозитивов или больше. Целых два огромных чемодана, доверху набитых стеклянными диапозитивами, которые он начал собирать еще в детстве. И папа решил спасти от немцев свои диапозитивы. Он не взял никаких вещей, а только два огромных чемодана с диапозитивами. И так мы поехали в эвакуацию – мама спасала детей, а папа диапозитивы.
И по дороге папу обокрали. Это было очень смешно. Мы ехали поездом, в общем вагоне, где все видят, у кого сколько вещей и чемоданов. И я думаю, что вор по всему поезду долго высматривал, у кого из пассажиров самые большие чемоданы. Самые большие чемоданы были, конечно, у моего папы. Кто мог подумать, что в этих огромных кожаных чемоданах, тяжелых, как сундуки, человек везет в эвакуацию не какие-нибудь ценные вещи, а цветные стеклянные диапозитивы, или, как говорила моя мама, «стеклышки»!
И вот ночью, когда все спали, папа услышал, как кто-то осторожно стаскивает у него с ноги сапог. Папа спал на второй полке, не разуваясь, потому что у него были очень хорошие сапоги, и он боялся, как бы их не украли. И вдруг он посреди ночи слышит, как кто-то дергает с него сапог – не сильно, а чуть-чуть. Сдернет немножко и уйдет, потом вернется и опять чуть-чуть сдернет. Ну, мой папа тоже не дурак – он притворился, что не слышит, что крепко спит, а сам не спал, а думал так: «Если я сейчас вскочу, вор скажет, что я все выдумал, что никакие сапоги он не дергал». Поэтому папа решил дать вору возможность сдернуть с него сапоги, а потом вскочить и схватить вора, что называется, с поличным.
Теперь представьте такую картину: мой папа лежит и притворяется, что крепко спит. А вор в это время потихоньку стаскивает с него сапоги, уже один сапог снял до половины и второй до половины. «Ну, – думает папа, – сейчас он снимет с меня оба сапога, и я ка-ак вскочу босиком и ка-а-ак схвачу вора за шиворот!»
И в это время…
В это время поезд подошел к станции, вор потихоньку взял два папиных чемодана и потащил их к выходу. Папа все ждал, когда вор с него сапоги украдет, а вор между тем уже спустился из вагона с папиными чемоданами, и только тогда какая-то соседка толкнула папу в бок и сказала, что у нас украли чемоданы. Тут папа вскочил с полки, а бежать-то не может – сапоги на нем болтаются, наполовину стянутые. Пока он прыгал и натягивал эти замечательные хромовые сапоги, вор с чемоданами уже перебежал через платформу, нырнул под другой поезд, который стоял рядом, и был таков.
А папа выскочил из вагона и стал бегать по платформам, искать этого вора в ночной темноте. Наконец он увидел вдали какого-то человека с двумя чемоданами в руках и погнался за ним, но тут наш поезд тронулся, и мама стала с подножки кричать папе, что она из-за его «стеклышек» не будет высаживаться на этой станции. Мол, если ему «стеклышки» дороже детей, то пусть остается на этой станции навсегда.
Ну, папа прыгнул на ходу в поезд, и мы поехали дальше, в Сибирь, но всю жизнь, до глубокой старости папа не мог забыть эту сибирскую станцию Заклуга, на которой у него украли два чемодана диапозитивов. А я очень живо представлял себе, как бедный вор тащил в темноте два тяжеленных чемодана, обливался потом и мечтал, как он разбогатеет, когда наконец убежит от папы с этими чемоданами и откроет их! И вот наконец он убегает за какие-то склады, прячется там, торопливо сбивает с чемоданов замки, открывает крышку первого чемодана и сует в чемодан свои жадные руки. Что это? Какие-то стекляшки! Вор еще ничего не понимает, он чиркает спичками, чтобы рассмотреть, что это за стеклышки, и видит, что на них нарисованы картинки из детских сказок: Золушка, Маленький Мук, Конек-Горбунок и Дюймовочка. Тут он высыпает эти стеклышки из чемодана на землю, думая, что, может быть, хоть что-нибудь ценное есть на дне чемодана, но там, конечно, ничего нет. Тогда он открывает второй чемодан. Ну, уж во втором-то чемодане, думает он, должно что-то быть, не станет же, думает вор, нормальный человек тащить из Ашхабада в Сибирь два чемодана стекла! И что же он видит во втором чемодане? Все те же детские стеклышки!
Я думаю, что вор еще долго пытался найти что-нибудь ценное в папиных чемоданах. Наверное, он даже разрезал дно и крышку, надеясь, что в них спрятаны какие-нибудь ценные камни или золото, а, мол, стеклышки папа вез просто так, для маскировки. И когда он понял, что все-таки, кроме стеклышек, в чемоданах действительно ничего нет, вот тут, я думаю, вор сел над этими чемоданами и заплакал, ругая моего папу последними словами.
– Лучше бы я украл его сапоги! – говорил себе вор.
А в ночном поезде, который шел по Сибири, в темном вагоне, на второй полке плакал мой папа и говорил то же самое:
– Лучше бы он снял с меня сапоги! Лучше бы он отнял у меня последние деньги! Ведь я собирал эти диапозитивы с самого детства, когда дядя Исаак приехал из Америки и купил мне волшебный фонарь в одесском магазине «Вассерман и К».
Но долго моему папе плакать не пришлось. Я не знаю, арестовали ли когда-нибудь вора, который украл чемоданы, а моего папу арестовали на следующий день после этой истории. Военный патруль искал в поездах шпионов и тех, кто прячется о от военной службы, и они арестовали моего папу, потому что самый важный документ о том, что он не видит одним глазом и освобожден от службы в армии, папа, конечно, держал в одном из украденных чемоданов. А когда украли и стеклышки, и документ, то папу арестовали и отправили в госпиталь на проверку – видит его глаз или не видит?..
А мы с мамой поехали дальше в Сибирь, теперь уже без папы.
Я не помню все это путешествие, но помню, что в городе Улан-Удэ рыжий, в военной форме, дядя Лева, двоюродный брат моей мамы и хирург тылового госпиталя, не пустил нас к себе домой, и посреди сибирской зимы мы втроем оказались просто на улице: моя молодая красивая мама с восьмимесячной дочкой и с чемоданом в руках – и со мной, четырехлетним мальчиком, который держался за полу ее легкого бакинского пальто. Помню, мы шли по каким-то замороженным, ледяным улицам назад к вокзалу, я ревел от холода и отморозил ноги, мама дышала на мою сестренку, чтобы хоть как-то ее согреть, и вместе с дыханием падали на мою сестренку горячие мамины слезы.
Но я не хочу, чтобы у вас сложилось впечатление, будто я из своего детства помню только грустное, поэтому расскажу и веселую историю про нашу эвакуацию, даже две истории: про быка и про конфету.
Мы с мамой поселились в деревне под городом Иркутском. Мама там устроилась на работу счетоводом, а одна колхозница пустила нас жить на веранду своего домика. Эта веранда все равно зимой пустовала, никто там не жил, потому что это была летняя веранда, зимой ее не отапливали. Там было одно большое окно, тонкие дощатые стенки и тонкая дверь из фанеры. И вот на этой летней веранде моя мама поставила печку-буржуйку – железную бочку с маленькой дверцей и длинной трубой, которая тянулась от этой печки в окно, в форточку.
И мы втроем – я, мама и моя сестренка Белла – стали жить на этой веранде и спать на одной кровати, которую тоже сконструировала наша мама из старых досок и какого-то матраца. Конечно, проще всех было Белле, которой тогда было восемь месяцев, потом девять, потом десять и так далее. Она себе сидела на кровати, укрытая всеми одеялами, болела золотухой и бронхитом, заработанным в Улан-Удэ, раскачивалась взад-вперед и говорила только два слова: «Ко лебом!» На ее языке это значило: «Молоко с хлебом». Я и сейчас вижу, как она сидит на этой кровати, маленькая, рыжая, с золотухой на голове, раскачивается взад-вперед и просит: «Ко лебом! Ко лебом!»
Немножко труднее было моей маме – она всю ночь топила эту печку-буржуйку, утром колола на дворе замерзшие осиновые и березовые дрова, приносила их в комнату и поручала мне топить печку днем, оставляла нам с сестрой литр молока и кусок хлеба, который ей выдавали на работе, и уходила на службу. Там она сидела в конторе, считала на счетах и писала какие-то бухгалтерские отчеты, а вечером, когда темнело, приходила домой.
И совсем трудно было, конечно, мне. Мне было труднее всех. Потому что я никуда не мог выйти из нашей веранды, я должен был целый день топить печку и слушать, как моя голодная сестра просит: «Ко лебом», – то самое молоко с хлебом, которые мы с ней съели и выпили еще утром.
Сегодня, когда кто-нибудь рассказывает мне о своих трудностях или когда у меня плохое настроение, я говорю себе: а вспомни-ка это «Ко лебом», вспомни, каково было твоей маме в эвакуации – одной с двумя детьми и литром молока и куском хлеба в день на троих…
Впрочем, иногда мы ели картошку. Это был большой праздник, когда маме в конторе выдавали картошку. Тут уж у нас был целый пир – представляете, картошка и хлеб! Что еще нужно для счастья?
Но скоро в деревне и картошка кончилась. Сельские подростки ходили в поле, лопатами разбивали замерзшую землю и выискивали недобранную картошку, и однажды я упросил маму отпустить меня с ними. Мне было уже пять лет, у меня был детский совок еще старых, довоенных времен – совок для игры в песочек, и вот с этим совком я пошел с ребятами в поле – вечером, тайком, чтоб не видел сторож.
Был сильный мороз и ветер, совок стучал о мерзлую землю, я плакал и злился и все-таки наковырял штук пять мороженых картофелин. О, из них получились самые замечательные оладьи в моей жизни! Мама сказала, что они называются «деруны». Без масла – откуда тогда масло! – просто зажаренные на сковороде пополам с мамиными слезами, это были самые вкусные оладьи-деруны, потому что я сам, своим совком накопал эту картошку. Ведь всегда нам вкусно то, что добудешь своим совком…
А в другой раз, уже весной я пошел с ребятами в лес, за хворостом. А в лесу бродило деревенское стадо – коров отпустили в лес, чтоб они себе сами под снегом траву искали. И они находили: там, где солнце припекало на пригорках, там снег стаивал, и коровы находили прошлогоднюю траву и ели. А вместе с коровами пасся бык. И ребята от нечего делать этого быка раздразнили, бык рассвирепел и погнался за нами. Старшие ребята – врассыпную, а я, самый маленький, побежал по прямой к дому, и бык выбрал меня. Он бежал за мной, нагнув голову с рогами, а я бежал от него без оглядки. Как я успел добежать первым до нашей веранды, не помню. Помню только, что дверь мне некогда было открывать, я, как кошка, сиганул через окно, через форточку, и в ту же минуту бык со всего маху выбил рогами окно и всей своей башкой оказался у нас в комнате, на нашей веранде.
Представляете, такая картина: мы с сестренкой забились на кровать у стены, а прямо перед нами бычья морда, с рогами и красными от бешенства глазами, и бык еще дергает этой головой так, что вся веранда трясется, а вытащить голову из окна не может, застрял, рога мешают.
Ну, потом соседи позвали маму из конторы, мама позвала пастуха, и пастух за рога повернул бычью голову так, чтобы вытолкать его из окна…
Так мы жили-поживали в ту зиму, и вдруг перед самым Новым годом маму послали в город Иркутск. Я не хотел ее отпускать, я боялся оставаться один с сестрой на целых два дня, и мама тоже боялась оставлять нас одних на двое суток, но что было делать, если маме приказали ехать?
И вот, я помню, она уехала рано-рано утром, оставила нам с сестрой целый кувшин молока, буханку замечательного черного, мокрого, как глина, хлеба и целую поленницу нарубленных дров и уехала на маленьком грузовичке. Я не помню, как я провел тот день. Наверное, я по-взрослому разделил хлеб и молоко на два дня, но когда мне надоело слушать нытье моей голодной сестры: «Ко лебом, ко лебом», – я, наверное, отдал ей завтрашнюю порцию и сам, конечно, съел свою завтрашнюю порцию.
Сытые, мы с сестрой уснули, и к вечеру наша печка погасла, а мы спали, и, наверное, вконец замерзли бы ночью, если бы вдруг не вернулась наша мама. Она потом говорила, что просто сердцем чувствовала, что ей надо срочно вернуться, и уговорила шофера ехать ночью по тайге обратно из Иркутска в село, отдала ему все свои карточки на продукты на целый месяц, лишь бы он привез ее обратно в тот же день.
И вот она приезжает ночью и видит: наша печка давно погасла, а мы с сестрой, полузамерзшие, спим себе на кровати. Еле-еле мама нас тогда разбудила и отогрела, и так она радовалась, что еще застала нас в живых, что совершенно меня не наказала за то, что я уснул, а, наоборот, сказала, что привезла нам с сестрой подарки – две настоящие конфеты.
Сегодня конфетой никого не удивишь. Сегодня каждый может пойти в магазин и купить конфет. А тогда, во время войны, ничего сладкого в магазине не продавали – ни конфет, ни сахара, и только на базаре можно было за очень большие деньги купить самодельные конфеты. Длинные, сваренные из сахарина и какой-то пастилы и завернутые в цветную бумагу, они были похожи на макароны с распушенными цветными концами.
И вот две такие замечательные конфеты мама привезла нам с сестрой в подарок.
Для меня это был самый настоящий праздник! Потому что, честно вам скажу, в детстве я был очень большой сластена. Еще когда мы жили в Баку и не было никакой войны, мама, папа и все мои родственники просто закармливали меня всякими сладостями. А тетя Люба, мамина младшая сестра, работала на кондитерской фабрике и каждый день приносила мне с работы конфету или шоколадку. От этих сладостей я был очень толстый – такой, представляете, рыжий и конопатый пузырь, который ходил в детский сад и каждый день возвращался оттуда, гордо маршируя и громко, на всю бакинскую солнечную улицу, декламируя очередной стих:
– Климу Ворошилову письмо я написал:
Товарищ Ворошилов, красный комиссар!..
А теперь представьте себе, как такой толстенький мальчик-сластена уезжает с мамой в эвакуацию, в голодную и холодную Сибирь, целый год ест один раз в день кусок хлеба с молоком и – иногда – картофельные, жаренные без масла деруны из мерзлой картошки, но вдруг этому мальчику привозят из города самую настоящую, целую конфету (и в придачу – совсем забыл сказать – настоящие кожаные ботинки на лето)!
Представляете, какой это был праздник и как быстро я эту конфету слопал!
А моя сестренка Белла попробовала конфету и… выплюнула. Потому что конфета была сладкая, а она сроду ничего сладкого не ела.
И тут моя мама заплакала. Она смотрела, как ее дочка не ест конфету, потому что не знает, что такое сладкое, не знает, что в мире бывает какая-нибудь другая еда, кроме молока с хлебом, – мама смотрела на это и плакала.
И я, конечно, съел эту вторую конфету, которую Белка выплюнула.
А утром, когда мама ушла на работу, я надел новенькие ботинки, хотя мама сказала, что эти ботинки на лето. Но я не мог удержаться и надел новенькие ботинки – черные, со шнурочками! Я завязал эти шнурочки и пошел гулять по улице, по морозу и снегу – хвастаться перед ребятами. В снегу я промочил эти ботинки насквозь, вернулся домой и поставил их на печку сушиться, чтоб мама не заметила, что я в них гулял. И конечно, ботинки сморщились, скочерыжились.
Но мама меня не ругала. У меня была золотая мама, она меня очень любила.
СтихиР.S. Недавно в газете «МК» я опубликовал большую статью под названием «Русское кино – в сплошном “прокате”». В этой статье я написал, что новое поколение российских кинозрителей никогда не видело «Летят журавли», «Чистое небо», «Андрей Рубле», «Баллада о солдате», «Живет такой парень» и другие истинно русские фильмы. Кинопрокат приучил их к голливудским стрелявшим, ужастикам и смешинкам, и поэтому теперь они отплевываются от настоящих русских фильмов, как моя сестра – от конфеты.
И что вы думаете?
В Интернете состоялось бурное обсуждение – но не сути этой статьи, нет. А только одного абзаца, в котором я рассказал, как моя тетя Люба каждый день приносила мне с работы конфету или шоколадку. Читатели «МК» заклеймили ее «воровкой», а меня – за то, что я даже не осудил ее за воровство конфет с кондитерской фабрики. Честное слово – десятки, если не сотни отзывов на статью даже не упоминали, о чем статья, а только обливали позором и грязью мою любимую тетю Любу.
Меня это поразило. Сгоряча я даже хотел написать им что-нибудь в ответ. Но потом вспомнил совет Александра Сергеевича насчет «хвалу и клевету приемли равнодушно».
Но какие-то сомнения все-таки терзали мою совесть, и я позвонил тете Любе. Представьте себе, она, слава Богу, еще жива, ей сейчас, в 2010-м, 93 года! И теперь, после разговора с ней, я хочу сказать читателям «Московского комсомольца»:
– Дорогие мои честные, щедрые и высокодуховные комсомольцы! Расслабьтесь! Оказывается, до войны на Бакинской кондитерской фабрике было простое правило: ежедневно 10 % сверхплановой продукции выдавали сотрудникам в качестве премиальных.
Папу продержали в госпитале пару месяцев или даже больше – всё проверяли, видит он правым глазом или не видит. Какие только проверки ему не устраивали, думая, что он симулянт! Но если человек одним глазом ничего не видит, то, конечно, послать его на фронт было нельзя – он же не мог из винтовки прицелиться. Зато его можно было послать на какие-то тыловые работы, что-то копать или строить. И по этой причине я своего папу всю войну не видел и совершенно забыл.
В 44-м, когда война заканчивалась, мы с мамой поехали из Сибири обратно в Баку, к дедушке. А папа почему-то поехал на Украину, в Полтаву. Мама сказала, что он на стройке стал счетоводом (до войны он был инженером) и ему, мол, дали в Полтаве работу директором курсов бухгалтеров и счетоводов. Но я думаю, что это только половина правды, я думаю, что у папы с мамой был какой-то конфликт, из-за которого они разъехались тогда в разные стороны.
На обратной дороге никаких приключений не случилось, но я уже был большой мальчик, мне уже был шестой год, и я многое запомнил – вагоны-теплушки, нервотрепные пересадки с поезда на поезд, забитые мешочниками вокзалы, на перронах бачки с надписью «КИПЯТОК» и с металлической кружкой, прикованной на цепочке, американский белый хлеб – такие замороженные желтые булки, которые от тепла разбухали и превращались во вкуснючие буханки…
В Баку мы приехали в марте – там уже было очень тепло! Поезд пришел без всякого расписания, опоздав, наверное, на два или даже на три дня, потому что после Грозного мы все время пропускали встречные поезда с цистернами бакинского бензина и солярки для фронта. Поэтому дедушка нас на перроне не встретил, мы сидели на своем фибровом чемодане в зале, забитом другими пассажирами и беженцами, и я очень хорошо помню этот зал – я впервые увидел, как в солнечных снопах света, бьющих сквозь высокие и грязные вокзальные окна, кружится пыль…
И еще я помню, как я ждал своего дедушку. Конечно, я его тоже забыл, знал только, что его зовут «Майор», потому что так его называли дома. На самом деле его имя было «Меир», но в быту его всегда звали «Майор», и я ждал, что сейчас к нам придет настоящий, высокий, в армейской форме майор.
А пришел маленький, меньше меня нынешнего, дедушка.
Я был ужасно разочарован.
В Баку мы с мамой поселились у этого дедушки, у него была двухкомнатная квартира на улице Дмитрова, бывшей Бондарной – уж не знаю, как она теперь называется в новом независимом Азербайджане. И еще не знаю, как мы в этой квартире все помещались: дедушка, бабушка, моя тетя Люба с мужем Наумом, моя мама, моя сестра Белла и я. А через пару лет, в 47-м, у Любы родился сын…
Но я хорошо помню свое место для игр: в гостиной, перегороженной шкафами, чтобы у молодоженов Любы и Наума был «свой угол», стоял большой обеденный стол, накрытый скатертью с длинными кистями. Вот за этими кистями, под столом, на низкой перекладине, державшей ножки стола, у меня было замечательное место – никто меня там не доставал ни в прямом, ни в переносном смысле. Там у меня были игрушки – самодельный деревянный пистолет и самодельный деревянный корабль, который мне выстругал мой дедушка. И там же, под столом я научился читать. По-моему, сам. Кто мог со мной заниматься? Дедушка целыми днями строчил на ножной швейной машине «Зингер», он был «шапочник» и шил кепки для магазина на Торговой улице. Мама где-то работала. Люба тоже. Наум числился не то моряком, не то грузчиком в порту, иногда его неделями не было дома, Люба говорила, что он ушел в плавание, а дедушка ворчал, что знает он эти плавания.
Еще помню, как я пошел на улицу Карганова в библиотеку. Это было недалеко от нас – всего в трех кварталах. Но нужно было пересечь трамвайную линию на самой оживленной в Баку улице Басина, и это для меня, шестилетнего, было серьезным испытанием. А второе испытание мне устроили в библиотеке. Я не без труда открыл тяжелую дверь, вошел в библиотеку, храбро подошел к библиотекарше, сидевшей за высоким столом, и сказал, что хочу записаться.
– А сколько тебе лет? – спросила она, перегибаясь через стол, чтобы разглядеть меня.
– Скоро шесть! – сказал я гордо.
– И ты умеешь читать?
– Умею.
– Что ж, сейчас проверим… – И она подала мне какую-то книжку. – Читай.
Это был первый экзамен по русскому языку и литературе, который я сдавал в своей жизни. Я открыл книжку и стал по слогам, но внятно и громко, читать. О, если бы все мои экзаменаторы были так добры, как та библиотекарша!
– Молодец! – сказала она. – Какую ты хочешь книжку?
– Стихи, – ответил я.
– Какие? Про что?
– Про Клима Ворошилова. «Климу Ворошилову письмо я написал: товарищ Ворошилов, красный комиссар!»
– А-а, Квитко! – сказала библиотекарша и вручила мне мою первую книжку – толстую, в потрепанной желтой картонной обложке, но с такими прекрасными стихами!
– Анна-Ванна, наш отряд
Хочет видеть поросят!
……………………………..
– Уходите со двора,
Лучше не просите!
Поросят купать пора,
После приходите.
Господи, прошло шестьдесят пять лет с тех пор, как я, сидя под столом, по слогам упоенно читал эти стихи, но я помню их до сих пор и пишу наизусть…
А детского поэта Льва Квитко расстреляли в 52-м вместе с другими еврейскими «безродными космополитами».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.