Текст книги "Неприкаянный дом (сборник)"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 56 страниц)
Он продолжал ходить к нам в гости, и наши разговоры, тянущиеся далеко за полночь, оставались прежними. Разве что теперь, время от времени рассказывая о своем новом поприще, отец Глеб все чаще смотрел на меня искательно, словно, став духовником Академии, обрел не столько должность, сколько особое право – говорить со мной. Конечно, соблюдая тайну исповеди, он никогда не вдавался в греховные подробности своих подопечных, однако по коротким замечаниям, которые он иногда позволял, я понимала, что его опыт, основанный на прежней жизни и подкрепленный внутренними талантами интроверта, от месяца к месяцу становится изощреннее. Мне, чувствующей свое тело, его опыт представлялся все более притягательным. Однажды, оставшись с ним наедине – муж снова сослался на усталость и ушел спать пораньше, – я, понимая, что сама, по своей опасной воле нагибаюсь над колодцем, принялась вспоминать о своем опыте крещения, который – переходя грань приватного разговора – назвала неудачным. Склоняясь над столом, я говорила о том, что по прошествии стольких лет меня нисколько не обижают пустые сияющие глаза отца Петра, заливавшие ровным светом мою жалкую, ничтожную жизнь. Теперь меня нисколько не обескураживает такое невнимание к моей собственной жизни – в ней нет и не было ничего такого, на чем можно остановить искушенный и внимательный взгляд. Однако сама по себе уверенность отцов церкви в том, что крещение смывает грехи, включая первородный, не может не изумлять. Их уверенность противоречит очевидности, проступающей в жалких, измученных лицах тех, чьи подспудные чаяния имеют мало общего с обыденными трудами. С отвращением я вспомнила Лильку. «Неужели вы, обретший новый опыт исповедничества, не чувствуете, что на самом деле гуляет в людской крови?» Отец Глеб слушал внимательно и настороженно. «Ну, – он протянул нерешительно, – что касается крови, ты преувеличиваешь…», – но я-то видела: мои рассуждения задели за живое. «Здесь не так просто… Церковь не снимает ответственности с человечества за наш первородный грех». Сидя через стол, напротив, отец Глеб глядел внимательно, и его глаз, обыкновенно то веселый, то смущенный, снова начинал косить. Иногда я взглядывала на его руки, державшие край стола, и видела, что разговор, начавшийся по моей опасной воле, и манит, и мучает его. Тогда я замолкала, чтобы он мог прекратить, заговорить о другом, но он не заговаривал. Опустив глаза, он дожидался моего голоса.
«Все это давно… Слишком давние времена…» – он бормотал неуверенно. «Разве церковь не замечает того, что все, происходящее нынче, прорастает из прежних времен?» Я имела в виду времена, которые лишь молодые губы могут назвать давними. До них, считая поколениями как шагами, было довольно легко добраться – восемь-десять шагов. «Если человечество до сей поры не снимает с себя ответственности за первородный грех, случившийся в мифологические времена, и церковь поддерживает его в этом безоговорочно, почему же от другого греха, в этой стране касающегося каждого, она отводит пустые сияющие глаза?»
Подхватив попавшийся под руку лист бумаги, я наскоро расчертила табличные графы и принялась заполнять их на его глазах, сверяясь с памятью. Я говорила долго и подробно. Веселея с каждым словом, легко призналась в том, в чем убедилась: само по себе крещение не всегда оказывается безотказным универсальным механизмом, избавляющим от грехов. По крайней мере со мною – так. Будь я младенцем… но те, кто крестятся взрослыми, рискуют большим – я сослалась на слова мужа, а от себя добавила, что вот и я, сколь невинной ни казалась бы мне моя собственная жизнь, не могу почувствовать себя свободной от грехов прежде, чем не покаюсь в смертном грехе убийства, доставшемся мне не по крови, но по наследству – в моем втором первородном грехе. «Понимаете, первородный русский грех?» Я так сказала, и он поежился.
Трудность заключается в том, что церковь, какой она является, не может принять моего покаяния, не признав этого греха, то есть не возложив его и на себя. Взяв из моей руки лист, он разглядывал внимательно, словно я была студенткой, а он, сидевший напротив, был членом комиссии, принимавшей экзамен. Я видела – он хочет найти ошибку. «Когда церковь говорит о первородном грехе… – отец Глеб выступал от лица всей комиссии, – мы относим его ко всему человечеству, потому что его совершили оба наших прародителя – и отец, и мать. Здесь, даже если согласиться с твоими построениями, грех относится к части народа – положим, к тем, чьи предки в действительности оказались среди убийц и гонителей, но церковь в их число не входит, она всегда была среди гонимых». Путаясь в датах, он ссылался на давнее решение Поместного собора, согласно которому церковь, отделенная от государства, не несет никакой ответственности за гражданский выбор отдельных священников и мирян. Физической силе она противопоставляет духовную силу и веру. Церковь – над схваткой, а если и оказывается втянутой, то в любом случае находится не среди гонителей. Он взмахнул моим листком, как доказательством, и заговорил о пролитой крови архиереев, священников и монахов. «Вы хотите сказать, что церковь признает лишь те грехи, которые передаются по семейной крови? – я думала о том, что это русский взгляд. – А если окажется так… Если мне удастся доказать, что церковь – среди гонителей, будет ли это означать, что вы признáете эту греховность и согласитесь с тем, что…» Я замолчала, не зная, о чем просить. Словно я оказалась в какой-то сказке, похожей на «Сказку о рыбаке и рыбке»: что бы ни попросила, назавтра покажется мало. Я подумала о том, что все кончится разбитым корытом, тем самым, с которого все и началось.
«Может быть, вы и правы, – призрак разбитого корыта мешал сосредоточиться. – Может, и вправду стоит начать поближе, с моих собственных грехов…» Я сказала, чтобы успокоить, мне и в голову не пришло, что сейчас, здесь… Он бросил на меня настороженный взгляд. «Не беспокойтесь, я совсем не собираюсь исповедоваться, да было бы и странно, так, сидя за столом…» Мои слова обрадовали его, и вдруг, преисполнившись сочувствия, я представила себе, сколько же чужих убогих грехов он должен был выслушивать ежедневно – по должности. Чужие грехи, наполняя его тело, изо дня в день стремились в небо. К престолу они подлетали легкими, пустыми, полыми. «У вас – трудная работа, – я начала снова, отходя от себя, – если бы мне выпало на вашем месте, мне было бы тяжко, – я говорила, еще не зная, как объяснить, – если слушать день за днем, что-то остается…» – «В душе?» – теперь, успокоившись, он помогал доброжелательно. «Нет, я не знаю, вряд ли…» – «Если не в душе – значит… – он понял, но отказался продолжить. – Говорят-то не мне, я ведь – ничто, проводник». Свободная музыка, обходя его слабый скверный голос, уходила в небо. Для того чтобы уйти, ей не нужно было его тело. Я подумала, что чужие грехи совсем не похожи на музыку. «Когда вы стоите так, между небом и землей, и чужие грехи, которые признаются церковью, проходят сквозь вас – вы действительно остаетесь свободным, но если… – я вспомнила о владыке, выедающем чужие просфорки, и подумала, что, не признавая, церковь собирает в себе первородный русский грех. Церковь – Тело Христово, так говорили бахромчатые книги, и в этом теле… Я смотрела на отца Глеба, боясь вымолвить: именно в этом теле, наливая его тяжестью, копятся непризнанные, а значит, и нераскаянные грехи.
Словно разглядев мои мысли, его косящий глаз зажегся, и, по какой-то одному ему понятной связи, он стал рассказывать о временах, когда занимался йогой. По его словам, особенно тяжко пришлось тогда, когда, не вполне отойдя от восточных учений, он начинал молиться по-православному. «Действительно опасная штука – йоговские упражнения и православные молитвы, накладываясь друг на друга, давали жуткий эффект, – какие-то разные поля, физически несовместимые, я не знаю, как получалось, но по вечерам меня рвало». Рвота прекратилась, когда он, окончательно оставив медитацию, сосредоточился на молитвах. «Мне пришлось выбирать. Иногда нечто подобное я чувствую после долгих исповедей, ты права – что-то, наверное, стекается тяжестью, подпирает, но теперь я знаю, как облегчить». Я вскинула брови, но смолчала. Я поняла его. Он хотел сказать: то, с чем церковь имеет дело, и мои мысли о первородном русском грехе – это разные поля, несовместимые физически. В одном пространстве их собирать нельзя. Впрочем, может быть, я ошиблась, потому что, повеселев, он стал говорить о том, что иногда, так, за столом – проще, можно обсуждать какие-то вещи от себя, так сказать, вне церкви и безо всяких последствий. «Конечно, легче, – я согласилась сразу. – Во-первых, нет никакой тайны исповеди, а во-вторых, никакой мистики, а значит, можно попытаться соединить несоединимое». – «Ты имеешь в виду, что если за столом…» – «За столом – это никакая не исповедь, а разговор доверительный, как…» Я чуть не сказала – в постели, но не сказала. Резко, как будто что-то, похожее на машину, выскочив из тьмы, выросло передо мной, легло тяжестью на мое тело, я заговорила о том, что завтра к нам приходят университетские друзья: после долгого перерыва решили навестить нас – в нашей дали. «Придут вечером, часов в семь, приходите и вы». – Мне хотелось видеть его среди веселых лиц, некогда окружавших мою любовь. В те, любовные, времена я не думала о грехах. А еще я подумала о том, что, может быть, стоит сделать попытку соединить отца Глеба с Митей, который лучше меня сумеет рассказать ему о фантазиях на русские темы – рассказать и переубедить. Мысль о Мите не испугала меня. Я думала лишь о том, что во мне нет таланта проповедника, я не знаю слов, способных передать мой страх перед невыносимой тяжестью, которой наливается мое тело, когда я пытаюсь стать безгрешной в этой стране.
По обыкновению наших встреч он пришел позже, после службы, когда вечеринка была в разгаре. Все сидели за столом, заставленным едой: я наготовила вволю. Ожидая звонка, я прислушивалась, изредка поглядывая на мужа. Через силу он делал вид, что ему весело – как прежде. Водка, стоявшая перед ним в полупустой бутылке, не брала. Он то отвечал на шутку, то, вдруг уходя в себя, становился неприятно мрачным, и тогда жила на шее дергалась и дергала щеку. Он ловил себя на судороге и распускал лицо, но вежливо распущенного выражения хватало ненадолго: снова его взгляд собирался. Изрядно подвыпившие гости этого не замечали. Для них, смотревших прежними, университетскими глазами, он оставался тем, кем был всегда. Они не задумывались о его начинающейся карьере, да и, не зная подробностей, вряд ли могли оценить степень его удач и неудач. Как хозяйка я сидела близко к двери, чтобы легче встать и подать. Митя, на которого я рассчитывала, сидел рядом со мной. Теперь, когда он пришел и сел рядом, я не поворачивала головы. Его близость меня сковывала, как будто не только я, но и он знал о том, что случилось со мною той ночью. Сидя рядом со мной, он молчал. Когда раздался звонок, я поднялась и вышла.
Распахнув дверь, я встала на пороге. Он стоял по ту сторону, опустив глаза, словно под порогом было зарыто что-то, скорченное в глиняном сосуде: он не решался перешагнуть. «Заходите», – приказала я весело. Отец Глеб вошел и, не раздеваясь, принялся рыться в нагрудном кармане, судорожно, как ищут последние деньги. «Вот, я для тебя – подарок, – он вытащил маленькое, похожее на книжицу, – какая-то бабка принесла, сказала отдать, кому надо». Я протянула руку. «Это – Богоматерь Млекопитательница, редкий сюжет, очень старая…» – он объяснял подарок. Женщина, одетая в красное, кормила грудью крепко спеленутого Младенца. Кожа Младенца была коричневой, высохшей. «Почему – мне?» Пелены, укрывавшие младенческие ноги, были густого глиняного цвета. «Женщина спасается деторождением», – произнес он мрачно. Обдумав наш разговор, он предлагал мне другой выход. Усмехнувшись, я приняла подарок.
Когда мы вошли в комнату, муж поднялся с места и принялся представлять отца Глеба. Друзья кивали доброжелательно. Покивав, они вернулись к своим разговорам, нимало не заботясь о том, чтобы ввести нового гостя в курс дела. По хмельному обыкновению они начали вспоминать давние истории из совхозной жизни: в начале шестидесятых их первый курс ездил на картошку. Подробности я выучила давно. Вначале шли скоромные воспоминания о совхозных девицах, благосклонных к ленинградским студентам, затем кухонные перипетии: кто, что и при каких обстоятельствах стряпал, тем самым прогуливая полевые работы.
Кульминацией же веселья был рассказ о суде, который они к концу совхозного срока придумали и разыграли по всем правилам: прокурор, адвокат, свидетели. Подсудимым, виновным в постыдном юношеском грехе, был избран мой муж. Соль заключалась в том, что, учитывая присутствие преподавателей, сам постыдный плотский грех никак не назывался – и прокурор, и адвокат, и свидетели, приводившие новые подробности, вынуждены были говорить обиняками, но так, чтобы непосвященные сочли содеянное всего лишь тяжким уголовным преступлением, в то время как у посвященных не должно было возникнуть и тени сомнения в природе осуждаемого греха. Хохот, начавшийся пятнадцать лет назад, вспыхивал всякий раз, когда они собирались вместе. В особенности их веселило то, что и прокурор, и адвокат требовали одного и того же (по-восточному жестокая и бесповоротная процедура напрямую не называлась) – при этом обвинитель называл ее высшей мерой, защитник – снисхождением. В своем последнем слове подсудимый соглашался с приговором: он говорил, что приносит в жертву свою плоть – в назидание потомкам. В моем присутствии они вспоминали эту историю особенно охотно. Я замечала это и раньше, но сегодня, когда после долгого перерыва, заполненного странными и трудными событиями моей жизни, они снова завели волынку, что-то злое поднялось во мне: покосившись на мужа, я испугалась, что теперь, учитывая нашу с ним новую жизнь, он может вспылить и выгнать. Надо было что-то предпринять, но не решаясь вслух, я склонилась к уху ближайшего и, в этот миг совершенно забыв о том, кто сидит со мною рядом, тихим шепотом посетовала, что в жизни часто случается навыворот – вот ведь, судили, а теперь у осужденного за такой грех самая молодая и красивая жена.
Шум, стоявший над столом, не помешал ему расслышать дословно. Митя повернул ко мне лицо, на котором в этот веселый миг еще оставались следы ушедшей совхозной молодости. Следы исчезли в короткой усмешке, спрятались у губных морщин. Нынешний возраст, от которого они в те университетские годы ожидали многого, выступил, как ранняя седина. Снова, как в тот давний раз, я смотрела неотрывно. Он глядел на меня удивленно, видно, успев привыкнуть к моей обычной почтительной бессловесности, никак не мог решить, как следует понимать меня.
«Ты хочешь сказать, что многое удалось ему лучше, чем нам? – он счел меня достойной прямого разговора. – Или преподать нам урок смирения? Как там у вас: всякий, унижающий себя, возвысится?» – Глаза, отбросившие веселье юности, смотрели на меня с усмешкой. Она была такой тяжкой, словно сквозь его тело, повернутое ко мне, прошли грехи многих. Теперь он поворачивал разговор так, будто искал моей вины. Я молчала, во мне не было слов. После моей непочтительной дерзости я чувствовала себя виноватой.
Спасаясь, я поднялась и вышла на кухню. Склонившись над духовкой, я поливала шкварчащее мясо растопленной жирной жижей. То, что попадало на ложку, было мутным и желтоватым. Там, в стеклянных сосудах, спрятанных в Кунсткамере, желтоватый раствор был мутным, но холодным. Здесь он шипел и брызгал из-под пальцев, прожигая руки. Я вздрагивала от каждого ожога. Отвращение, похожее на боль, пронзало меня. Жирный кусок мяса, приготовленный моими руками, жег пальцы. От него исходил ужасный запах. Спазм сдавил горло, будто что-то разное, физически несовместимое готовилось соединиться. Захлопнув духовку, я сунула руки под воду. «Лучше мылом, быстрее проходит», – собеседник, которого я выбрала сама, покинул общий стол вслед за мною и теперь стоял за моей спиной – в дверях. Я смотрела, как льется вода.
«Зачем самой, могла бы сказать – я бы помог». Я черпнула полную горсть и, обмыв лицо, сглотнула спазм. «Что-то не по себе, тошнит…» – мне хотелось забыть о разговоре. Теперь, когда он предложил помощь, моя недавняя грубость стала особенно удручающей. «Ах, вот оно что… – он протянул, – так бы и сказала, раздражительность, на людей бросаешься…» – «Что?» – я думала о куске мяса, который теперь нужно будет выкладывать на блюдо. «И когда ожидается?» Наверное, он действительно был пьян, потому что трезвым он никогда бы не стал смотреть на мой живот. Он смотрел долго и внимательно, словно уже сейчас, стоя в кухонных дверях, видел мое другое – тяжелое тело. «У нас, – злость, в которой я была виновата, снова поднималась во мне, – говорят, что женщина спасается этим», – я опустила глаза. «И ты решила спастись?» – злость, выпущенная на волю, на его губах шипела согласными. Легко и свободно, словно стала музыкой, она убегала с водой, омывая наши голоса. Руки, оставленные под краном, свело холодом. Освобожденное от злости, мое отяжелевшее тело становилось легким.
«Ты считаешь, что это зависит от моего решения?» – голосом я хотела выделить последнее слово, но злость взмахнула предпоследним. «Ты хочешь сказать?..» – он понял по-своему. «Я хочу сказать, что меня тошнит от вида этого мяса, но это ничего не значит, вернее, значит, но не это…» – я запуталась и замолчала. Мясо, облитое раскаленным жиром, было похоже на человечину. Как будто мы, собравшиеся здесь, стали дикарями. Закоренелыми язычниками. Но разве тому, кого я собралась угощать, я могла это сказать?
«Ты хочешь сказать, что, – он начал снова и назвал мужа по имени, – ничего не может?..» Господи, он действительно был пьян. Отвратительная глумливая усмешка прошла по его шипевшим губам. Глядя на кусок, шкварчащий сквозь стекло духовки, он облизнулся. «Говоришь, самая молодая и красивая?» – он переспросил. Какая-то странная судорога прошла по моей шее и дернула щеку. Моя невинная жизнь билась кровью под кожей. «Вот, – в своем доме я не могла допустить скандала, – мясо в духовке, блюдо – на столе. Прошу». – Я взмахнула рукой и, обойдя его, стоявшего на пороге, пошла в комнату.
Вернувшись, я увидела, что все уже вышли из-за стола. Медленная музыка соединяла танцующие пары. Я окинула быстрым взглядом – муж сидел за письменным столом и перекладывал бумаги. По выражению его лица я поняла, что этот раз – последний. Больше никогда, что бы ни случилось, он их не пригласит. Но, если так, значит, Митя и отец Глеб никогда не сойдутся вместе, где же им, как не в моем доме, я подбирала форму, сходиться. Нет, это другое, так говорят, когда противники – на дуэли… Я оглянулась.
Отец Глеб стоял в углу. В своем черном, плохо подогнанном костюме он выглядел нелепо среди их джинсов и свитеров. Поймав мой взгляд, отец Глеб улыбнулся – он улыбался застенчиво, словно, понимая всю свою неуместность, хотел извиниться передо мной. Обойдя танцующих, я приблизилась и пригласила. Он танцевал старательно и неловко – неумело. «Хорошие ребята». Мне показалось, он говорит искренно. Машинально я посмотрела на дверь. С подносом, полным мяса, Митя стоял в дверях и смотрел на нас. Взгляд был злым. «Особенно он – вот этот», – яростными глазами я указала на Митю и высвободила пальцы.
Пары распались. Подхватив чистые тарелки, они накладывали себе куски. Стол был сдвинут, поэтому рассаживались кто где. Остатки мяса лежали на блюде. Я смотрела, не отводя глаз. Жир, застывавший на глазах, спекался коричневатыми сгустками. Язычники ели с аппетитом, внимательно обсасывая кости. Ничто на свете не могло заставить меня съесть. Снова, в который раз, я поднялась из-за стола и вышла.
В своей комнате я взяла в руки подаренную иконку. На распахе красноватого покрывала тонко, словно волосным пером, были выведены буквы. Буквы, написанные на Ее сердце, были слишком мелкими для моих – совсем не зорких – глаз. Зеленовато-коричневое поле иконки было повреждено – по углам проступало простое почерневшее дерево. Маленькая рука Богородицы, написанная коричневым, поднялась к Ее лицу. Жест был обыденным, словно богомаз, мелко выписывая детали, видел руку обыкновенной женщины. Все-таки надеясь разобрать буквы, я поднесла ближе к лицу.
«Целуешь?» – настойчивый собеседник снова стоял в дверях. «Ты бы поел», – я обернулась. «Ну, и кто же на фото?» – он протянул руку. Я отдернула. «Ага, – Митя грозил пьяным пальцем, – тайна, недостоин, а кто же достоин? Может быть, Сеттембрини в штатском, с которым танцуем?.. С ним-то ты уже поделилась? Как бы не ошибиться – глядь, окажется Нафтой…» – «Чем поделилась?» – «Сокровенным… Мол, муж-то – не может… То-то я заметил, как ты задергалась, когда эти идиоты завели про дурацкий суд…» – «Шел бы ты к своим, танцуют…» – с отвращением я слушала околесицу. Обрывочные мысли о том, что муж совершенно прав, оставляя их в прошлом, мелькали в моей голове.
«Нафтой, Нафтой, по лицу видать, птичку – по полету…» – «Какая нафта, что ты несешь?..» Непонятное, ватное слово блестело кристалликами нафталина. Мой план свести их с отцом Глебом – глупость. Разозлившись, я пихнула его на самое дно. «Все это уже было, старо, за что вы взялись», – он говорил, трезвея на глазах. «Что? Где – было?» – скоро уйдут, лучше не прекословить. «В этой стране – ничего нового, лежит в сундуках, открывают крышку – и снова… Вынут, наденут – облачатся. – Он оглянулся с тоской, словно увидел их, висящих по стенам ризницы, в которой страшно просыпаться. – Лучше изучать издалека, в теории – на своей шкуре бо-ольно. Им-то там хорошо рассуждать о русском терпении». Он взялся за свою руку, покачивая, словно крышка сундука, пропахшего нафталином, прищемила ее. «Это я помню: никуда не деться, ни вам, ни нам».
Словно почуяв мою насмешку, Митя выпятил губу: «Петруша все сделал за всех – первый революционер, наш первенец, урод!» – «Первый?» – я переспросила, еще не понимая. «Великий, – он ответил иронично и машинально, как отмахнулся. – Он попробовал, а эти – твои, подчинились охотно, не стали прекословить. Уж они-то должны были – анафеме!» – Митя поднял руку, как замахнулся. Рука опустилась бессильно. Я не знала, чем ему ответить. «Вот и теперь… Отвратительно». – Ничего, кроме злобы, не горело в его глазах. «Это – не в сундуках, – мне показалось, что-то совпадает с моим, с моим отвращением, – есть такие стеклянные банки. Это – в них». Он был пьян, я говорила не для него – для себя.
«Я теперь пьян, почему – в банках?» – он вникал с трудом. Дальше мне не хотелось. «Как это ты говорил, какая – нафта?» – я отводила разговор. Теперь я жалела, что зашла далеко. «Какая? Какой? Ты правда не знаешь? Ах да, в вашем экономическом учат считать… цифры, а надо – читать буквы, хотя нет – не надо. Таких, как ты – церковных, – все одно не просветить. Томас Манн “Волшебная гора”, глупости, считайте дальше, пишите ваши цифры», – он говорил зло и решительно, но я не слушала: смотрела на его слабые плечи. «Это надо прочитать, пожалуйста, иначе…» – Он смотрел беззащитно, как будто, прочитав, я сделала бы это для него. Я передернула плечами. «Так, хватит», – я сжала его руку и вывела. Отец Глеб снимал с полки книгу. Он стоял и вертел в руке, словно не решался раскрыть.
«Что это?» – подойдя к отцу Глебу, я встала рядом. «Что?» – он переспросил испуганно, словно, приблизившись, я застала его врасплох. Не объясняя, я протянула руку. «Настольная книга священнослужителя. Том I». Темно-синий матовый переплет. На средней полке тома стояли рядом, все восемь, в едином строю. Этим приобретением муж особенно гордился. «Настольную книгу» выпустили ничтожным тиражом. «Очень хорошие, я люблю, читаю и перечитываю время от времени». – «Ты? – отец Глеб переспросил изумленно. – Зачем?» – «Ну, не знаю, – я растерялась, – чтобы лучше понимать. В церкви, во время службы не всегда понимаешь дословно. С голоса – трудно, иногда бывает проще глазами». Краем уха я слушала пустую танцевальную болтовню. «Дословно и не обязательно. Достаточно сопереживать, проникнуться общим смыслом. Разум – плохой помощник: сказано, будьте как дети», – он повторил упрямо и рассеянно, словно, к чему-то прислушиваясь, заговаривал сам себя. Косящий взгляд обходил меня стороной. «Мы – не дети. Взрослое дитя – идиот», – я отрезала зло. Не отвечая, он вынул из моей руки книгу и вернул на полку.
«Мне нужно поговорить с тобой», – голос был тихим и робким, едва слышным сквозь танцевальный шум. Отвлекаясь от разговора, я обернулась. Митя стоял за моим плечом. Глаза отца Глеба уперлись в пол. Совладав, он отвернулся к окну. «Сейчас приду», – я кивнула Мите. Он пошел к выходу, и, медля, я внимательно глядела вслед. От двери, неожиданно обернувшись, словно не полагаясь на мое слово, Митя двинулся обратно. Все были заняты своим, ни один из них не смотрел на меня, а потому никто не мог заметить, как, вернувшись, Дмитрий вложил в мою руку. Я раскрыла вечером, когда разошлись: маленький, свернутый в квадратик листик, вырванный из блокнота, на котором торопливым карандашом мелкими буквами – мне пришлось поднести к лицу: «Пожалуйста, позвони мне». И номер телефона. Я училась в экономическом, поэтому и запомнила механически, как привыкла запоминать любые цифровые значения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.