Автор книги: Елена Бузько
Жанр: Старинная литература: прочее, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Именно общественное развитие в немалой степени определяло духовно-нравственный облик личности. Такова была позиция Салтыкова как чиновника, так и писателя. Следуя логике его статьи, неизбежно придем к тому, что духовные подвиги отшельников на Афоне зависят от выхода общества из «младенческого состояния», от того общественного благоустройства, с которым Салтыков связывает истинное благочестие. Но что при этом для писателя является критерием «молодости» общества и общественного благоустройства? В контексте статьи Салтыкова ими оказываются не столько разработка явлений русской жизни, не столько стремление воспользоваться «нетронутою сокровищницею народных сил», о необходимости которых он настойчиво заявлял в той же статье, а нечто подобное европейской цивилизации, где благочестие рассматривается с точки зрения общественной пользы: «Прекрасно стремление всецело посвятить себя на служение Богу, в высшей степени симпатична эта жажда успокоиться на лоне природы и в утешениях молитвы от тревог и волнений жизни, но для удовлетворения этому стремлению нет надобности принимать звериный образ и разрывать всякую связь с обществом. Для этого существуют монастыри, в которых и жажда молитвы, и самое строгое благочестие могут вполне достигнуть своих целей. Скажем более: по мере выхода общества из младенческого состояния, по мере большего и большего заселения территории, древние, необузданные формы жизни делаются невозможными. Благоустроенное общество вправе требовать от каждого из своих членов, чтобы он, по крайней мере, не причинял ему вреда своими действиями…» (5, 67).
Справедливо полагая, что развитие благочестия не должно «подрывать общества», а оставаться в «своей скромной сфере», не должно «проклинать тех, которые не в силах вместить всей громадности подвигов» (5, 67), Салтыков считал современного человека неспособным к отшельнической жизни и находил для него «компромисс», при котором, «оставаясь в мире, среди его соблазнов и искушений», можно «совершенно удобно исполнить все обязанности, налагаемые христианским учением» (5, 58). Парадоксально то, что за такую возможность «удобно», т. е. не отказывая себе ни в каких благах (?!), исполнять долг христианина Салтыков благодарит автора «Сказания», позиция которого для автора статьи принципиально отличается от идеи духовного стиха. В отличие от древнерусского слагателя, Парфений, по Салтыкову, наделен «необыкновенным благодушием», «симпатической теплотою», «истинной христианской любовью».
Давая восторженную характеристику стремлениям Парфения, писатель ценит в нем «горячее и живое убеждение», «служение избранной идее», которое сделало его жизнь подвигом. Однако таким же искренним убеждением руководствуется раскольник Ксенофонт, намеренно подвергая себя издевательствам и мучениям за старую веру. В своей статье Салтыков обращается к рассказу бывшего раскольника. Во время того, как капитан-исправник «превращает в лоскутья» его тело, Ксенофонт, уверенный, что страдает за свои убеждения, испытывает своеобразную радость. Случай с Ксенофонтом рассматривается Салтыковым по аналогии с рассказом о жизни старца Даниила.
Житию Даниила Ачинского уделено значительное внимание и в тексте «Сказания», где оно занимает особое место в композиционном отношении, и в статье Салтыкова. Но мотивы обращения к житию этого святого у Салтыкова и о. Парфения различны. Учитывая собранные свидетельства очевидцев, Парфений составляет жизнеописание Даниила как основу для будущего жития. Салтыкову биография Даниила предоставляет живой материал для обличения грубого вмешательства «материальной силы в сферу нравственных убеждений». Прерывая повествование о Данииле, Салтыков приводит упомянутое нами свидетельство раскольника Ксенофонта об издевательстве над ним капитана-исправника: по мнению автора статьи, происшедшее с Даниилом и Ксенофонтом – «явления равно безобразные», так как оправдывают законность и торжество материальной силы. В сознании Салтыкова старец Даниил и раскольник Ксенофонт в одинаковой степени являются представителями «великой нравственной силы», так как обладают убеждениями, выработанными в течение целой жизни.
Как видим, статья Салтыкова содержала явное противоречие[277]277
О противоречивости статьи, «спутанности мыслей» ее автора писал еще Ю. М. Соколов. См.: Соколов Ю. М. Из фольклорных материалов М. Е. Щедрина // Литературное наследство. Т. 13–14. С. 503.
[Закрыть]. С одной стороны – признание ценности за убеждениями, в основе которых «лежит искренность и действительная потребность духа», а с другой – неприятие раскольнического фанатизма. Отсюда разночтения в оценке страннического толка, получившего в двух редакциях статьи противоположные характеристики. Нельзя не признать, что сторонники старой веры также руководствуются искренними убеждениями. Получается, что любое искреннее убеждение оправдывается Салтыковым. Однако, принимая глубокие религиозные убеждения личности, писатель категорически отвергал «особничество» раскольников, и в этом заключался один из диссонансов статьи Салтыкова.
Статья о «Сказании» содержала и другие противоречия, главное из которых заключалось в противопоставлении древних понятий о благочестии (на материале духовных стихов) современному благочестию, запечатленному Парфением. Салтыков не мог не почувствовать внутренние диссонансы рецензии. Потому предположение о том, что сам автор мог отказаться от публикации статьи, представляется нам наиболее убедительным. Однако возможны и другие причины того, почему рецензия Салтыкова осталась в рукописи, так и не попав в печать.
Во-первых, рукопись могла не понравиться Дружинину, а статья писалась для журнала, где тот был редактором. Не исключено, что Дружинин с позиции эстетической критики ожидал от Салтыкова несколько иного подхода к книге Парфения. Второе. Вероятно и то, что писатель не опубликовал статью, опасаясь ее непонимания в высших чиновничьих кругах. И дело не только в том, что Салтыков остерегался каких-либо недоразумений относительно своей репутации чиновника. Следует напомнить, что работа Салтыкова содержала явные славянофильские выкладки, что могло вызвать к автору рецензии настороженное отношение.
«Степень и образ проявления религиозного чувства в различных слоях нашего общества», волнующие Салтыкова в период его знакомства с книгой Парфения, не потеряли для писателя своей актуальности и тогда, когда он работал над «Тихим пристанищем», а позже нашли отражение в публицистическом и художественном творчестве Салтыкова. Отзвуки статьи о «Сказании» содержат и неоконченное «Тихое пристанище», и очерк «Каплуны».
В творчестве Салтыкова книга Парфения занимает особое место. Писание рецензии на «Сказание» связано с завершающим этапом работы писателя над «Губернскими очерками» и с обращением Салтыкова к древнейшему фольклорному творчеству. Именно в этот период в творческом сознании писателя рождается интерес к русской народной сказке. Полифоничные поэтические народные образы будут присутствовать в писаниях Салтыкова и далее. Думается, что идее создания этих образов в определенной степени способствовала книга Парфения.
4
Отношение Салтыкова к христианскому благочестию нашло отражение не только в статье о книге Парфения, но и в «Губернских очерках», в частности, в разделе «Богомольцы, странники и проезжие», создававшемся одновременно со статьей о «Сказании».
«Богомольцы, странники и проезжие» обращены прежде всего к творческому опыту Сергея Тимофеевича Аксакова. О глубоком уважении Салтыкова к автору «Семейной хроники» свидетельствуют многие биографические источники. Салтыков посвятил С. Т. Аксакову первопечатную публикацию рассказов серии «Богомольцы…» и намеревался снабдить таким же посвящением предполагавшееся продолжение серии. В августе того же 1857 г., когда появились «Богомольцы, странники и проезжие», Салтыков в письме к Сергею Тимофеевичу признавался: «Я с особенною любовью работал над «Богомольцами» и откровенно сознаюсь, что Ваши прекрасные произведения имели решительное влияние как на замысел, так и на исполнение скромного труда. – Мысль, проводимая через весь ряд рассказов этой рубрики <…> – степень и образ проявления религиозного чувства в различных слоях нашего общества. Доселе я успел высказать взгляд простого народа устный (в рассказе солдата) и книжный (Пахомовна), а отчасти взгляд разбогатевшего купечества. Затем предстоит еще много, и если Вам угодно будет одобрить мое намерение, то я и последующие рассказы буду иметь честь посвятить Вашему имени» (18(1), 181–182). Однако замысел «последующих рассказов» не был осуществлен, а те, которые появились в «Русском вестнике», были включены в отдельное издание «Губернских очерков» 1857 г. на правах раздела этого произведения. При этом посвящение рассказов С. Т. Аксакову было снято и в дальнейшем уже не возобновлялось[278]278
Макашин С. А. Салтыков-Щедрин на рубеже 1850–1860-х годов. С. 149.
[Закрыть].
В очерках «Отставной солдат Пименов», «Пахомовна», так же как и в очерке «Аринушка», принадлежащем к разделу «В остроге», Салтыков создает типы праведников, стараясь воспроизвести и представить точку зрения самого же народа, что вполне отвечало славянофильским интересам. Религиозное миросозерцание народа, ставшее в этот период предметом особого внимания Салтыкова, приводит писателя к мысли о возрождении той настоящей литературы, которую чаяли обрести славянофилы. Писатель понимал необходимость эстетического освоения мира, доселе чуждого послепетровской литературе. «Сказание» открывало читателю мир духовного созерцания и церковной жизни. Серьезные поиски автора «Губернских очерков» в области нового «поэтического языка», характерные для писателя на протяжении всей его жизни, начинаются именно в этот славянофильский период его творчества, с попыток «узаконить полуславянскую речь народа» (18(1), 191), со знакомства с книгой Парфения.
Наиболее отчетливо текстовые параллели с сочинением Парфения проявились в очерке Салтыкова «Отставной солдат Пименов». Герой рассказа – старик, отставной солдат, странствующий по святым местам и имеющий желание добраться до Святой горы. Старик странствует не первый год, однако заветная цель его – побывать на Афоне – пока только в мечтах: «Только вот на Святой Горе на Афонской не бывал, а куда, сказывают, там хорошо! Сказывают, сударь, что такие там есть пустыни безмолвные, что и нехотящему человеку спастись возможно, и такие есть старцы-постники и подражатели, что даже самое закоснелое сердце словесами своими мягко яко воск соделывают!.. Кажется, только бы Бог привел дойти туда, так и живот-то скончать не жалко!» (2, 126).
Обращение к биографии о. Парфения помогает установить источник, к которому прибегал Салтыков, работая над монологом солдата: им, более чем вероятно, был текст «Сказания». По словам Парфения, после выхода из раскола достигнуть Афонской горы и остаться там было для него самым большим желанием: «По многовременном и многолетнем моем странствии по России и Молдавии и Буковине <…> возымел я непременное желание спутешествовать в пресловутую Святую Афонскую Гору, как в тихое и небурное пристанище, в сей от сует и от соблазнов мира сего удаленный жребий Царицы Небесной, находящийся под Ее покровительством, посетить афонские обители, лавры и киновии и колибы, посмотреть на тамошних земных ангелов и небесных человеков, и ангельскому житию подражателей, святых отцев афонских, избрать одного из них себе пастыря и учителя, безмолвному иноческому житию наставника и к вечному блаженству руководителя, и препроводить с ним остальные дни жизни своей, и скончать живот свой» (I, 239). «Сказание» изобилует подобными фрагментами; воспевание афонского благочестия – лейтмотив книги Парфения, путь автора к Афону – одна из главных тем его повествования.
Как и инок Парфений, герой Салтыкова отправляется в странствие «без грошиков». Это вызывает удивление рассказчика, а станционному писарю, выступающему в качестве антипода Пименова, кажется глупостью. Долгие месяцы Парфению приходилось странствовать без денег, надеясь на милосердие Божие. Неимоверные опасности пути редко смущали путника. Например, на предостережение от нападения разбойников автор «Сказания» отвечает: «…ежели Бог велит им <разбойникам>, то убьют, а взять у нас нечего: денег не имеем, а одежда раздранная; а хотя и убьют, то к Богу нас пошлют» (I, 280–281). Пименов в очерке Салтыкова говорит о разбойниках также с явным безразличием: «Где меня грабить! Я весь тут как есть!.. Что его опасаться? Разбойник денежного человека любит <…> денежного человека да грешного! А бедного ему не надо <…> зачем ему бедный!» (2, 125). Возможно, подчеркивая отсутствие подобных опасений у своего героя, Салтыков ориентировался на духовный настрой паломника Парфения, на те страницы «Сказания», где повествуется о милости вооруженных грабителей к странствующим.
Речь Пименова представляет собой причудливую смесь церковно-славянских оборотов с народными выражениями. Эту особенность можно обнаружить и в повествовании о. Парфения, однако, в отличие от текста «Сказания», рассказ Пименова буквально пестрит просторечиями. В словах солдата заметна отличительная черта, проливающая свет на миропонимание странника: для него важно чудо, нечто сверхъестественное, что должно быть осязаемо, видимо. Именно ожидание чуда в немалой степени движет этим паломником, он видит, как немощные получают крепость, недужные исцеляются, бесы изгоняются, «озеро внезапно яко вихрем волнуемое соделывается». В тексте «Сказания» иначе. В этом отношении показательны расхождения между рассказами об одном и том же чудесном явлении у Салтыкова и у Парфения. Речь идет о видении, которого удостаивается некая паломница во время литургии.
Рассказ Пименова о женщине, которую он встречает, как и автор «Сказания», в Киеве, явно заимствован у Парфения. По словам Пименова, это была такая благочестивая жена, «что когда Богу молилася, так даже пресветлым облаком вся одевалась и премногие радостные слезы ко Всевышнему проливала. И рассказывала мне она, – говорит Пименов, – как однова стояла она в церкви Божией, в великом сокрушении о грехах своих, а очи, будто по недостоинству своему, к земле опустила <…> И вдруг слышит она вблизи себя некий тихий глас, вещающий: «Мавро! Мавро! почто, раба, стужаешься! Воздвигни очи свои горе и возрадуйся!» <…> взглянула она на олтарь, а там над самым-таки престолом сияние, и такое оттуда благоухание исходит, что и рещи трудно <…> Так она после этого три дня без слов как бы немая пребывала, и в глазах все то самое сияние, так что стерпеть даже невозможно!» (2, 128).
Некий голос, сияние, благоухание, сопровождающие чудесное явление, воздействуют в первую очередь на человеческие ощущения, «пресветлое облако» вокруг жены – тоже видимое, неоспоримое подтверждение ее праведности. Рассказ Парфения далек от подобных материальных подробностей, а «вещественные» свидетельства праведности героини в нем и вовсе отсутствуют: «В первый день Пасхи, – рассказывает жена, – во время литургии, было мне грешной и недостойной видение. Увидела я, что у церкви верх якобы открылся, с небеси сходит Сам Господь Иисус Христос со множеством Ангелов. И, сошедши прямо в алтарь, Господь Иисус Христос присутствовал на литургии, и Ангелы вместе служили со священниками. Весь алтарь наполнился славы Господней. Я, окаянная, увидевши Господа моего Иисуса Христа, не могла стерпеть неизреченной славы Его, и растопилось сердце мое яко воск, и вся изменилась, и упала на землю, как мертва, и не знаю, как я была, – в теле, или, кроме тела, – Бог весть» (I, 156).
Биография паломницы в очерке Салтыкова, где она носит имя Мавры, представлена в другом ракурсе, нежели у Парфения. По словам рассказчика Пименова, эта женщина имела именитых родителей, вовсе не отличавшихся благочестием, которые насильно выдали ее замуж за «душегубца». После высылки мужа она «дала обет в чистоте телесной жизнь провождать и дотоле странничать, доколе тело ее грешное подвиг душевный переможет. Столь смиренна была эта жена, – повествует Пименов, – что даже и мужа своего погубление к своим грехам относила и никогда не мыслила на родителей возроптать!» (2, 128).
Текст «Сказания» лишен таких трагических моментов, как насильственное замужество героини, преступление мужа (у Парфения он назван «любезным»), мотивировка же ее странничества дана более подробно: «…осталась я юною вдовицею, – говорит о себе героиня «Сказания», – Увидела и крепко приняла к сердцу, что все мы в мире сем странники и пришельцы, а есть у нас вечное и небесное отечество <…> потому я не захотела в мире сем иметь ни града, ни келии и никакого пристанища…» (I, 155–156). Путь к истине у Мавры оказывается более сложным, нежели у странницы Парфения. Автор очерка сознательно драматизирует жизненные ситуации, при этом препоны, встающие на пути героини Салтыкова, имеют семейно-бытовой характер, потому телесный и душевный подвиг в очерке оказывается на первом плане. Текст Парфения также содержит подробности телесных испытаний странников, но сосредоточен на духовных явлениях. Это различие представлений о духовной жизни особенно заметно при сопоставлении рассказа Пименова о старце Вассиане с тем жизнеописанием Даниила Ачинского, которое вошло в «Сказание».
Повествование о старце Вассиане у Салтыкова буквально пронизано традиционно житийными мотивами и типичными народными преданиями о праведной жизни, но влияние книги Парфения присутствует здесь несомненно.
Старец Вассиан, по словам Пименова, бывший тать и разбойник, бежит в пустыню от законного преследования. Даниил Ачинский также был осужден за неповиновение властям и прошел каторгу. Судя по рассказу Парфения, реальный Даниил до своего обращения к Христу не совершает столь тяжких злодеяний, как персонаж Салтыкова, но он отказывается от военной службы, т. е. нарушает присягу. Парфений лишь упоминает о необыкновенной скупости Даниила в прошлом, но намеренно не описывает его молодость подробно: автора не интересует жизнь подвижника до его обращения к Богу. Из текста «Сказания» известно, что, находясь под следствием, а затем на каторге, Даниил претерпевает тяжелейшие испытания: его проводят сквозь двухтысячный строй, приговаривают к расстрелу, затем к тягчайшим каторжным работам (он переносит надругательства пристава Афанасьева). На все это Даниил лишь отвечает: «Мало мне этого». Муки совести, связанные с осознанием прежней греховной жизни, безропотное перенесение страданий, желание себе еще большего возмездия создают тот тип праведника, к которому одинаково принадлежат и старец Даниил, и герой Салтыкова.
В отличие от жизнеописания Даниила, сделанного Парфением, мотив расплаты за прежнюю жизнь и искупления грехов в рассказе Пименова о старце Вассиане звучит более отчетливо: «Известно, что наказание разбойнику следует; однако, если человек сам свое прежнее непотребство восчувствовал, так навряд и палач его столь наказать может, сколько он сам себя изнурит и накажет. Наказание <…> не спасает, а собственная своя воля спасает <…> Не на радость и не на роскошество старец Вассиан в пустыню вселился, а на скорбь и нужду; стало быть, не бежал он от наказания, а сам же его искал» (2, 129). Заметим, что Даниил у Парфения претерпевает скорби с «терпением и благодарением», но при этом не ищет наказания. В очерке Салтыкова Пименов не забывает сообщить о таких добровольных подвигах старца Вассиана как питие гнилой воды, питание корнями и травами, ношение железных вериг, житие в келии, подобной гробу.
Показательно восприятие жития Даниила непосредственно самим Салтыковым. В статье о «Сказании» писатель обращает внимание как на телесные подвиги старца, так и на его совершенную любовь к ближнему: «…келия его <Даниила> подобна гробу, выкопанному в земле, ширины – вершков 12, вышины и длины – в его рост, а окошечко на восток самое маленькое». Пища его была хлеб, и то больше гнилой, да еще иногда картофель; одежда, по рассказам очевидцев, такая, что «если б бросить ее на улице, то никто бы не поднял», да и ее он оставлял в сенях, а сам пребывал в келии нагой. Молитва его была беспрестанная и духовная; он весьма любил молчание и даже нужное говорил кратко и мало и более притчами, «а разговоров мирских, политических и исторических даже отнюдь не терпел». Чтобы дать понятие о его подвижнической жизни, достаточно сказать, что пред вкушением пищи он под пояс себе забивал деревянный клин, чтобы менее съесть. Незадолго перед смертью он снял с себя вериги, и на вопрос, почему он это сделал, отвечал, что они не стали уже ему приносить пользы, потому что тело его так привыкло к ним, что не чувствует ни тяжести, ни боли <…> Нестяжание его было совершенное; милостыни не принимал, но и не подавал, потому что подавать было нечего; работал безмездно, к бедным ходил жать и косить, но преимущественно в ночное время, чтобы никто не мог его видеть. От постоянного молитвенного стояния на коленах его, наросли струпы бугром, и под ними завелись черви» (5, 66). И хотя заметен акцент Салтыкова на таких, взятых из текста Парфения, натуралистических подробностях, как опухшие ноги, заведшиеся на коленах под струпом черви и.т.п., ясно, что в статье о «Сказании» личность Даниила Ачинского противостоит «грубым порождениям древнерусского аскетизма».
Салтыков не считал телесные подвиги обязательным требованием к христианину, а пустынножительство относил к особенно пагубному следствию пропаганды того аскетизма, пропаганду которого видел в духовных стихах. Однако в очерке «Отставной солдат Пименов» жизнь Вассиана оказывается связана с пустыней. Раскаивающийся разбойник обращается к ней с такими словами: «О прекрасная мати-пустыня! Прими мя грешного, прелестью плотскою яко проказою пораженного! О мати-пустыня! Прими мя кающегося и сокрушенного, прими, да не изыду из тебя вовек и не до конца погибну!» (2, 128). Хотя Салтыков и считает необходимым вложить в уста Пименова некое поучение: «…овый идет в пустыню, чтоб плоть свою соблюсти: работать ему не желается, подати платить неохота – он и бежит в пустыню; овый идет в пустыню по злокозненному своему разуму…» (2, 128), в данном случае рассказчик Щедрин сочувствует уходу в пустыню Вассиана, равно как писатель Салтыков сочувствует подвижничеству Даниила, героя «Сказания».
В речи Пименова отражено народное понимание святости, которое находит отклик как у персонажа и рассказчика Щедрина, так и у его создателя, чья категоричная оценка аскетического воззрения в «Губернских очерках» довольно сглажена. Симпатия автора сосредоточена и на тех носителях народно-аскетического идеала, о ком ведет свой рассказ Пименов, и, конечно, на самом странствующем солдате. Несомненно, этой симпатии способствовала книга Парфения.
Находясь под влиянием «Сказания», Салтыков в своей статье о книге дает восторженную характеристику стремлениям Парфения: «…едва достигнув совершенного возраста, автор <будущий о. Парфений> немедленно отправляется в странствие «на всю временную жизнь». Надо взвесить беспристрастно последние слова, чтобы вполне оценить все глубокое значение их, чтобы не раз задуматься над громадностью подъятого автором подвига. Тут, в этих немногих словах, слышится полное отречение не только от всех житейских радостей, но даже от самого себя, от своей человеческой воли, и всецелое порабощение всего своего существа идее сурового долга…» (5, 54). Как читатель, Салтыков был готов разделить с автором «Сказания» его тоску по пустынножительству и сопереживал страннику в его искании тихих и безмолвных мест, где человек живет, отложив всякое житейское попечение: «И мы все, мы, люди, принадлежащие, по обстоятельствам, к миру суетному и, следовательно, стоящие вне этой страстной струи, которая проникает почтенного автора, мы тем не менее сочувствуем его горячему убеждению и с любовию и непрерывающимся интересом следим за его странствием, ибо, в каком бы ни стояли мы отдалении от его убеждений, они оказывают на нас чарующее действие уже по одному тому, что в основании их лежит искренность и действительная потребность духа» (5, 54–55). Однако, признавая обаяние писательского таланта Парфения, Салтыков подчеркивал, что стремление удалиться от мира «в тихие безмолвные пустыни» есть достояние «тех немногих избранных, которые считают себя способными и достаточно сильными, чтобы вместить этот безмерный подвиг» (5, 53). Автор рецензии особенно опасался (и тут в нем говорил чиновник) воздействия книги на неискушенного читател я. Салтыков был убежден, что истинное благочестие «не подрывает общества», «не проклинает тех, которые не в силах вместить всей громадности подвигов…» (5,67).
Безусловно, служба следователя наложила свой отпечаток на представление Салтыкова о религиозном подвиге. Лично сталкиваясь с «несомненными признаками разложения» старой веры, писатель убеждался в том, что «леса и пустыни скрывают нередко самые гнусные, самые безобразные преступления», что разрыв всякой связи с обществом, характерный для раскольников, влечет за собой не только побуждения чистые и светлые. «Кто может ручаться, – пишет автор статьи о «Сказании», – что в этих пустынях, в этих лесах находит себе пристанище именно благочестие и жажда молитвы, а не преступление и разврат» (5, 67).
Салтыков был глубоко убежден в противообщественном характере раскола[279]279
В первоначальном тексте очерка «Христос воскрес!» раскольника-«отщепенца» обличает отставной надворный советник Щедрин, выражающий в данном случае очень близкую Салтыкову точку зрения: «Всем Христос радость послал, всех наградил весельем. Только ты один, отщепенец, ты один сурово глядишь на общую радость, торопливо запираешь ворота своего дома и удаляешься в самую дальнюю горницу, где не слышно ни голоса человеческого, ни этого смеха, светлого смеха, который тюрьму даже озаряет на минуту как бы сиянием. Ты с смущением смотришь на мир Божий; сердце твое зачерствело под гнетом суесловных прений о букве писания; нет в нем христианской любви. Погас светоч ее милосердия, ее снисходительности… Мир для тебя пустыня; где-где завидишь ты своего единомышленника, но и того пугаешься, и тому боишься взглянуть в глаза, потому что и в нем видишь разнотолка, который точит на тебя свой нож. Слова «Христос воскрес!» – слова, наполняющие трепетною надеждою все сердца, проходят мимо тебя; они потеряли для тебя свое живительное значение, потому что ты для всего запер свое сердце, кроме узкого тщеславия, кроме бесплодных и бесполезных прений о формах и словах, не имеющих никакого значения без духа любви, без духа общения, их оживляющего…» (Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания // Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений. Т. 2. С. 535).
[Закрыть]; ему претило стремление «окончательно эманципироваться в лесах», дабы «удобнее изрыгать свои хулы на человека», претило бегство от гражданского закона, который для раскольников равнозначен печати антихриста.
Столкнувшись со старообрядцами в вятской ссылке, писатель чувствовал необходимость открыть читателю этот особый мир. Приступая к «Губернским очеркам», Салтыков был намерен сосредоточиться на расколе как на важнейшей составляющей жизни русского народа. Воспоминания и переживания писателя, связанные в первую очередь с теми судебными следствиями, которые он производил в 1854–1855 гг., легли в основу очерков «Старец», «Матушка Мавра Кузьмовна», «Первый шаг». Так, в «Старце» нашли отражение и некоторые человеческие судьбы, и многие «тайны» старообрядцев, и «география» следствия[280]280
Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 544.
[Закрыть], значительная часть которого действительно производилась в местах хорошо знакомых чиновнику и следователю Салтыкову.
Но представление о расколе сложилось у писателя не только в ходе его собственных расследований. Салтыков был знаком с важными печатными источниками, к числу которых принадлежали «История русского раскола» Макария Булгакова, сочинение о. Андрея Иоаннова «Полное историческое известие о древних стригольниках и новых раскольниках…» и книга митрополита Григория «Истинно древняя и истинно православная Христова церковь…»[281]281
Макарий (М. П. Булгаков), епископ. История русского раскола. СПб., 1855; Иоаннов А., протоиерей. Полное историческое известие…; Григорий (Г. П. Постников), митрополит. Истинно древняя и истинно православная Христова церковь. СПб., 1854.
[Закрыть]. Но особое место здесь по праву заняла книга Парфения. Она не только служила материалом для писателя в его изучении раскола, но в значительной степени определяла позицию Салтыкова в его отношении к религиозному мировосприятию.
Среди бумаг Салтыкова сохранился автограф наброска с заглавием «Мельхиседек»[282]282
«Мельхиседек». Беловая рукопись с исправлениями. ИРЛИ. Ф. 366, оп. 1, № 12. Из архива М. М. Стасюлевича; Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 546.
[Закрыть]. Это начало очерка «Старец» в его первоначальной редакции, не совпадающей с печатной, более поздней. Рукопись датируется 1856 г. (не позднее ноября). В том же году, во время своей работы над «Губернскими очерками», писатель знакомится и с книгой Парфения. Как рукопись «Мельхиседек», так и окончательный текст «Старца» – это попытка исследовать религиозно-созерцательную жизнь народа. «Мельхиседек» представляет собой рассказ старообрядца, но рассказчик оставляет веру своих предков, либо же находится на пути к этому решению. Начало рукописи выглядит так:
«Двадцать лет, сударь, я странствую, двадцать лет ищу своей правды… С юных лет возгорелся я ревностью по христианстве, с юных лет тосковала душа моя по небесном отечестве и все томилась, все искала тех многотесных евангельских врат, чрез которые могла бы пройти от мрачныя и прегорькия темницы в присносущий и неумирающий свет райского жития…
Часто я дума л: о, сколь сладостно, сколь честно и доброхвально за отеческие законы плечи свои на ударение, хребет на раны, жилы на прервание, уды на раздробление, тело на муки предать! Голова, сударь, у меня горела, сердце в груди трепетало от единой мысли мученического пресветлого венца сподобиться! Часто я думал: зачем не родился я в те древние времена, когда святые Христовы воины были мучимы яко злодеи, злодейства не ведавшие, истязуемы яко разбойники, разбойничества ниже помыслившие! И даже до смерти прискорбна была душа моя!»[283]283
Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С.546.
[Закрыть].
Приведенные строки характеризуют героя рукописи как цельную личность с высокими духовными устремлениями. Непременное желание обрести истинную веру, отдать свою жизнь служению Богу отличает людей благочестивой жизни, однако далеко не каждый из них готов принять мученический венец. Мельхиседек – личность исключительная, не случайно герой носит библейское имя. С большой степенью очевидности можно утверждать, что прототипом Мельхиседека был автор «Сказания», не реальная фигура Петра Агеева, а тот образ странствующего праведника, который книга Парфения явила читателю.
Нельзя не заметить сходства размышлений, переживаний у героя рукописи и у автора «Сказания». Речь идет о духовных исканиях, подробности которых отражены в книге Парфения. Любовь к иноческой уединенной жизни сопровождается у автора «Сказания» мучительным поиском истины. Отправляясь в странствие, будущий инок Парфений надеется найти в святых местах, во-первых, совершенные общежительные монастыри, во-вторых, великих старцев-подвижников, которые «победили страсти и достигли совершенства», таких, которые «получили дары благодати Духа Святаго и от которых бы можно получить душеполезное наставление» (I, 23). Как известно, знакомство со старообрядческими обителями и скитами не принесло успокоение будущему афонскому иноку, точнее, там он находил все, что противоречило его «совести и желанию».
Герой рукописи Салтыкова претерпевает похожие испытания:
«И вознамерился я правды своей поискать, направил стопы мои на странствие далекое и долгое. Был, сударь, я везде: и у единомышленных своих, и у сопротивников… и нигде правды не нашел! Искал я вокруг себя старцев добрых, которые могли бы преслабый мой разум на путь истинный навести и врата спасения душе моей отворить, и нашел только мглу несветимую и смех прегорький. Не только разум мой осветить светом божественной премудрости не могли, но и сердца моего, утешений жаждущего, не утешили, а разве в глаза мне посмеялись, когда я сомнения мои перед ними выкладывал!
Всюду только один ответ я слышал: «Что ж, разве и ты в еретики попасть хочешь, что сомневаться начал?» И этими словами двери моему рассуждению заперли, а до того никому дела нет, что душа моя от сомнений волнуется и страдает»[284]284
Макашин С. А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 546.
[Закрыть].
Причина глубоких переживаний персонажа Салтыкова сродни той скорби по истинной вере, которую испытывает автор «Сказания», и которой пронизаны многие страницы его книги: «…приходил я в великую скорбь, и много проливал слез о том, в какое горькое и плачевное время мы родились, что нет у нас ничего основательного, и утвердиться отнюдь не на чем. Хотя и есть друзья, но они и говорить о том не хощут; да еще и мне о том не велели и поминать, и сказали: «Ежели ты про это будешь говорить, то выгонят тебя из монастыря». И я еще более начал скорбеть и плакать, что на худые дела сами приглашают, и никто им не воспрещает, а на благое и душеспасительное нет советника ни единого. Но хотя я и скорбел о своих великих недостатках, однако об обращении к Греко-Российской Церкви и не думал; потому что видел в ней некоторые соблазны и не строго соблюдаемые обряды <…> И просил от Господа Бога единой милости, – спасти и помиловать меня грешного. И положил в сердце своем оставить толки и споры и положиться на волю Царя Небесного; и желал удалиться во внутреннюю пустыню, и плакаться грехов своих, и просить Господне милосердие; ибо здесь жить весьма опасно…» (I, 30).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.