Автор книги: Елена Бузько
Жанр: Старинная литература: прочее, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Факты, упоминаемые Мельхиседеком, вновь побуждают обратиться к книге Парфения. Так, рассказчик утверждает, что он от рождения «человек темный, веру свою принял от родителей и хоть грамотою доволен, однако в книгах своих утешения для себя не нашел». Сходство биографических подробностей с жизнью Петра Агеева, будущего о. Парфения, в данном случае не подлежит сомнению. Напомним, что в предисловии к «Сказанию» автор со смирением признает «грубость» своего ума, прося у читателя прощения в том, что «не учен внешней премудрости, груб и невежда словом» (I, 17). В юности религиозная литература для Петра – основное занятие и великое утешение. Известно, что в родительском доме он собрал книг «рублей тысячи на две». Именно знание внутренней стороны старообрядчества наряду со Свя щенным Писанием, житийной и святоотеческой литературой помогло автору «Сказания» оставить раскол и обрести церковь. Герой Салтыкова также сокрушается о том, что в книгах[285]285
Здесь имеется в виду старообрядческая литература.
[Закрыть] пишут «про обряды да об словах препираются, а какими делами и каким путем царство небесное унаследовать, об том не поминают».
Текст «Старца», опубликованный в «Русском вестнике» 1856 г. и в двух первых отдельных изданиях 1857 г., содержит фрагмент, который по смыслу оказывается близок и к рукописи «Мельхиседек», и к «Сказанию». От лица старца-раскольника в этом варианте очерка ведется следующий рассказ:
«Было время, и я на вопрос: какой ты веры? – отвечал: «старой»; ноне уж не то. Знаю я, что такое эта «старая» вера; знаю, кому она надобна и кто этим делом водит. Видел я эту веру и в городах, и в селениях, и в пустынях – и упал духом.
Нет, сударь, старой веры, нет ее нонче; и кто если скажет вам, что он «старой» веры, плюньте вы ему в глаза, потому что лжец он и клеветник.
Грешен я, много грешен пред Господом! Нужно было пройти эту тьму сквозь, самому в суете греховной погрязнуть, нужно было перенести на себе муку и болезнь, душой истерпеться, сердцем изболеть, чтоб узреть Христа и познать свет веры истинной.
И знаете ли, ваше благородие! разумом-то я точно теперь понимаю, что дело мое было неправое, что я, как овца заблудшая, от церкви святой отметался, был, стало быть, все одно что смутник и блудодей; однако вот и теперь об ину пору как посидишь да раздумаешься, ан ветхий то человек словно со дна тебе выплывает»[286]286
Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 545.
[Закрыть].
Перед нами мужик-раскольник, осознавший заблуждения своих единоверцев. Побуждения этого героя заслуживают внимания «уже по одной своей искренности», более того, открывают «симпатические стороны» человеческой души. Однако это уже не тот подвижник, не тот пример высокой духовной жизни, что в «Мельхиседеке». Нетрудно заметить, что язык персонажа Салтыкова ближе к повествованию Парфения в рукописи, нежели в тексте очерка (вариант 1856–57 гг.), где разговорные фразы, простонародные сравнения и диалекты сочетаются с церковнославянскими выражениями и архаическими элементами. Эту особенность речи рассказчика легко обнаружить в следующем фрагменте, являющимся продолжением приведенного нами рассказа старца:
«А все, сударь, благость! она, одна она совлекла с меня ветхого человека! Не просвети нас великий монарх своим милосердием, остался бы я, кажется, о сю пору непреклонен, и все бы враждовал и, как зверь подземный, копал во тьме яму своему ближнему по крови. По той причине, что будь для нас время тесное, нет нам резону от своего отставать; всяк назовет тебя прелестником, всяк пальцем на тебя укажет… Ну, а мы хоть и мужики, а свою совесть тоже имеем. Теперь другая статья; теперь для нас любви действо видимо или, по выражению Святого Писания: «ныне наста время всех освещающее». Ну, и идем мы с упованием, потому что слышим глас любви, призывающий нас: «вси приидите, вси напитайтеся»[287]287
Макашин С. А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 545.
[Закрыть].
Оба процитированных нами фрагмента в тексте «Старца» составляли единое целое, однако не вошли в третье, известное сегодня читателю, издание «Губернских очерков»: исключил их из текста сам писатель. Для С. А. Макашина причины, заставившие Салтыкова сделать это в конце 1863 г., были абсолютно ясны. По мнению исследователя, автор изъял при подготовке третьего издания (1864 г.) те места, в которых идеализировалась политика Александра II по отношению к старообрядцам. Основываясь на том, что лояльное отношение к сторонникам старой веры просуществовало недолго (в 1857 г. в свод законов были внесены почти все постановления о расколе, изданные при Николае I), Макашин полагал, что Салтыков в начале 1860-х гг. изменил свое отношение к политике Александра II в целом, к преследованию раскольников властями в частности[288]288
Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 517.
[Закрыть]. Но почти тот же фрагмент рассказа[289]289
Отрывок начинается словами: «А все, сударь, благость…», заканчивается – «вси приидите, вси напитайтеся».
[Закрыть] писатель убирает из первоначального варианта статьи о Парфении, т. е. еще в 1856–1857 гг., а это никак не согласуется со столь однозначной трактовкой Макашина. Салтыков всегда видел в расколе «болезненное уклонение в народной жизни», с которым надлежало бороться, но не насильственными методами[290]290
До издания 1864 г. очерк «Матушка Мавра Кузьмовна» предварял эпиграф, вполне выражающий точку зрения Салтыкова: «Пропаганда, по моему мнению, может быть отражена лишь пропагандою, то есть против распространителей раскола могут действовать распространители православия или миссионеры. Раскольники-пропагандисты действуют на местных жителей более наружным благочестием таинственного появления, странническим видом и убиением плоти, чем силою убеждения. Нет сомнения, что распространители православия, движимые силою веры, строго соблюдающие уставы религиозные, привыкшие к лишениям и готовые на всякую жертву ради православия, могут победить лжеучителей». Источник эпиграфа: Толстой Н. С. «Заволжская часть Макарьевского уезда Нижего родской губернии». «Московские ведомости», 1857. № 3. См.: Макашин С. А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 547.
[Закрыть].
Автор «Губернских очерков» пытался проникнуть в сущность раскола, в то нечто особое, что давало ему «живучесть и силу» несмотря ни на какие доводы, именно поэтому рассказ одного из «коноводов раскола» в «Старце» во многом напоминает исповедь. В словах старца-раскольника из первоначального варианта очерка (до 1864 г.) раскаяние присутствовало в большей степени, при этом герой сетовал о заблуждениях раскола как об общей беде.
В первой редакции статьи, посвященной «Сказанию», фрагмент речи старца («А все, сударь, благость…») иллюстрирует мысль Салтыкова о том, что искренние стремления старообрядцев не имеют с безобразными проявлениями раскола ничего общего, и сопровождается комментарием автора: «И действительно, кто знает, что, быть может, в этом заблудшемся стаде есть множество кающихся и недоумевающих, которые потому только не совлекают с себя ветхого человека, что совесть их еще робка и что необходимо внешнее, но очень осторожное и мягкое усилие, чтобы осветить эту робкую совесть светом истины?» (5, 497). В статье о Парфении Салтыков говорит не столько о необходимости отказа от старой веры, сколько о подвиге такого отказа, о «тяжелой и болезненной» борьбе, в течение которой «всякое возникающее сомнение вызывает за собою целый ряд новых сомнений» до тех пор, пока разум не нанесет решительного удара «воспитанным трудом целой жизни», но «обветшавшим» убеждениям. «И благо тому, – пишет Салтыков, – который найдет в себе достаточно силы, чтобы выйти из этой борьбы, сохранив в себе прежнюю свежесть и ясность души» (5, 65). Но относится ли к таковым главный герой очерка «Старец»?
В тексте, исправленном писателем в 1863 г., момент осознанного оставления раскола сведен к минимуму. «Решительный удар» «обветшавшим» убеждениям героя в современном тексте очерка наносит отнюдь не разум, а сложившиеся обстоятельства. Под их бременем старец вынужден «сдаться приставу», при этом остается неясным, сокрушается ли герой о своем пребывании в расколе, либо все-таки скорбит о том, что старой вере приходит конец. В одном и другом случаях мотивы скорби различаются принципиально.
Подвижническая жизнь афонских, русских и молдавских старцев, запечатленная на страницах «Сказания», вызывала у Салтыкова сочувственный отклик. Конечно, к христианским подвижникам писатель относил и самого о. Парфения, о чем писал в статье, посвященной его книге. Однако старца, персонажа Салтыкова, нельзя отнести к избранным личностям даже несмотря на то, что тот положил «сбросить с себя суету греховную и удалиться в пустыню». В тексте очерка, как и в его названии, по отношению к рассказчику заметна авторская ирония. Но однозначная оценка этого персонажа все-таки недопустима: наряду с иронией здесь можно говорить и о теплых чувствах автора к старцу-рассказчику.
Автор очерка явно сопереживает раскольнику в рассказе о его жизненных испытаниях, например, тогда, когда герой, выздоравливая после тяжелой болезни, осознает свои заблуждения и раскаивается в них. Решение «удалиться в пустынножительство» возникает у героя после явления к нему святого старца. Последнее довольно типично: мотив духовного очищения, просветления болезнью, достаточно распространен, в частности, в церковной агиографической литературе. Встречается он и в тексте «Сказания», где наиболее отчетливо звучит в рассказе Парфения об исцелении и обращении к церкви его матери («…ночью было ей от некоего святаго юноши извещение, что двенадцать дней будет лежать на одре своем, и потом будет вдруг здрава» (II, 47).
Этапы жизненного пути у персонажа очерка Салтыкова имеют несомненное сходство с биографией Парфения: оба познают «страх Божий» с раннего детства, оба в отрочестве стремятся удалиться от суетного соблазна мира, а в зрелом возрасте уходят странствовать «ища благоугодить единому Господу». Герой Салтыкова вспоминает: «Сердце у меня сызмальства уже к Богу лежало. Как стал себя помнить, как грамоте обучился, только о святом деле и помышление в уме было.
Начитаешься, бывало на ночь, какие святии мучения претерпевали, какие подвиги совершали, на сердце ровно сладость какая прольется: точно вот плывешь или вверх уносишься. И уснешь-то, так и во сне-то видишь все, как они, наши заступники, в лютых мучениях имя Божие прославляли и на мучителей своих божеское милосердие призывали <…> сколько припомню, только об том и думалось, чтоб в пустынножительстве спасение найти, чтоб уподобиться древним отцам пустынникам, которые суету мирскую хуже нечем мучения адовы для себя почитали… Ну, и привел Бог в пустыню, да только не так, как думалось» (2, 368).
Христианский аскетизм также был знаком Петру Агееву с раннего детства. Церковное образование и старообрядческое воспитание, безусловно, наложили свой отпечаток на представление о мире будущего автора «Сказания». О многом говорит тот факт, что церковнославянский язык был тем языком, на котором о. Парфений мыслил. Не удивительно, что повествование о важных автобиографических моментах в его книге довольно скупо. Так, рассказ автора «Сказания» о родительском доме, о детстве и юности не отличается конкретикой и довольно общ: мы узнаем, что будущий инок Парфений познал страх Божий почти с младенчества, что его названные родители оберегали сердце отрока от суетных соблазнов мира, внушили ему любовь к уединенной жизни, со слезами говорили о тех, кто отложил всякое житейское попечение и удалился в тихие и безмолвные места, в монастыри и пустыни, в горы и вертепы. «Сими словами, – пишет Парфений, – я напитал свою юную душу, и положил в сердце своем неотлагаемо оставить дом свой и родителей, и всякое житейское попечение и суету, и посвятить всю свою жизнь с самой юности на служение единому истинному Господу Богу, и удалиться в какой-либо монастырь или в пустыню» (I, 22).
В рамках книги у о. Парфения исполняются все его юношеские чаяния: он обретает истинную веру, находит духовного наставника, принимает монашеский постриг на Святой горе, познает пустынножительство, иначе говоря, получает все, к чему стремился, чего желал с детства и что обрел благодаря непрерывной работе над собой. С героем «Старца» все происходит наоборот: в миру он не может найти себе ни настоящего дела, ни пристанища, и этим главным образом объясняется его потребность удалиться в пустыню. Только после того, как все его начинания в миру заканчиваются крахом, после череды падений, которые ему «даже вспомнить стыдно»[291]291
Текст Парфения лишен подробностей искушений, постигших либо самого автора, либо кого-то из иноков. Так, например, о себе Парфений пишет: «Господь <…> взял от меня Свою благодать: напало на меня уныние, отяготили меня помыслы, и начали во мне раждаться страсти, и стал я приходить в отчаяние о своем спасении, и был уже в опасности подвергнуться душевной смерти» (II, 92).
[Закрыть] («по постным дням скоромное ел, водку пил, табачище курил!»), герой обращается к Богу и уходит из мира.
Сомнения в исповедании старой веры посещают героя очерка довольно рано, а безобразия раскола становятся знакомы ему не понаслышке: изъездивший Россию «вдоль и поперек», он знал, что среди сторонников старой веры «оскудела любовь», стало «мало общительности, мало и радушия и милосердия», что у многих старообрядцев («особников») нет того, чтоб «душу свою за ближнего положить», и что иному ближнему они «горло перегрызть готовы» (2, 375). Однако постоянно сталкиваясь с соблазнами, персонаж Салтыкова не доискивается до истины, не преодолевает искушения, а, напротив, впадает в них.
В отличие от героя очерка, автор «Сказания», видя признаки разложения раскола в старообрядческих скитах, начинает сомневаться в правильности вероисповедания, в котором был воспитан. И хотя сам Петр Агеев не раз принимал участие в прениях между различными старообрядческими толками, постоянные споры и препирательства тяготили его более всего:
«И я рассмотрел, и нашел, что там сколько монахов и беглецов, столько же и разных кривых толков. Ежедневно в том только и упражняются: в толках, и раздорах, и в безпрестанных спорах. Все един на другого смотрят, как звери, и един другого называют еретиками, и един другим гнушаются, как поганым. И я с ними часто имел прение[292]292
Важнейшие из прений и несогласий с раскольниками были запечатлены автором «Сказания» на страницах его книги.
[Закрыть] <…> И повседневно и много о том соболезновал и горько плакал, где и как могу спастися. В России в наших монастырях великие соблазны, и здесь, в горах и в верпепах, одни толки и раздоры, безпрестанные споры и взаимная злоба. Но уже идти некуда; и начал я проживать, как овца посреде волков…» (I, 31). Именно заблуждения раскола побудили Петра Агеева оставить старую веру и отправиться на Афон. Уход из мира открывает будущему иноку богатейший и многогранный мир монашества, но, только пройдя нелегкий путь исканий и испытаний, автор «Сказания» обретает старца-духовника и принимает постриг.
Есть существенная разница между уходом из мира автора «Сказания» и бегством в пустыню героя очерка Салтыкова. Для первого это было «действительной потребностью духа», результатом мучительного и пытливого поиска истины, для второго – спасением от сложной семейно-бытовой ситуации, в которую персонаж очерка попадает во многом по своей вине. Для старца Салтыкова пребывание в пустыни оборачивается тупиком, единственным выходом из которого остается «сдаться приставу», чем и заканчиваются все жизненные перипетии героя очерка.
Само понятие старца о странствии «в места, где Божьи люди душу свою спасают» довольно неопределенно. Его рассказ о пустынножителях содержит и церковное предание, и отзвуки народных легенд, и элементы фольклора: «Сказывали мне странники, что такие есть места в Чердынском уезде, в самом то есть углу, где божьи люди душу свою спасают <…> даже из Москвы в те места благочестивые старцы спасаться ходят, что много там есть могил честных и начальство про то не знает и не ведает. А тот вот про другое место тоже сказывали. В Оренбургской губернии, около Златоуста, в горах, такие же пустынники обитают, и все больше в пещерах. В этих, барин, пещерах люди без одежды ходят, питаются злаками земными, и даже промеж себя редко общение имеют» (2, 380).
Салтыков был внимательным читателем Парфения и действительно хорошо знал его текст. В приведенном фрагменте о христианах-отшельниках Оренбургской губернии источником для Салтыкова послужил следующий текст «Сказания»: «…в Святой Горе Афонской много есть совершенных отшельников и пустынножителей, живущих в глубочайших пустынях и в непроходимых местах, кругом самого Афона, в горах и в дебрях и в пропастях земных, где мало проходят люди. Живут в пещерах; одежда на них от многолетия обветшала, и ходят полунагие, а иные покрыты власами; питаются саморастущими травами и зелиями, а иные питаемы Самим Богом. От людей они укрываются, и мало кому показываются. Случается находить их келии, но заставать самих – мало случается» (II, 368). Этот же отрывок из «Сказания» Салтыков использовал не только в «Губернских очерках», но и в статье о Парфении: «Живут они <афонские отшельники> в пещерах, одежда на них обветшала, ходят полунагие или покрытые власами, питаются «саморастущими травами», а от людей укрываются. Заставши однажды одного такого пустынника, монахи узнали от него, что он уже сорок лет живет в пустыне, с небольшим числом пустынников, не видя никого, кроме своей братии. На вопрос «как проживали они в течение шести лет, когда Афонская гора была разорена и всюду ходили турки», он отвечал: «Ничего мы не видали и не слышали» (5, 60). Из текста самого Парфения известно, что упомянутый Салтыковым пустынник на вопрос монахов «Давно ли пребываешь в пустыне, и откуда пришел?» дает следующий ответ: «Вам мою мирскую жизнь знать не нужно; только, в самой юности оставил я мир, и пришел в Святую Афонскую Гору, и уже пятьдесят лет здесь пребываю: десять лет прожил в монастыре под послушанием, а сорок лет живу в пустыне сей, и никого из афонских отцев не видал, кроме вас и своей братии» (II, 368).
Похожий диалог происходит между автором «Сказания» и его духовным наставником о. Иоанном, который на мольбу будущего инока Парфения поведать ему о таинствах безмолвия говорит со слезами: «Что мя вопрошаеши, чадо, иже выше мене? Остави ныне о том вопрошати…» (I, 260). Слова старца Асафа из очерка Салтыкова имеют некоторое сходство с приведенными фрагментами «Сказания». Так, на просьбу героя рассказать о своей прошлой жизни, старец Асаф отвечает: «Кая для тебя польза, и какой прибыток уведать звание смиренного раба твоего, который о том только и помыслу имеет, чтоб самому о том звании позабыть и спасти в мире душу свою? И кая тебе польза от того, что очам твоим раны мои душевные объявятся и гноище мое узриши? И станешь ли ты вестника, глашающего тебе весть добрую, вопрошать о том, откуду он, и не посадишь ли его, вместо того, за стол и не насытишь ли глад его?» (2, 382).
Говоря об очерке Салтыкова, следует особо остановиться на старце Асафе, раскольнике, отшельнике, но при этом личности цельной и сильной духом. Именно Асаф, будучи духовником героя очерка, оказывает на него решительное влияние и учит пустынножительству. Столетний старец представлен у Салтыкова как «крепкий, словоохотный, разумный старик». «Лицом он был чист и румян, – повествует рассказчик, – волосы на голове имел мягкие, белые, словно снег, и не больно длинные; глаза голубые, взор ласковый, веселый, а губы самые приятные» (2, 381). Портрет Асафа очень напоминает старцев, описанных в книге Парфения, где, несмотря на некоторые индивидуальные особенности, внешний облик старцев почти всегда поразительно схож.
Таков, например, портрет о. Иоанникия[293]293
О. Ианникий в схиме – Иероним (Соломенцов).
[Закрыть] (Афон): «Росту был высокосреднего, власы длинные светлорусые, борода длинная и широкая, русая, лицеем чист и бел, и всегда весел, взгляд самый приятный…» (I, 361); или же портрет старца Иоанна (монастырь Ворона): «Росту был среднего, власы на главе поседелые, белые, брада не большая, белая; и так был сух, что крови и мяса не приметно, кроме кожи и костей; лицеем светел и весел, и всегда очи его были наполнены слез. Слово его было тихое, мягкое и кроткое…» (I, 262).
Старец иеросхимонах Арсений был особенно дорог о. Парфению, строки, посвященные своему духовнику, у автора «Сказания» проникнуты особенным чувством, но описание внешнего облика старца также иконографично и почти лишено индивидуальных черт: «Отец Арсений росту высоко-среднего, волосом рус, брада средняя, окладистая, с проседью; главу держал мало наклонну на правое плечо, лицеем чист и весьма сух, и всегда в лице играл румянец, а наипаче при Богослужении, и едва можно было на него смотреть; всегда был весел, и на взгляд приятен, очи имел наполненные слез, слово кроткое и тихое, говорил всегда просто, без ласкательства, решительно, без повторения» (I, 332).
Образ духовника Арсения, несомненно, является центральной (помимо самого автора) фигурой «Сказания», вплоть до самой смерти о. Парфения старец оставался для него духовным примером. Жизнь и подвиги духовника, описанные Парфением, стали предметом пристального внимания Салтыкова. Рассказ о подвижничестве Арсения, о «слезном» даре его ученика Николая Салтыков относил к «глубоко потрясающим» моментам книги. В статье о «Сказании» писатель цитирует Парфения, который сам молился на литургии в келии старцев: «Многажды мне случалось, – говорит автор, – взойти в притвор и слушать их громогласную литургию и музыкальное их пение, слезами растворенное. Вижду двух старцев, постом удрученных и иссушенных: один в алтаре, пред престолом Господним стоит и плачет, и от слез не может возгласов произносить, только едиными сердечными воздыханиями тихо произносит; а другой стоит на клиросе и рыдает, и от плача и рыдания, еще же и от немощи телесной, мало что можно слышать» (5, 58–59). Но особое восхищение у Салтыкова вызвал поступок с хиосским христианином, которому старец на выкуп из плена жены и детей отдал свои последние сбережения. «Бескорыстие и готовность жертвовать собою на пользу ближнего возведены здесь на ту степень, – пишет Салтыков об этом поступке старца, – где человек является как бы отрешенным от своей индивидуальности» (5, 59).
«Необыкновенное благодушие» и та «симпатическая теплота», которой, по Салтыкову, проникнут рассказ Парфения о духовнике Арсении, присутствует и в повествовании рассказчика о пустыннике Асафе из очерка «Старец». Конечно, старец Асаф далек от подвижников, изображенных в «Сказании», да и тональность «Губернских очерков» несопоставима с манерой Парфения, однако некоторые параллели здесь все-таки прослеживаются. Так, в основу непритязательного повествования героя очерка о его пребывании со старцем в пустыне («…проводили мы дни в тишине, труде и молитве. А труд был один: книги божественные переписывали <…> Разговоров промеж себя у нас было мало, разве что поучения отца Асафа слушали. Говорил он очень складно, особливо про антихристово пришествие. Он и выкладки такие делал, и выходило, что быть тому делу вскорости…» (2, 382) лег рассказ Парфения о тех же афонских старцах: Арсении и Николае. Строки Парфения произвели на Салтыкова сильное впечатление. Замечательно то, что писатель в статье о «Сказании» отказался в данном случае от цитирования, а старался пересказать текст очень близко к его первоисточнику: «Начало жизни своей они <старцы Арсений и Николай> проходили по пустынному уставу, не занимаясь никаким житейским попечением, ни садом, ни огородом, ели единожды в день, а в среду и пяток оставались без трапезы. Пищу их составляли: сухари, моченные в воде, и черные баклажаны квашеные, посыпанные красным перцем. Ночь всю препровождали в молитве, и если сон превозмогал, то «сидя давали место сну, не более часу во всю ночь, и притом неприметным образом», разговоров между собой отнюдь не имели, а пребывали в молчании и беспрестанной умной молитве» (5, 59).
Поднимая в своем очерке тему пустынножительства, Салтыков во многом ориентировался на текст Парфения, в том числе на рассказ о духовнике Арсении. Ясно, что старца Арсения нельзя считать прототипом раскольника-пустынножителя: Асаф предстает перед читателем воплощением мудрости и добродетели, но все же в очерке нет свидетельств об его особых духовных дарах, какими в полной мере были наделены как о. Арсений, так и другие старцы из книги Парфения.
Используя «Сказание» в качестве источника, Салтыков порой отталкивается от текста Парфения как от противного. Это особенно заметно в описании отношения Асафа к его ученику, некоему Иосифу, «убогонькому юродивому». Рассказчик в очерке дает характеристику этим взаимоотношениям: «Не то чтоб он <Иосиф> старику служил, а больше старик об нем стужался. Такая была уж в нем <Асафе> простота и добродетель, что не мог будто и жить, когда не было при нем такого убогонького, ровно сердце у него само пострадать за кого ни на есть просилось» (2, 381). В «Сказании» ученик духовника Арсения старец Николай, не имеющий к юродству[294]294
Юродство, т. е. принятие ради Христа облика безумия, здесь рассматривается в общепринятом понимании. См.: Живов В. М. Краткий словарь агиографических терминов. М., 1994. С. 106–110.
[Закрыть] никакого отношения, наделен «слезным» даром и предстает перед читателем великим подвижником. Таким образом, из повествования Парфения о жизни и подвигах обоих старцев Салтыков мог заимствовать лишь факт проживания старца с учеником в пустыне.
Многие заимствования Салтыкова из «Сказания» касаются только деталей. Например, герой очерка упоминает о том, что около Златоуста, в горах, где обитают пустынники, есть пещера, где «денно и нощно свеща горит, а чьей рукой возжигается – неизвестно» (2, 368). Источником для писателя в данном случае могло послужить предание о Ктиторской иконе Пресвятой Богородицы, которое Парфений приводит в своем рассказе о Ватопедском монастыре на Афоне: согласно преданию, зажженная свеча стояла перед названной иконой «в кладезе алтаря» семьдесят лет.
В очерке Салтыкова «Матушка Мавра Кузьмовна» один из персонажей употребляет словосочетание «ковырять ложечки». Выражение используется у Парфения в описании быта афонских монахов, в послушание которых входит очень распространенное на Афоне вырезание «ложечек». Слово «ковырять» в «Сказании» отсутствует.
Салтыков высоко ценил и религиозные убеждения Парфения, и его писательский талант. Писатель восторгался как самой личностью автора книги, так и «простотой и умеренностью» его повествовательной манеры. Потому не удивительно, что для автора «Губернских очерков» «Сказание» служило несомненным источником заимствований. Очевидно не без влияния книги Парфения в «Старце» появились размышления героя о весенне-летней пустыне: «Там <в пустыне> человек совсем будто другой делается. Особливо летом. Выдешь это на лужайку: вверху сине, кругом лес неисходный; птица всякая тебе поет, особливо кукушечка; там будто заяц пробежит, а вдалеке треск: значит медведь себе дорогу прокладывает. И ведь все слышно; слышно даже будто, как травка растет… Запах такой мягкий, милый, потому что все это дичь, все словно лесом, землею пахнет. И на сердце ни печали, ни досады, ни заботы нет; тут и неверующий в Бога поверует. <…> Или вот опять ветер гудет; стоишь в лесу, наверху гул и треск, дождик льет, буря вершины ломит, а внизу тихо, ни один сучок не шелохнется, ни одна капля дождя на тебя не падет… ну, и почудишься тут Божьему строению! <…> Никто тебя не трогает, никакой тебе, стало быть, ниоткудова досадности нет, значит, бодр, не тосклив, всегда в своем виде. Древние отцы пустынники даже отвращение к миру получали: так оно хорошо в пустыни бывает. Оглядишься кругом, все так пространно: и в высь, и в ширь, и в глубь идет; всяка былинка малая, и та, сударь, жизнь имеет: ну, и восчувствуешь тут, что и сам ты словно былинка <…> Хорошо тоже весной у нас бывает» (2, 383). Тема воздействия природы на человека, волновавшая Салтыкова в разные периоды его жизни, актуальна для него и в период создания «Губернских очерков». Восприятие старцем природы как «Божьего строения» оказывается очень близким к словам о странничестве отставного солдата Пименова из одноименного очерка Салтыкова: «И такова, сударь, благость Господня, что только поначалу и чувствуешь, будто ноги у тебя устают, а потом даже и усталости никакой нет, – все бы шел да шел. Идешь этта временем жаркиим, по лесочкам прохладныим, пташка Божия тебе песенку поет, ветерочки мягкие главу остужают, листочки звуками тихими в ушах шелестят… и столько становится для тебя радостно и незаботно, что даже плакать можно!..» (2, 132).
Между тем, нельзя не заметить: характер восторга-умиления у героев Салтыкова и у Парфения имеет разную природу. И целостность повествования, и особенности композиции, и пейзажные зарисовки в «Сказании» строго подчинены главенствующей авторской мысли о спасении души. У Парфения духовная радость не выходит за рамки церковного сознания, а приподнятость речи объясняется церковнославянской лексикой, синтаксисом, где недопустимы «вольности», а повторы оправданы авторским стилем, обилием цитат из богослужебной литературы и Священного Писания. Даже в картинах природы у Парфения находят отражение только те подробности, которые отвечают «внутренней потребности» автора, его «настроению духа».
Точка зрения упомянутых нами героев Салтыкова отражает более народно-религиозное, нежели церковное миросозерцание. Похожие высказывания о единстве представлений о мире, единстве восприятия Бога, природы и человека можно встретить и у героев Достоевского: в речах Макара Долгорукова, в поучениях старца Зосимы. Это не случайно. Достоевский знал «Губернские очерки» почти что наизусть, считал их образцом «счастливого сочетания злободневности и высоких художественных достоинств»[295]295
См.: Туниманов В.А. Достоевский и Салтыков-Щедрин (1856–1863) // Ф. М. Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1978. Т. 3. С. 92–113.
[Закрыть]. Особенное сочувствие у Достоевского вызывали народные герои очерков: Аринушка, Пелагея Ивановна, старец, матушка Мавра Кузьмовна. В текстах пристрастного читателя и оппонента Салтыкова, каким Достоевский оставался до конца своих дней, надо признать и идейное, и стилистическое влияние «Губернских очерков», в том числе их народно-религиозных лирических мотивов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.