Текст книги "Неприкаянный дом (сборник)"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 56 страниц)
– Это у вас, – в моем голосе вскипает раздражение. – У меня он Медный.
– Вот пусть и идет в университет. – Я понимаю: ей не хочется о деньгах. Для таких, как она, деньги – низкая материя. – Там высококвалифицированные педагоги.
– А если он… не верит…
– Кому? Родителям или школьным учителям? – она берет на полтона выше, как будто ей надо обмануть детектор – сбить с толку черные датчики, свисающие с пальцев.
– Потому что они все приспособились. А ему… Этому мальчику нужен кто-то…
– Интересно, и как же он это узнал: что ты у нас типа бывшая? – Яна ухмыляется.
Мне нет дела до ее ухмылок:
– Понял. Когда встретил на лестнице.
– Ага, – она оглаживает элегантную юбку. – Надо полагать, прочел по глазам.
– Прочел. По одежде. Куртка, вязаная шапка… и еще… сапоги. Старые.
Одежда – зеркало моей души.
Я смотрю на тетрадный лист, покрытый моими вечными лилиями. На нем не осталось живого места. Не заметила, как изрисовала. Этот мальчик – тоже. Рисует, не отдавая себе отчета. Не то что моя дочь.
– Совсем сдурела? – Яна режет голую правду, не подбирая слов. – А ну, покажи руки. – Я протягиваю ладонями вверх. – Что? Все еще надеешься?
Рано или поздно, но он должен выбиться. Из сосудов. Из крови, которая не спекается сгустками. Не густеет, не предает, не лжет, не жаждет утоления…
– Ой, не могу! Паломничество в страну Востока. Или Запада. А может, Юга. Или все-таки Севера? – она играет в стороны света, как в детстве, когда мы играли в города. – Как же там… Смеешь надеяться, что убедишь слепую чернь?
Я узнаю́ цитату, которую она переврала безбожно.
– Там – по-другому:
Кто речь ведет об отдаленных странах,
Ему являвших чудеса без меры,
Во многих будет обвинен обманах
И не найдет себе у ближних веры…
В моем голосе дрожит расплавленный металл. Металл, из которого его отец сделал большие деньги, чтобы вырваться из своего проклятого прошлого. Что бы он сказал, если бы ему доложили: этими деньгами ваш сын готов расплатиться за возможность проникнуть обратно? Проникнуть, чтобы понять…
«Иван, – я придаю своему тону вескости: я не мать – мне нельзя решать за него. Он сам должен сделать выбор. – Вы все себе придумали. Поверьте, это – вымысел. Во всяком случае, я – не Лео. Кто угодно, только не проводник. Если бы вы узнали мою жизнь… Иван, вы обратились не по адресу. – Я знаю: это – плохое выражение, глупое и неуклюжее, как любое клише. Но лучше – сразу. Сбить романтический пафос. Расставить все по местам. – Я – лузер. Иван, вам уготована другая судьба: рано или поздно вы станете виннером».
«Lusor, – он смягчает звонкую согласную, делая ее глуховатой. – По-латыни это значит – игрок».
«Латынь – мертвый язык. – Я теряю терпение. – Если угодно, язык мертвых. Иван, послушайте, уже поздно. Мы опоздали. Надо было раньше».
Еще немного, и он меня поймет. Смирится, признает наше общее поражение.
«Вы… Татьяна Андреевна, конечно, вы имеете право. Кто я вам? Никто».
Никто. Аноним. Anonymous call. В моей голове нанизываются бусины: он – НИКТО. А я? Полифем? Одноглазый циклоп, раздраженный зажигательными речами. Если так, это значит, я должна швырнуть в него камень. Проблема в том, что в нашей литературной традиции их не швыряют, а кладут. В протянутую руку…
– Да погляди на себя! – Яна кричит, перебивая наши воображаемые голоса. – Это не он, а ты: старуха, которая простит милостыни. Тупая терракотовая старуха. Да к тому же двинутая на своей литературе, – она ходит перед моими глазами, взад-вперед, из угла в угол. – И вообще… Раньше ты была не в пример изобретательнее. Когда лепила образ своего Фридриха. Фу-ты ну-ты! – вертит изящными пальцами. – Эдакий благородный разбойник…
– Оставь его в покое! – в споре, который она затеяла, я всегда буду на его стороне. – Да если бы не он… не они… Это они рванули вперед и выволокли нас всех, и, между прочим, тебя тоже…
– Интересно, откуда?
– Из жопы. Из о-очень глубокой жопы.
Она морщится. Ее коробит это слово.
Впрочем, я тоже сникаю. Мой запал погас:
– И ничего я не лепила. Это не я, это ты врешь. Просто, – я делаю попытку защититься, – не обо всем рассказывала.
– Понятно, не обо всем, – она соглашается на удивление легко. – Но мне хватило и этого, чтобы понять: на тебя нельзя положиться. Поэтому и ушла. Выбрала другого мужа. И нечего тут выдумывать – муравьиных цариц и прочие благоглупости. Ты – одна из многих, кого твой Фридрих использовал. А потом выбросил из головы. Потому что ты – ледыха. Обломок ледяной статуи. Твое счастье, что он никого не убил. Во всяком случае, при тебе. А иначе…
– Что?
– Сама знаешь. Стала бы соучастницей. Как миленькая.
– Но я же не стала.
– Не стала. Потому что ушла вовремя. Ну, скажешь, не так?
«Вовремя». Я стою, отвернувшись к стенке, уткнувшись в свое личное прошлое, из которого ушла вовремя. Выбрала момент. Выждала, пока его обнаружат – зверка, воровавшего кожу. Схватят за руку, доставят по назначению.
Как он мог догадаться, что мои глаза, воспитанные детдомовскими родителями, видят его стоящим у Другой Стены?..
* * *
«Вот, прошу любить и жаловать, – прежде чем приступить к разбору полетов, шеф представлял нового начальника реализации. Бородатый, лет сорока, похож на художника. Скорее всего, из прежних знакомых. Или коллег – сослуживцев по архитектурной мастерской. – Сергей Викторович – пионер кооперативного движения».
Бывший пионер встал и поклонился. В кабинете Фридриха было полно народу: совещание по итогам отчетного периода. Шеф собрал начальников цехов и отделов.
Тут она и открылась. Дверь.
Я не помню их лиц. Только головы – бугорчатые, коротко остриженные. Между ними стоял вор. Несун, которого наконец поймали. Об этом свидетельствовала бесспорная улика: черная тряпочная сумка. Кусок мяса, стоявший справа, дернул за молнию. На пол выпали два чехла. Бежеватые, благоухающие натуральной кожей.
Фридрих поднялся, аккуратно притушил сигарету. Вышел, встал напротив. Несун, тощий и мелкотравчатый, втянул голову в плечи.
Я ждала: вот сейчас он ему вмажет. От всей души. И правильно. И – за дело.
Несун моргал не сводя глаз. На его лице ничего не проступало: ни осознания, ни раскаяния. Не лицо – пустыня. Наша проклятая пустыня. Сделал и забыл.
«Ублюдок, – Фридрих обратился на удивление спокойно. – Ну, и с кем ты это… придумал?» – мыском правого ботинка он поддел чехлы. Брезгливо. Словно это не кожа, обработанная в Европе, а наши сырые шкуры, вонючие, выдержанные в глубоких чанах – в нашем холодном аду.
«Спрашивали. Молчит», – охранник, стоящий справа, буркнул нехотя.
«Ага, – его напарник кивнул, набычившись. – Говорит: сам. Один».
«Татьяна Андреевна, – Фридрих находит меня глазами. – Вы проверяли систему учета. Прошли по всей цепочке. Это – возможно?»
«Одному? Нет». – Я слышу свой ровный голос. Проверка – мой участок ответственности. Я привыкла работать на совесть, отвечать за результаты своей работы.
«Ты слышал? Она сказала: НЕТ. Как ты думаешь, кому я поверю: тебе или ей?»
Несун не понимает вопроса. Смотрит пустыми глазами.
«Я спрашиваю. По-человечески. Хочешь спасти свою шкуру – говори. Я просто уволю. К чертовой матери».
«Сказал: один», – кусок мяса талдычит свое.
«А тебя, блядь, не спрашивают!» – голос Фридриха срывается с катушек.
Охранник моргает белесыми ресницами.
«Ладно, – Фридрих чешет подбородок. – Решил сыграть со мной в игры – пеняй на себя. Не жалуйся, когда спустят твою вонючую шкуру».
Он идет к столу. Поднимает телефонную трубку.
«Да. Понял. Ваши люди будут через час. – Бросает на рычаг. – А вы чего ждете? – это охранникам. – Начинайте сами. За это вам платят деньги».
«Давай, шевели мослами», – охранник, стоящий справа, покачивает черной сумкой.
Его напарник, стоящий слева, буркает:
«Топай, топай».
Зверок перетаптывается с ноги на ногу. В кабинете Фридриха уйма народу. Его глаза могут остановиться на ком угодно, но он выбирает меня. Как будто чует, что может на меня положиться. На меня, которая за всю свою жизнь не украла копейки…
На полу куски натуральной кожи: шкура, которую уже спустили.
Втянув голову в плечи, он идет к дверям. Звери, начавшие сами, трогаются след в след. В их глазах ничего не проступает: ни злобы, ни возмущения. Ничего личного. Просто цепь питания. В которой зверь стоит над зверком.
Два портрета смотрят вслед звериной процессии.
Портреты, вставшие перед моими глазами, переводят глаза на меня.
«Ну-с? Продолжим совещание?» – Фридрих шевелит бумаги. Брезгливо. Как будто они сделаны из сырой кожи.
«Нет, – я говорю. – НЕТ. – Так, как должна ответить. Не хочу, но должна. Потому что они смотрят на меня – боги моих детдомовских родителей. – Не этих. Вы должны были вызвать милицию. Украл – арестовать и судить».
Это – не я. Сама я не ляпнула бы такой глупости.
«Вы вправду так считаете? – Чужой усмешливый голос. Новый начальник реализации. Его голос я слышу впервые. – Вот уж сомнева-аюсь. Во-первых, там тоже не станут церемониться. А уж упекут – как пить дать. Минимум года на три, а то и на пять. Думаете, будь у него выбор, он предпочел бы срок?»
«Это – его вопрос», – в моем голосе нет никакой уверенности.
«А я думаю – наш. Это – наш вопрос, – бородатый оборачивается к Фридриху. – Лично я на его месте… Что угодно, только не в ментовку. И вообще… Незачем вмешивать в наши дела государство. Пока что еще не в Европе».
Я вижу: они все согласны. Начальники цехов и отделов. Их новый коллега выразил общее мнение: зверок сам загнал себя в эту ловушку, из которой есть один-единственный выход – сдать подельников. Сдаст и выйдет на свободу. Сохранив свою убогую шкуру.
Почему он молчит?
Начальники докладывают по очереди. Их глаза обращены к Фридриху, но я знаю: на самом деле они повернуты вниз. В подвал, где собирались строить бассейн, но так и не достроили. Туда Фридрих спускался со своей бригадиршей. Теперь спустились охранники. Со своим зверком.
Сквозь бетонные перекрытия не проникает ни звука. Можно сделать вид, что там, внизу, ничего не происходит. Сделать и забыть.
Я помню: отец японского мальчика. Его сын умер. Отец сидел над свежей могилой. В японском фильме ее заполнили до краев. Водой, стоящей в земных морщинах. Он вскидывает голову: не могила. Огромный бассейн, о котором они мечтали долгие годы, пока его сын не умер. Умер, потому что ему достались гнилые объедки. Я тоже их жрала.
Япония – не Европа. Мы – тоже. Здесь, в нашей системе, – все наоборот. Не бассейн – могильная яма, разверзшаяся от края и до края…
Гнилые объедки рвутся наружу.
«Простите, – я пытаюсь выбраться. – Мне… надо выйти».
Фридрих щурится: «Зачем?»
«Плохо. Меня мутит».
«Вам… нужен врач?» – его рука тянется к телефону. Телефон – бесспорное достижение цивилизации. Можно вызвать кого угодно: хоть врача, хоть палача.
«Никто. Мне никто не нужен», – я иду к двери ровным шагом.
Вечерняя смена уехала час назад. Там, в цехах, никого. Все, кто остались, сидят в его кабинете. Я слышу деревянный стук. Это – с лестницы. Или мне снова кажется?..
Сквозь филенку закрытой двери сочится звонок. Не городской, местный. Та к звонят с вахты. Успели приехать? Приехали, чтобы сказать мне: НЕТ. Чтобы я открыла все двери. Чтобы они отняли всё, до последнего…
Дверь за моей спиной открывается со скрипом. Фридрих выходит в коридор:
«Вам действительно… плохо?»
«А – вам?»
«Мне, – в его глазах волчий азарт, – нормально. Ублюдков надо учить. Чтобы другим неповадно. Иначе разворуют все. С этим вы тоже не согласны?»
Наша жизнь – воровская цепь питания, в которой зверь стоит над зверком.
«Воруют. Он тоже ворует. Разница в том, что ему не хватает мозгов. Потому что не доучился».
«Вот и доучится. На своей шкуре», – Фридрих сжимает кулаки.
За дверью глухой шорох. Будто кто-то царапает, хочет выйти наружу. Фридрих замахивается, бьет каблуком. Шорох стихает мгновенно.
Теперь они доносятся только с лестницы. Звуки, уже не похожие на стук. Скорее, кряхтенье.
Я смотрю жадными глазами: ссадины, синяки, кровоподтеки – на коже зверка.
Звери ведут его под руки.
«Ну, вспомнил?» – Фридрих похож на учителя.
Те бычились бритыми лбами. У кусков по вызову щетинистые черепа. Покачиваются, будто их насадили на кол.
«Плохо», – учитель выставляет оценку.
«Можа, эта… свезти к нам?» – череп, насаженный на кол, вносит конкретное предложение.
Будто зверок – мертвое тело. Труп, который надо свезти на свалку.
Фридрих смотрит на меня. Словно в этой истории мы – коллеги, решающие судьбу ученика.
Нерадивый ученик шмыргает носом. Втягивает красные сопли: раствор, в котором вымачивают грешную плоть.
«Это всегда успеем! А пока… – Фридрих смотрит весело. – Попробуем народными средствами». – Он распахивает дверь.
Начальники цехов и отделов тянутся тонкой струйкой. Подпирают крашеные стены.
«Вот, – Фридрих обращается к зверку. – Там, за кухней, – ведет подбородком, – стоят промышленные холодильники, – он разводит руками, демонстрируя габариты. – Сайгачьи туши влезают целиком. Ты понял? Запихнут и включат. На полную катушку. Я не специалист по холодильным установкам, но, думаю, минут сорок – за глаза. А тебя, гнида, оставят до утра. До утра. В назидание твоим сраным потомкам».
Черепа склабятся, раздвигают лицевые кости.
Я – не верю. Это просто игра. На поражение. Чтобы напугать до смерти. Чтобы он, сопливый ублюдок, заговорил.
Господи, почему он молчит?!
Сейчас его потащат по коридору. Я смотрю на стоптанные ботинки, будто уже вижу: мыски выворачиваются, волочатся по полу, цепляют ковровую дорожку. Словно пол уже выстелен ковролином, обработанным белыми нитками…
«Стой…те».
Я делаю два шага – один на каждый слог.
Череп, стоящий справа, выпрастывает руку. Перед глазами его короткие фаланги.
Голос Фридриха: «Убери мослы».
Фаланги складываются, чтобы стать продолжением костей: полых, не заполненных костным мозгом.
«Ну, чего встали? Ноги в руки и – шагом марш!» – Фридрих командует.
Точки. Красные. Вьются перед глазами. Эритроциты, тельца моей крови.
«Вы? С этими кусками мяса?!» – я не слышу своего голоса. Может быть, я даже кричу. Фридриху. В его обезьянье лицо.
Кусок, стоящий слева, смотрит в другую сторону. Его напарник, стоящий справа, клонит голову набок. В его глазах ничего не проступает, ни тени обиды. Губы растянуты в подобие улыбки, пришедшей из глубины веков. Так его предки смотрели на мух или бабочек. Я – бабочка, вырвавшаяся из кокона. Он переводит взгляд на Фридриха. Если прикажут, он – готов прихлопнуть. Или вырвать крылья.
«Давай, давай… Тебя не касается…» – Фридрих бормочет.
Зверок озирается. Подтирает кровоточивый нос. Размазывает по спецовке, сшитой из дешевой ткани. Сопли впитываются мгновенно.
Два охранника идут в направлении столовой. Между ними спешит зверок. Неловко, сбиваясь с шага: два коротких на их широкий один.
«Всем оставаться на местах», – прежде чем двинуться следом, Фридрих отдает приказ.
Теперь тишина.
На этот раз самая настоящая. Как будто все умерли. И я.
День-ночь.
Фридрих возвращается обратно: «Вот так, – кивает удовлетворенно. – Минут десять. Больше не понадобится».
Я моргаю сухими ресницами. Пересохшими, как глотка, лишенная дара речи. Так мне было сказано: им я должна открыть все двери. Все – значит все. Я сама открою дверь холодильника. Потому что они уже пришли.
«Значит – и меня, – я вдыхаю последний воздух. – То ж е. В холодильник. Ну? Боитесь? Тогда… Я сама».
Я иду. Мне очень страшно запнуться. Упасть у них на глазах. Распластаться как мертвое тело. Как неодушевленное существительное. Как труп.
«Татьяна Андреевна, – голос Фридриха поднимается следом. Птица, которой вырвали крылья, садится на плечо. – Не надо валять дурака. – Он смотрит горестно и сокрушенно. – Неужели… Как вы могли подумать?.. – Его глаза покрываются тьмой, как пеплом, предвестьем неминуемой смерти. – Холодильник выключен. Я… его… не включал».
– И что это доказывает? – снова она является из-за кулис. Как в провинциальной пьесе: дождалась подходящего момента, чтобы перебить ход событий. – Ничего.
– Доказывает. Я сделала выбор. Больше не видела Фридриха. Ни-ког-да.
– Ну и че ты за это хочешь – медаль?
А вот это уже из мультфильма. Цитата нашего времени. В наше время их смотрят и дети, и взрослые. Меня не собьешь цитатами:
– Не видела. Потому что не смогла переступить.
– Не смогла-а… Ну мне-то – не на-адо! – Яна тянет насмешливо. – Ишь, сделала выбор! Решение ты приняла давно: сбежать. Но ты же не можешь по-человечески: в отдел кадров, накатать заявление. А тут еще мы: я и Витька. И какими глазами ты бы смотрела? Короче, ждала подходящего случая: типа моральная предъява. Знаю я твои советские мозги. У самой такие. И что теперь? Опять за свое? Боюсь тебя расстроить, но этот Иван – не положительный герой. Так… – она вертит пальцами, – третьестепенный персонаж.
– А если – нет? – Моему голосу не хватает уверенности.
– Да. Уж поверь мне: с какой стороны ни нанизывай, тот еще зверок. Сама же сказала: народный правнук.
– Это можно проверить, – я бросаю реплику в сторону. В провинциальных театрах это называется апарт.
– Что именно? А главное, как?
– Задать вопрос.
– Ага, – она катает самую крупную бусину. – Твой излюбленный. Дескать, что вы предпочитаете: убить или убить? Кого-нибудь или себя? – моя бывшая подруга косится на портреты, которые достались мне по наследству. – А он, надо полагать, ответит прямо по тексту: мол, если ты кого-то убил, в первую очередь это значит – себя. Самой-то не смешно? Да очнись! Все это в прошлом: и порфирии петровичи, и сонечки, спасающие чужие души. Обломки прежней цивилизации. Кончились. Все.
Я слышу, как она всхлипывает: не то смеется, не то плачет. Я не стану ее утешать. Для нее они все кончились. Кончились – значит кончились: свою жизнь она выбрала сама.
– Не этот. Другой. Когда мы встретимся, я спрошу: «Иван, вы бы кем выбрали: волком или овцой?»
Это – хороший ребус. Ловушка, в которую почти невозможно не угодить.
Полифем, сидящий во мне, потирает руки: вот и посмотрим, как он станет выбираться, цепляясь за овечье брюхо.
Два портрета, отмененные настоящим временем, смотрят на меня со стены: при чем здесь народный правнук?
Вот именно. Я киваю, потому что на этот раз я согласна с ними: никаких правнуков. Просто мальчик. Мне кажется, я вижу его лицо. Осмысленное, не имеющее ничего общего с тем, которое впечаталось в мою память. С этим мальчиком у нас одинаковые мозги.
– Все, хватит, – она поднимается решительно. – Я отказываюсь тебя понимать.
– Знаешь… – мне трудно на это решиться, но у меня нет другого выхода. – А вдруг… – я говорю шепотом, – еще получится? Соединить…
– Что? И главное, с чем?
– Прошлое. С будущим, – я шепчу беззвучно. Но Яна все-таки слышит.
– Ага, – кивает. – И что характерно, именно у тебя. Да ты просто бредишь, выдумываешь всякие глупости. Все давным-давно сложилось. Этого нельзя изменить. Ну, положим: ты задашь ему уйму вопросов, на которые он ответит правильно. И – что? Дело не в ответах. Беда в том, что это – демонстрационный вариант. Не имеющий отношения к реальной жизни… – она отступает тихими шагами, уходит в темную кулису.
Старуха, мое будущее отражение, смотрит на меня из зеркала – уродина с огромным животом. Ее кожа изрыта глубокими морщинами. С биологической точки зрения, беременная старуха – тупик. С художественной – тоже: за пределы большого искусства ее вытеснили еще в классическую эпоху.
В комнате, в которой висят портреты, звонит мобильный телефон. Раньше я думала: просит милостыню. На самом деле – протягивает руку. Просто протягивает руку.
Пока мы живы, это возможно: сейчас я нажму на кнопку и услышу его голос…
«Татьяна Андреевна! Вы меня слышите?»
«Слышу».
«Значит… Вы согласны?»
В литературном мире, куда нам с ним предстоит вернуться, нет прямых ответов на прямые вопросы. Только ребусы и отгадки. Разговор обиняками. Наш вечный эзопов язык.
«Ваш отец вас убьет. Это-то вы понимаете?» – я засмеюсь. Негромко, едва слышно.
«Скорее, я его», – Иван засмеется в ответ.
В этом нет ничего особенного. На обочине, где мы готовимся расположиться, эти слова не имеют прямого смысла: ни убью, ни убьет. Их прагматические значения остались в прошлом, на том отрезке моей никчемной жизни, который я прошла по материнскому долгу, по своей женской природе: из пункта А в пункт В. Все отрезки кончились. Я заслужила право выйти на свободу. Для этого и выбралась, выскочила из межеумочной полосы.
Беременная старуха подмигивает хитрым глазом, взбалтывает остатки вина.
Мы стоим друг против друга: она – со стороны Европы, я – с обратной стороны. Между нами стеклянная стена. Другая, не та, которой мои родители отгораживались от мира. В сущности, это уже не стена. Старое зеркало. Если сцарапать амальгаму, оно станет прозрачным. Ход истории определяют не виннеры: куры и коросы остаются в своем отрезке времени. По их губам гуляют архаические улыбки. Чтобы губы ожили, надо забыть. Отступить на обочину. Скрыться в музейной витрине. Короче говоря, стать свободной от времени. Как это сделала она: хитрая терракотовая старуха, вечно беременная сыном…
– Татьяна Андреевна!
– Да, – я прижимаю ухо к трубке. – ДА.
– Татьяна Андреевна, это я, – в трубке голос Ивана. – На той неделе я не могу. Мы летим в Европу. С отцом, на футбольный чемпионат. Вернемся, позвоню…
– А… как же… ваша мама?
В трубке короткие гудки. С телефонной панельки на меня смотрит фотография дочери. Lusor. Игрок, сидящий во мне, опускает руки.
«Ну, а я что говорила? – я слышу ее голос. – Жалко… Как же мне тебя жалко… – Моя бывшая подруга всхлипывает. – Дура, какая же ты дура…»
В глубине, за стеклом витрины, я вижу зверка. Он стоит, перетаптываясь с ноги на ногу.
«Чего встал? Вали отсюда!» – Фридрих пихает его в спину.
Зверок озирается, делает робкий шаг.
«Стой! – Фридрих бросает вслед. – Это она тебя спасла».
Зверок шарит недоуменным взглядом.
Фридрих указывает пальцем: «Если б не она, змерз бы как Маугли!»
Я помню: это – советский анекдот. Его помнят все: и зверки, и звери. Они смеются, как будто мы с Фридрихом ломаем комедию. Облегченно качают черепами. Ключицы, лопатки, плечи, предплечья, могучие берцовые кости. Еще секунда, и пустятся в пляс.
Глаза зверка останавливаются на мне: ничего, кроме презрения.
Я озираюсь, прислушиваюсь к веселому смеху. Потому что это – они. Наши вечные персонажи, которые собрались у крыльца. Перед ними я стою в дорогих европейских сапогах, сшитых из натуральной кожи, но это ничего не значит: дело не в цвете, пусть они будут хоть белыми, хоть коричневатыми. Лишь бы их купили вовремя. Рано или поздно обман обязательно раскроется, и тогда все запахнет ждановской жидкостью… Об этом позаботились боги моих родителей. Здесь, у нас, любые сапоги становятся вокзальными, в которых можно разве что пройти по платформе, прежде чем сделать шаг…
– Ну что? Убедилась? – она спрашивает ясным голосом. Голосом человека, убежденного в своей правоте.
– Да, – отвечаю. – Это я. Я во всем виновата. Это моя ошибка…
«Змерз как Маугли, – меня бьет озноб. Надо подняться, лечь в горячую ванную. – “Маугли” – европейская сказка. Здесь, у нас, все по-другому: мальчик, выросший в волчьей стае, никогда не сможет заговорить. На моем языке, который достался мне по наследству».
Я кладу голову на подушку. Закрываю глаза. Они приходят сами – чужие слова:
Ей страшно. И душно. И хочется лечь.
Ей с каждой секундой ясней,
Что это не совесть, а русская речь
Сегодня глумится над ней…
Снова оно вступает сверчками. Стрекочет, как в пошивочном цехе. Там работают швейные машины, для которых я оформила временный ввоз. А может, и не совесть, а просто память? Память, похожая на нечистую совесть. Поди попробуй отделить одно от другого. Пусть они попробуют. Пусть!
И все-таки надо писать эпилог,
Хоть ломит от боли висок,
Хоть каждая строчка, и слово, и слог
Скрипят на зубах, как песок…
Большие Братья, боги моих родителей, смотрят на меня. В их глазах – разочарование. Все-таки они надеялись.
«Нашли на кого…»
На меня, дочь своих родителей, от которых мне достался не только язык.
Кем я стану без их советских прихватов, без их осинового одномыслия? Без наших вечных холодильников, в которых туши – и звериные, и человеческие – всегда помещались целиком?.. Кем я стану без их стеклянной стены: страха, загнанного на самое дно сознания? Без их безупречной жизни, похожей на демонстрационный вариант? Это – мой пасьянс, разложенный советскими бесами, которые славно поработали. Надо всеми. А значит, и надо мной.
«Никуда, от этого никуда не деться…»
Я тоже приспособилась. К своему безвременью. Моих сил хватило только на то, чтобы укрыться за стеной.
«Никто ничего не ждет».
В новом мире, который мы построили с Фридрихом, все сыновья и дочери управятся без меня.
Я встаю, помогая себе руками. Выхожу в прихожую.
В зеркале мое отражение. Никого, кто встал бы у меня за плечом. Единственное, что мне осталось, – рудимент. Копчик. Пережиток хвоста, который нужен, чтобы сохранить равновесие.
Терракотовая старуха, отраженная в витрине, хохочет, разевая рот.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.