Текст книги "Неприкаянный дом (сборник)"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 56 страниц)
С легким сердцем я уходила под стены монастыря и, подыскав укромный уголок, предавалась воспоминаниям о своих прежних – книжных – фантазиях. Чувствуя близость надежных монастырских стен, я думала о бахромчатых книгах, написанных в эмиграции, которых – в своем недавнем помраченном прошлом – мнила едва ли не собственными детьми. Теперь, успокаиваясь, я думала, что, уже написанные, они никак не могут стать моими, и образы их отцов-монахов, выходящих мне навстречу за свои – эмигрантские – стены, становились размытыми и неясными: надуманными. Новые мысли рождались в моем сердце. Я мечтала о том, чтобы самой дать жизнь новому – книжному – младенцу. Мне казалось, то, что я должна была написать, уже зачинается в моем чреве каким-то бестелесным образом – как бестелесный и унисонный знаменный распев. Словно замерев на первой, самой нижней ступени, я слушала зыбкие звуки, дрожавшие в моем сознании, и чаяла миг, когда, оторвавшись от края гребня, но выровняв полет, моя душа начнет подниматься все выше и выше – с каждым заново рождаемым словом.
Однажды вечером, прогуливаясь по обыкновению, мы заговорили о прошлом Почаевской лавры, и муж сказал, что до войны она была униатской. О вражде православных с униатами я слышала и раньше. Из-за них православная церковь враждовала и с католиками, а сами они издавна держали оборону с трех сторон, терпя то от немцев, то от православной церкви, то от советской власти. В последние десятилетия Почаевская лавра считалась православной, но что-то едва заметное выдавало униатские соблазны ее насельников. Одним глазом здешнее монашество заглядывалось на Польшу: вводило католические элементы в православный обряд. Выслушав, я предположила, что Польша – предлог, по сути дела, униатство заглядывается на Запад. Этого муж не поддержал, но на следующий день я вдруг представила себе лавру каким-то средневековым университетом, расположенным вблизи границы с Европой.
Все решилось неожиданно. Дня за три до Успения я пришла в собор пораньше, примерно за полчаса до вечерней службы. Сквозь высокие стрельчатые окна, глядящие в монастырский двор, лился солнечный свет. Длинный луч, похожий на соломинку, выпавшую из снопа, достиг солеи и уткнулся в каменную ступень. В глубине, едва не касаясь колонны согбенной спиной, сидел дряхлый монах. Обеими руками он упирался в простую сучковатую палку, похожую на лесной посох. Кажется, он был глуховат, а может быть, прихожане, подходившие к нему один за одним, говорили слишком тихо – кто же станет кричать про свои грехи? – и старик, внимательно прислушиваясь, переспрашивал высоким и свежим голосом: «Что говоришь? Что?» Тембр голоса не вязался с дряхлостью. Исповедующийся повторял, и, покивав, старец отпускал с миром. Не решаясь повернуться к старцу спиной, они отходили, пятясь и кланяясь.
Череда двигалась быстро, и, поглядывая на луч, уползающий с солеи, я вдруг решилась и подошла – последней. Подняв на меня детские голубые глаза, старец пожевал губами и, не дождавшись моих слов, обратился сам: «Баба или девка?» – он спросил строго и громко. Я молчала, пораженная. «Замужем?» – приложив ладонь к уху, он ждал ответа. На этот раз я кивнула. «Венчанные?» – он спрашивал, опираясь на посох. «Нет, мы еще, дело в том…» – я забормотала, пытаясь объяснить то, чему и сама не находила объяснения. Под жалкий лепет он подымался с низкого стула. Сутулая спина не давала ему распрямиться, но рука, оторвавшись от посоха, вознеслась и простерлась: «Прелюбодейка! Прелюбодейка! Ведьма! Вон!» – посохом он бил в каменный пол. Под моими ногами, отступающими шаг за шагом, пол качался – ходил ходуном. Голос, поднимавшийся к небу, отдавался в купольном барабане, и тусклый барабанный бой стучал в моих висках.
Цепляясь за стену, я добралась до дверей и медленно опустилась на ступени паперти. Черный воздух, словно уже наступила ночь, дрожал перед моими глазами. Чернота заливала двор, деревья и толпу прихожан, ожидавших в отдалении. Привыкнув к тьме, я смотрела, как из дальнего угла – со стороны монастырской трапезной – выходят черные пары и идут в мою сторону – к храмовым дверям. Их выход был безмолвным и торжественным. Впереди ступал владыка Иаков, не имеющий пары, а за ним, приотстав на полшага, двигалась братия. Ветер раздувал их облачения парусами, и на мгновение мне показалось, что вся процессия дрожит над землей, силясь взлететь. Оттолкнув ладонями ступени, я поднялась с трудом и пошла по пустой пыльной площади – наперерез. Ропот, похожий на порыв ветра, поднялся в толпе и опал сам собою, когда, замерев посередине, я преградила ему дорогу – лицом к лицу. Случись это теперь, когда иерархи ходят с охраной, охрана пристрелила бы меня.
Процессия встала. Скорее удивленно, чем испуганно, отец Иаков смотрел, ожидая. «Мне нужно поговорить с вами», – я сказала пустым и твердым голосом, совладав с собою. «Слухаю», – он произнес тихо и покойно, зачем-то по-украински. «Нет, – я сказала, – нет, пусть они все отойдут». Помедлив, он махнул, не обернувшись. По мановению его руки черные пары взялись с места и отступили, не нарушив строя. Мертвая тишина, словно меня уже пристрелили, стояла над монастырским двором, когда я заговорила прямо, не подбирая слов. Я говорила о том, что приехала из Ленинграда, там – совершенно иная жизнь, если венчаешься – сообщают куда следует, от своих грехов я не отрекаюсь, но не позволю, чтобы на меня так кричали – прелюбодейка! – как этот ваш старик.
Он думал. Черная пелена сходила с моих глаз, когда я смотрела и видела, как он думает. «И что вы хотите?» – отец Иаков спросил по-русски, будничным голосом, как спрашивают по хозяйству. «Он оскорбил меня, вы за него отвечаете, значит, вы должны… повенчать». Оно сказалось само, помимо меня, вылилось как вода, нашло самый простой выход. «Это мужской монастырь, здесь – не венчают», – он произнес строгие хозяйские слова. «Но оскорбляют…» – я стояла на своем. «Ты… вы, вы приехали с мужем?» По его прищуру я поняла: сообразил.
«Хорошо, – он заговорил тихо, – то, о чем вы сказали, – нарушение. Чтобы исправить, мы снова нарушим. Завтра, в семь утра, в подземной церкви. Ни одна душа не должна знать». Кивнув, он прошел мимо, оставив меня посреди выжженного солнцем пространства.
Процессия вошла в храм, но народ и не думал расходиться. Тысячью глаз они смотрели, как я иду обратно, ступая по пыльной площади, словно, достигнув последней ступени, возвращаюсь назад, нащупывая крутой склон.
С отцом Иаковом мы больше не встречались. Через год, когда муж повез в Почаев Иосифа, отец Иаков вспомнил обо мне и передал золотой крестик. Еще через год до меня дошли слухи, что он умер насильственной смертью. Сумасшедший, сбежавший из скита, пробил ему голову топором. Его нашли на земле, уже истекшим кровью. Когда я думаю об этом, я вспоминаю пыльную площадь, черные фигуры и голос, говорящий о том, что, исправляя, можно нарушить.
Муж смотрел на меня с ужасом. Возвратившись, я коротко передала случившееся и, не вдаваясь в подробности, сообщила, что уже переговорила с владыкой настоятелем, нас венчают завтра, в подземной церкви, в семь часов утра. Он сидел оглушенный.
Всю ночь я слышала шаги за стеной. Кажется, муж так и не лег.
Утром мы поднялись до рассвета. Серый туман, похожий на низкие тучи, стлался над огородом. Протянув руку, я шевелила пальцами, щупала мокрые клочки. Влажная взвесь обволакивала меня. К половине седьмого туман еще не рассеялся. Ежась, мы шли вдоль заборов, торопясь к дальним воротам, откуда, незаметная с площади, открывалась узкая каменная лестница. Лицо мужа было бледным и потерянным.
На верхней ступени лестницы стоял молодой послушник, лет двадцати. Выслушав наше приветствие, он кивнул безмолвно и указал на свое горло.
Спустившись каменным коридором, мы оказались в маленькой комнате, заставленной по углам коваными сундуками. Тусклая электрическая лампочка проливала слабый свет. Открылась боковая дверь, и вошел незнакомый старец, облаченный в фелонь. Подойдя к нам, он поздоровался приветливо и бросил короткое приказание. Безмолвный послушник исчез в боковой двери. «Кольца есть?» Получив отрицательный ответ, он двинулся к сундуку. С трудом приподняв крышку, достал круглое блюдо: «Выбирайте», – и вышел из комнаты.
Словно крупными ягодами, блюдо полнилось перстнями. Перстни были старинными – королевскими. Отливая тусклым золотом, они горели всеми камнями. Робко протянув руку, я коснулась крупно ограненного изумруда. Закрепленный на вогнутой площадке, он бросал зеленоватый отсвет на мелкие соседние камушки. Надев на палец, я поразилась величине: перстень закрывал целую фалангу. Муж тоже выбрал – с рубином. Священник вошел неслышно, как будто, стоя за дверью, только и ожидал, когда мы выберем. «Следуйте за мной. Сейчас подойдут послушники, подержат венцы. Никто не должен знать», – он повторил предупреждение. «А они?» – я спросила, имея в виду послушников. «Эти не скажут, молчальники, дали обет – на пять годов», – он объяснил буднично, словно пятилетний обет молчания был делом обыкновенным.
Послушники возвратились с венцами. Все время, пока мы с мужем стояли у аналоя, они держали их над нашими головами. Идя против солнца, я видела, как, поспевая следом, послушники не поднимают глаз. Обряд показался мне коротким. Сложив книгу, священник предложил целоваться. Мы обернулись друг к другу и ткнулись щеками неуклюже. Я вспомнила фильм «Метель»: поцеловав другого, невеста упала в обморок.
Священник отпустил послушников и удалился в алтарь. Я сняла кольцо с пальца и держала на ладони. Он вышел и, приблизившись, передал разрешение отца Иакова: «Если хотите, можете забрать с собой». Тихий голос выделил оба слова, и, покачав головой, я отказалась. Ни слова не говоря, он забрал и положил на поднос. Тяжелая крышка поднялась снова, и обручальные кольца опустились на самое дно.
«Вы хотели исповедаться? – священник подошел и осведомился, словно исполнял чужую, подробно высказанную волю. – Пойдемте», – и повел меня к двери, за которой скрылись немые послушники. В смежной комнатке он прочел молитву и приступил. Еще много лет, вспоминая свою последнюю – монастырскую – исповедь, я задавалась вопросом: что же такое он прочел в моих глазах, если первое и единственное, что было с меня спрошено, объединяло чтение и воровство?
«Не случалось ли так, что ты взяла почитать чужую книгу, а в ней – бумажка, три рубля… книгу вернула, а деньги оставила себе?» Добросовестно я старалась припомнить, представляя себе зеленую бумажку, заложенную между страниц. Она рябила в глазах, отвлекая от главного. Случись нечто подобное в действительности, но, положим, с пятирублевкой, я вряд ли сумела бы вспомнить. «Нет, – я ответила честно, – нет, никогда». – «Хорошо», – он отвел глаза, приказал склонить голову и прочел разрешительную молитву.
Причастилась я на Успение. По дорогам, ведущим к городу, шли и шли паломники, сумевшие подгадать к самому празднику. Стоя на кукурузном холме, с которого в первый день увидела купола, я смотрела, как, подходя издалека, они крестятся на высокую колокольню. Мои глаза различали стариковские лица, заросшие комковатыми бородами, белые бабьи платки, похожие на банные, и живые лица мальчишек-подростков, взятых с собой в помощники и поводыри. Звуки баяна, певшего в инвалидных пальцах, стояли в моих ушах. Издалека они казались тонкими и прерывистыми – визгливыми.
Утренний храм был полон до отказа. Никогда, ни раньше, ни позже, я не знала такой мучительной полноты. То здесь, то там взлетали женские придушенные возгласы. Женщины стояли впритирку, касаясь друг дружки распаренными телами. Жар струился сквозь кофты, стоял под складками юбок. Уголками белых платков женщины стирали пот со лба и губ, и белые тряпичные концы становились мокрыми. Лица мужчин, одетых в шерстяные костюмы, покрывались торжественным багрянцем. Деготный запах сапог, привычных к дорожным обочинам, мешался с духом распаренных бормочущих ртов.
Ближе к концу литургии, перед самым причастием, в собор внесли младенцев, и тягостный детский плач повис над толпой. Причастники пошли вперед на исходе третьего часа, и плач младенцев смешался с криками детей постарше. Некоторые пытались вырваться и оглашали своды храма отчаянным ревом. Другие шли к причастию, послушно складывая ручки, и, проглотив частицу, теснились у стола с тепловатой запивкой. За детьми настал черед взрослых.
Дожидаясь своей очереди, я смотрела на лица отходивших, по которым, стирая усталость, пробегала гримаса сосредоточенной радости. Не расцепляя рук, сложенных на груди, причастники сливались с народом. Далекий монашеский хор лился тихо и слаженно: «К телу Христову приди-и-те, источника бессмертного вку-си-и-те…» – и опять, снова и снова. Жаркие пары толпы держали меня плотным, непродыхаемым облаком. Почти теряя сознание, я двигалась к Чаше за чьей-то белесой спиной. Видение женщины, падавшей навзничь, встало пред глазами. Как наяву я видела ее выгнутое тело и боялась упасть, не дойдя.
К вечерне я не пошла. Ужас утреннего столпотворения дрожал в моем сердце, словно картина праздничной литургии, какой я ее увидела, явилась видением Страшного суда. Окончательно я пришла в себя на следующее утро. Слабость мешала подняться, и, лежа на диване, я слушала рассказ мужа о главной праздничной службе. Он сидел на стуле и рассказывал тихим измученным голосом. «Хорошо, что не пошла, с непривычки невозможно…» Праздничная служба длилась полных восемь часов. Отдохнув к раннему вечеру, я решилась идти обратно. Муж вызвался сопровождать. После тайного венчания я ловила на себе его вопрошающий взгляд.
На слабых ногах я обошла монастырский двор, удивляясь малолюдству. Праздник подошел к концу. Молодые монахи ходили по территории, собирая оставленный мусор. Уборка почти закончилась: в дальнем углу у стены стояли полные баки. Я прошла мимо, направляясь к туалету, попечением владыки Иакова выстроенному здесь же, на территории, и уже подходила к самой двери, когда молодой монах, тащивший объемистый мусорный мешок, обернулся и, стеснительно потупив глаза, остановил меня: «Туда не надо, не ходи». Удивившись, я огляделась, но, не найдя другого выхода, все-таки распахнула дверь.
Тяжкий аммиачный запах ударил в ноздри, когда, нерешительно стоя в дверях, я давала привыкнуть глазам. Вниз вели ступени, и, разглядев наконец ряды кабинок, я сделала шаг. Темная жидкость стояла у моих ног. На высоту нижней ступени она покрывала пол, обложенный плиткой. «Боженьки-и-и, сколько же их… тут!» – веселый голос воскликнул за спиной, и, оглянувшись, я увидела: молодая женщина, подняв юбки, присела на верхней ступени. «Народу то! Тыщи! – сидя на корточках, она обращалась ко мне. – Во напрудили, земля не вбирает! – Справив нужду, она расправляла складки платья. – Который год к Матушке прихожу, а такое – впервой. А ты-то чего? Садись», – женщина удивлялась весело. Я вышла, не ответив.
На следующее утро я решилась сходить в скит. Хозяйка пожала плечами, но объяснила подробно: километра три по дороге, прямо за нашей улицей. Я вышла поздно, около одиннадцати. Утро выдалось сухим и жарким. Небо, в здешних местах обыкновенно плачущее на Успение, теперь совершенно прояснилось. Хваткое солнце мгновенно обожгло следы, утопшие в дорожной глине. Перебираясь с кочки на кочку, я шла осторожно: боялась подвернуть ногу. За городом дорога выровнялась. Две шинные колеи, отпечатанные ясно, примяли ямки коровьих копыт. Разрозненные оттиски больших резиновых сапог встречались время от времени, словно кто-то, месивший дорожную грязь, то шел по-человечески, то делал прыжок, не касаясь земли. Я шла и шла, обдумывая события последнего времени, и все случившееся – от куполов до мучительного причастия – складывалось в широкую, но несвязную картину. В ней была какая-то несообразность, как будто иконописец, начавший в обратной перспективе, на ходу перенял манеру реалиста, работающего в прямой.
Пройдя километры, отделявшие монастырь от скита, я наконец добралась. Только здесь, у самых ворот, за которые беспрепятственно въехали шинные следы, я пожалела, что не взяла с собой попить. Присев на камень, лежавший у дороги, я глотала сухую слюну и дивилась своей непредусмотрительности: собираясь, я представляла себе тенистое уединенное место, похожее на маленькую рощу, в которой не могло не быть колодца или родника. На самом деле место оказалось степным. Далекий зеленый островок, похожий на искусственную лесополосу, лежал километрах в полутора. Внутри, на самой территории, стояли чахлые, будто только что посаженные деревца. Створки ворот сводил тупой амбарный замок.
Я сидела и смотрела на солнце. В этом пейзаже оно казалось мне единственно живым. Теперь, когда я наконец дошла, мне становилась очевидной вся нелепость затеи. Вздохнув, я поднялась с камня, собираясь пуститься в обратный путь, и оглядела вымершее здание – напоследок. Скит смотрел на меня слепыми окнами. Я уже повернулась к нему спиной, когда услышала странный квакающий голос. Голос выговаривал слова, которые я, стоявшая поодаль, не могла как следует разобрать.
«Ти-ий час, пя-ят, со-оро по-оснутся… У-у! – небольшое существо, одетое в просторную арестантскую пижаму, наблюдало за мной из-за цементного столба. «И-и сюда, – он говорил, тягуче глотая согласные, словно язык прилипал к неловкому нёбу. Скорее от удивления я приблизилась. Он высунулся из-за столба и, взявшись за прутья, принялся раскачивать их слабыми руками. Решетка, возведенная бесноватой властью, защищала меня от сумасшедшего.
«И-и, и-и сюда», – боясь, что не пойму, он манил, нелепо взмахивая сведенными пальцами. Решетка была прочной. Подойдя, я встала в двух шагах, ожидая просьбы: может, попить. Вблизи он оказался мальчиком лет шестнадцати, тихим и приятным на вид, если бы не пустота, безнадежно стиравшая черты. Глядя на меня пристальными, как-то по-волчьи близко посаженными глазами, он оттянул резинку пижамных штанов и засунул руку. Оживший бугорок, похожий на Иосифову монашескую муфту, ходил в его горсти, пока глаза, глядящие на меня неотрывно, жмурились, как от солнца. Отвратительная, уродливая невинность кривила его черты, словно власть, замкнувшая клетку, лишила его самой возможности человеческого греха.
Солнце – единственный свидетель – жгло плечи. Судорожно выворачивая шею, сумасшедший выгибался и вскрикивал, взвывал по-звериному. Испустив стон, в котором исчезли последние согласные, он отвел оплывающие зрачки и опустился на землю, смирившийся и обессиленный. Еще через минуту, совершенно забыв о моем существовании, он поднялся и побрел обратно – в свой скит.
Прикрывая плечи руками, я прошла короткий обратный путь. На этом пути, еще не зная о будущей смерти отца Иакова, который двумя годами позже должен был погибнуть от топора скитского узника, я думала о случившемся. «Конец – делу венец, – пробормотав пословицу, я усмехнулась. – По венчанию и жених».
Ночью я лежала без сна, и смутная дрожь сотрясала мое тело. Ближе к утру муж вырос в дверях. Он глядел на меня вопрошающим взглядом. Поднявшись на локте, я махнула рукой. Он исчез безропотно.
Мы уезжали на другое утро. Водитель обещал заехать пораньше, мало ли, снова поломка в дороге. Распрощавшись с хозяевами, мы вышли за калитку. Хозяйка встала в стороне. Она смотрела на меня молча, но в этом молчании угадывалась стеснительная просьба. Снова, как в день приезда, она держала руки под фартуком, и, глядя на бугорок, я поняла. Поставив сумку на землю, я вынимала тщательно сложенные вещи, добираясь до дна. На дне лежал пакетик с косметикой. Высыпав в траву, я выбрала все тюбики. Бугорок шевельнулся, наружу протянулась рука. Хозяйка приняла кремы и, словно забыв о моем существовании, скрылась за калиткой.
На этот раз мы добрались без приключений. Зеленая будка стерегла платформу. Мы дождались поезда, который пришел по расписанию, но остановился как-то неудачно: двум последним вагонам не хватило места. Они висели за краем платформы, как над пропастью. «Тьфу, нищему жениться и ночь коротка!» – муж буркнул сердито. Цепляясь за высокие поручни, мы забрались с трудом, в суете не успев как следует попрощаться и поблагодарить провожатого, – с Иосифом, остававшимся до сентября, мы простились накануне. Забираясь в вагон, муж здорово порвал брюки, и мысли мои сосредоточились на иголке, которую следовало добыть у проводника.
Зашив и напившись чаю, я вышла в коридор. Сидя на откидном стульчике в пустом коридоре купейного вагона, я убеждала себя, что жених – отвратительная случайность, из тех, что никак не относятся ни ко мне, ни к монастырскому житью. Свой дурдом они могли устроить и где-нибудь в другом месте – не в скиту. Я приводила здравые, городские соображения, ясно понимая, что они не годятся для мира, уходящего в прошлое под стук колес. Для этого мира, не знающего паровозов, я осталась чужой. В этом я тоже чувствовала себя виноватой, как будто, зная о своей тайной болезни, вторглась в монастырскую жизнь, не пройдя карантина. «Грех – венцом, грех – венцом», – стук колес слагался в несусветную деревенскую глупость, в моем городском случае начисто лишенную смысла. Грех, живший в моей крови, не покрывался никакими венцами.
Теперь, когда вся поездка уходила в прошлое, погружалась на дно сундука вместе с нашими обручальными кольцами, я думала о ней, как о чем-то ненастоящем. От подлинной монастырской жизни она отличалась, как заграничная женевская клубника от сладостной, благодатной духом, детской кулубники, в которой, не подозревая об этом, пребывала наша стеснительная хозяйка, выпросившая грешным делом стыдноватые и соблазнительные початые тюбики с кремом. Глядя на косенькие хаты, бегущие по обочине, я представляла себе, как вечерами, закрывшись в тщательно выбеленной зале, она примется отворачивать крышечки, давить натруженными пальцами и, выдавив толику беловатого крема, станет втирать в ладони городскую забаву, посмеиваясь над городскими. «Ничего, – я думала, – этого соблазна надолго не хватит». Собирая кулубнику будущего года, которую я, по своим грехам, больше никогда не попробую, она глянет на ягоды по-хозяйски и мельком пожалеет, что крем кончился и не у кого больше попросить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.