Текст книги "Неприкаянный дом (сборник)"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 53 (всего у книги 56 страниц)
Рукой цепляюсь: спина ослабла. Все, думаю, отымут дочь. Сама не заметила, как сползла.
«Не губи, – за ноги его обхватываю. – Не губи ребенка…»
Он ноги-то дергает. «Чего ты, ты чего это… – бормочет, – вставай с колен».
Тянет меня, тянет… А я – ни в какую. В ногах у него ползаю. Вырвался: «А ну, вставай с полу. – Поднял, к стенке меня приставил. Сам красный весь. – Хорош из меня зверя-то делать… Сама ведь все устроила. Чего ж мне, разве ребенка не жаль? Так что – месяц у тебя. Придумаешь чего – меня не касается. Сама бабам объяснишь».
«Да что ж я, – плачу, – придумаю?» – «А это, – глаза отворачивает, – твое дело. Хоть болезнь сочини какую – по вашей бабьей части. Дескать, замуж непригодная».
«Ох, спасибо тебе… – заторопилась. – Уж ты, – спешу, – не сомневайся: все, что надо, придумаю, лишь бы отступились».
Круго́м развернулся – пошел.
Домой бегу, прямо ног под собой не чую: скорей бы уж со старухами поговорить. Даром, что ли, в больнице работали? Присоветуют, какие есть болезни.
Дверь открыла: Сюзанночка меня встречает – улыбается. Юлу в руке держит. Как увидела – передернуло всю.
– Не смей, – кричу, – с игрушкой этой поганой играться!
Схватила, вырвала у нее. Она – в слезы. Евдокия в прихожую сунулась.
– Батюшки! – так и вскрикнула. – И чего ж это делается? На ребенка кидаешься… Пойдем, – зовет, – голубок. Пусть мать-то пока уймется…
Увела. А я и думаю: и вправду как с цепи сорвалась. Ребенок ни при чем. К Евдокии зашла – назад игрушку протягиваю:
– Ничего, – говорю, – деточка. На вон, играйся…
Поужинали. К телевизору сели: новости у них как раз. Глазами гляжу, а слов не различаю. Говорят, а будто не по-русски. В голове-то одно только: болезнь сочинить…
Ну все, думаю: кончается. Про погоду завели. И забастовок вроде не было: видно, передышка у них… А может, прежние подействовали – хозяева-то и призадумались…
Ариадна ребенка уложила:
– Чайку, что ли, попить?
– А и попьем, – отвечаю. – Тем более разговор у меня к вам есть.
– Да уж ясно, – Евдокия спицы сложила, ткнула в клубок. – Теперь у тебя одни разговоры – наперед известные.
– Господи, – говорю, – Евдокия Тимофевна, горе же у меня…
Гликерия так и ахнула:
– Не убереглась? Учила ж тебя…
– Да нет, – голову опускаю, – не это. Не было ничего у нас.
Гляжу, совсем растерялись. Евдокия-то вовсе белая. На дверь обернулась:
– Забрали, что ли?
– Кого?
– Ну Николая этого.
– Куда ж его забирать? – Тут только и догадалась. – Да за что ж его, – удивляюсь. – Типун вам на язык.
– Ну и слава Тебе, – крестится. – Остальное-то разве горе?
Растолковала им подробно: и про завком, и про женсовет. Про комнату упомянула, конечно. Только про то умолчала, как в ногах у него валялась. Стыдно.
– Ну, – Евдокия губами жует, – и где оно – твое горе? Так ему, кобелю, и надо, чтобы впредь не повадно.
– Нет, – объясняю, – они ж чего заставляют? Женишься, говорят, квартиру дадим.
– Чего-то я совсем запуталась. Это что ж они, аспиды, намерились?
– Да они, – говорю, – ладно… Сам он – ни в какую. «Не желаю, – мол, – с ребенком, с инвалидом».
– Ишь, – Евдокия головой крутит, – видали, скотина безрогая. С инвалидом он не желает… Я те дам – инвалида! Да в десять раз умнее любого разговорчивого… А ты, дура, чего горюешь? Нет женихов, и этот – не жених.
Тут, чую, снова сердце ослабло.
– Так разве ж о себе… Он-то чего грозится: правду им раскрыть. Дескать, ребенка больного утаила… Прознают, по больницам замучают или в интернат. Месяц всего и дал, чтобы хворь придумала. Женскую, когда замуж не берут.
– Тьфу! – Евдокия в угол плюнула. – И только-то? Дак возьми и придумай. Вон их – болезней всяких… И бесплодие, и опухоли разные. Только выбирай.
– Туберкулез вон еще, – Гликерия помогает. – Опять же опущение матки. После войны сколько с этим маялось – тяжестей-то понатаскались.
– Так они справку небось потребуют – на слово не поверят.
– А ты, – Гликерия подсказывает, – возьми да сходи. У баб через одну хвори. Как придешь, чего-нибудь обязательно найдут. Вот и получишь справку. А в завкоме много ли понимают? Им-то что: болезнь и болезнь.
Ох! Обрадовалась. И вправду, что ли, сбегать… Вон живот-то у меня крутит – как чего подыму. Бумажку суну – мигом и отвяжутся.
Так ободрилась, прямо за стирку взялась. Тазы тягаю, а сама радуюсь: докторам только попадись… Болезней у них – цельные книжки. Авось какую и подберут…
Ложиться стала: снова кровью мажет. А я и рада – утешилась совсем.
До обеда доработала и – к мастеру. «Вот, – говорю, – в консультацию мне надо. Уйду чуток пораньше?» – «Ну ты, – ворчит, – момент и выбрала: конец квартала. Раньше-то не могла или уж попозже? Температуришь или чего?» – «Нет, – глаза отвела, – я по женскому делу». – «Ну это-то, – разозлился, – разве срочно? И шла бы после смены». – «Нельзя, – говорю. – Очередь там, в консультации. Поздно явлюсь – не примут…»
Прихожу. Докторша приятная, молодая. И прическа у ней завитками, как в телевизоре. Вот, думаю, работа у них хорошая – не то что у нас в цеху. По лоб ведь замотанные ходим – и не видать из-под платка.
– Вы, Беспалова, когда в последний раз посещали? Карточки вашей нету.
– Да я, – отвечаю, – и не болела. Беременная-то приходила, конечно. Только другая доктор сидела – на вашем месте.
Вот она все расспросила: и про ребенка, и про роды. Листочек заполняет.
– Аборты были?
– Нет, – отвечаю, – не было.
– Половой жизнью живете?
Господи, напугалась…
– Нет, – говорю, – уж этого – нету.
А сама думаю: разве что во сне…
Докторша в листочке своем отметила.
– Так. На что жалуетесь?
– Да я, – говорю, – и не знаю… Живот бывает побаливает… На работе натаскаешься, и дома тоже… Тянет внизу.
– Ну, – со стула встает, – раздевайтесь, пожалуйста.
Одежку снимать стала: батюшки, трико-то штопаное. Недоглядела с утра. Комком под одежду пихнула. На кресло это взобралась. А про себя отмечаю: аккуратная, руки под краном моет.
– Руки, – велит, – на груди сложите.
Помяла, помяла – нахмурилась.
– Мне бы, – прошу, – справку надо – в завком предъявить.
А она меня не слушает.
– Выделения часто? Обильные? Давно мажет кровью?
– Это, – признаюсь, – случается – мажет. Да уж с год.
– Что ж вы, – докторша сморщилась, – раньше ко мне не явились? Ребенку вашему сколько?
– Так шесть вот-вот будет. В школу через год.
– Вам, – к столу своему пошла, в листок заглядывает, – на операцию надо ложиться. И дело это срочное. Думайте, с кем ребенка оставить. Родные есть?
Что еще, думаю, за операция? Не было ж у нас…
– Мать, – отвечаю, – была. Померла.
– Опухоль у вас, Беспалова. В матке.
– Как же это, – растерялась. – Неужто сразу резать? Может, таблетки какие или мазь?
– Да какие, – головой трясет, – таблетки! Раньше надо было – запущено совсем.
– А это? – свое вспомнила. – С болезнью… Можно замуж?
Тут она листочки свои оставила, на меня как зыркнет:
– Вы, Беспалова, замуж собрались?
– Да нет, – отвечаю, – не то чтобы… Так интересуюсь. Мало ли, на будущее, а вдруг сложится… Один-то раз не сложилось.
– Можно, – глаза отвела. – Все можно. Только мужу не признавайтесь, что матка у вас вырезана… В общем, сдавайте анализы и – ко мне. Только уж хоть теперь не тяните. Чем раньше, тем лучше.
– А справку-то, – помню, – справку?
– Справку после операции получите, в больнице.
– А завтра как, – растерялась. – Обратно в цех?
– Да какой цех! – прямо кричит. – Домой, домой идите. Кровоточит у вас…
Вышла, а с мыслями не сладить. Как же это будет? Операция все-таки… Во двор спустилась – села на лавку. Вот, думаю, жила, себя соблюдала… Бабы-то как гуляют, и ничего им. Надька вон Казанкина… И запоминать не успевает. То один у нее, то другой… Что ни год, на операцию ходит. Отлежится и снова за свое. Уж сколько с ней бились… «А чего, – лыбится, – я в своем праве. Теперь законом не возбраняется…» А мне-то, гадаю, за что?
И горько так стало. Посидела, собралась с мыслями. «А вдруг, – догадываюсь, – во сне-то тоже считается… Был же грех…»
До булочной дошла, а низ-то болит. Докторша эта расковыряла: и чего было мять…
Старухи встречают: «Ну, дали справку?» – «Нет пока, – отвечаю. – А болезнь нашли. Опухоль у меня в матке». – «Господи, – Евдокия руками всплеснула, – у тебя-то – с чего? Молодая еще… В матке – это к старости ближе».
«Ты, – Ариадна вступает, – сама-то как себя чувствуешь?»
«Да побаливает маленько или, бывает, мажет. Докторша тоже сказала: иди, мол, кровоточит». – «Ну, – Ариадна подбадривает, – кровоточит-то от разного. Мало ли, полип образовался… Что, назначили лечение?» – «Так, – отвечаю, – какое у них лечение? Сказали резать».
Гляжу, головой качает.
«Ладно, – утешаю их, – обойдется, может».
* * *
Сели, Евдокия снова жалуется.
– Плохо мне с утра. Вязать взялась, а нитки у меня путаются. И петли кривые выходят – не поймешь, не то изнанка, не то лицо.
– Так ты, – Гликерия советует, – узор бы взяла попроще.
– Да куда уж проще: пу́танка. Сколько раз вязала, а сегодня – прямо руки не владают… И кошки под утро снились.
– Черные, что ли?
– Всякие, – отвечает. – Сижу будто. А вокруг – клубки. Вот кошки с ними и резвятся, катают в когтях. Встать бы, думаю, шугануть шваброй, а сил и нету… Клубки-то эти и раньше снились. А кошки – впервой… Видно, – говорит, – плохо ее дело. В таком-то возрасте процессы, ох, шибко идут…
Вон, помню, у одной грудь затронуло: резали, резали – все одно в полгода сгорела. А уж как она, бедная, надеялась – в глаза всем заглядывала. А врачи-то чего? Утешали ее, конечно. А промеж себя – другое. Померла – двоих оставила. На мужа.
– Да что ты! – Гликерия пугается. – Опухоли-то всякие: может, и не процесс… И докторша совсем молодая. В больнице врачи опытные – посмотрят. Вон, рассказывали, перед самой войной мужчину привезли – тоже на онкологию.
Евдокия перебивает:
– К нам, что ли?
– Нет, – отвечает, – в другую какую-то. Вроде там, на Международном.
– Ну? И чего?
– Разрезали. Смотрят: метастазы. И такие страшные – и в печень, и в почку. Ему-то не сказали, только и сам грамотный – в карточке прочитал.
– Как это? – Евдокия сомневается. – Карточки в ординаторской – под замком.
– А у него, – объясняет, – амуры начались – с одной сестричкой. Она ему и открыла.
– Аму-уры! – Евдокия головой крутит. – Метастазы – какая стадия? Там уж не до амуров…
– Ох, – вздыхает Гликерия. – В этих делах всяко бывает, я уж нагляделась. Сами-то вроде одной ногой в могиле, а туда же… Вон у нас один – туберкулезный…
– Ладно тебе! – Евдокия окорачивает. – Кто про что, а вшивый про баню.
Замолчала – обиделась.
– Ну, – та-то торопит, – а дальше чего?
Вздохнула.
– Так война как раз. Ну домой его выпустили. Умирать. А он – раз! – в военкомат. Все равно, думает, конец, так лучше уж с пользой – на фронте. А этим-то, в военкомате, тоже разнарядка. По добровольцам. Вот они его и взяли. Все равно, думают, ополченцам-то этим – на смерть…
– В военкоматах, – Ариадна сомневается, – ведь тоже комиссии были – отбирали по здоровью.
– Так в сорок первом же, – волнуется, – хорошенько-то вспомни…
– Ох, и правда, – Евдокия вздыхает. – Не знали, куда и кидаться…
– Ну вот, пошел он. Вначале-то, конечно, сказывалось – боли у него и слабость. Смерти искал. Нагляделся, видно, как раковые умирают… Как какое задание – он уж первый: и в атаку, и в разведку… Смотрит, а смерть-то его обходит: здоровых как серпом косит, а его милует. А тут как раз десанты пошли – под Синявином. Утром выбросят человек двести, а к вечеру считают. Хорошо, если с десяток осталось, и те покалечены. Вот и решил он сам напроситься. Дескать, смерти последнюю проверку сделать. А им-то что, раз он сам? «Дак иди», – говорят. Приготовился, письмо родным написал и пошел. Как уж там было – никто не знает. А вернулся один-единственный. Первое время в беспамятстве лежал, не узнавал никого. Мертвых своих видел – с кем в десант отправлялись. А потом ничего – пришел в себя.
Чувствует: нету боли. И тошнота прошла, и слабость. Так и дошел до Берлина. Возвращается – думает: в больницу надо сходить. Провериться все-таки. Приходит. Врачи его карточку открыли – изумились. Он уж мертвый лежать должен. А он – живой и в орденах. Стали смотреть, а нет метастазов: одни здоровые ткани.
– Как же так? – Ариадна прямо и ахнула. – Куда ж они исчезли?
– А пропали, – отвечает, – будто и не было их. Сами собой рассосались. Он-то верующий, должно. Чудеса ведь по вере…
– С раком с этим, – Евдокия говорит, – всяко бывает… Я тоже слыхала: дескать, клин клином. С испуга какого или, еще лучше, с горя. Только горе-то не любое, а смертное. Чтобы уж самое ни на есть… Вот смерть со смертью и сцепятся – навроде собак. Бывает, одна одолеет, а бывает – и обе отступятся: загрызут друг дружку…
– Я читала, – Ариадна вспоминает. – Только в книге по-другому сказано: Добро со Злом.
– Не зна-аю, – Евдокия раздумывает. – Смерть со смертью – видала. Страх со страхом. А чтоб добро со злом… Когда писали-то?
– Давно, – рукой махнула, – до революции.
– Ну дак… В те времена и жизнь другая была, и смерть. И зло с добром другие. Раньше-то силы ихние одинаковые – неизвестно, кто кого переборет… А я так скажу: случай – случаем, – нахмурилась, – а хирург, видать, хороший попался. Все, что надо, отрезал. Теперь-то – не то. Не знаю я этих, нынешних. Прежние в царское время учились: вот бы тем показаться…
– До войны, – Гликерия заступается, – тоже учили. Студентов пришлют, так Соломон Захарыч их учит – они уж с ног собьются. Ходят за ним, в тетрадки записывают. Спрашивал строго: что да как…
– Постой-ка, – Евдокия вспомнила, – так Соломон-то твой – гинеколог.
– Хватилась! – руками разводит. – Где ж его теперь… Лет двадцать не виделись: может, помер.
– А так-то, – Евдокия говорит, – с бухты-барахты и – под нож… Этим-то все одинаково: что человек, что собака. А потом чего? Как мы одни – с ребенком?
– Господи, – Ариадна первой сообразила. – Случись что, нам ведь ее не оставят. В детдом заберут. Мы ж ей – никто.
– Как это – никто?.. С какого ро́стили… Неужто в приюте лучше?
– А ну, тихо, – Евдокия цыкнула. – Ариадна дело говорит. Сколько случаев: родным бабкам не оставляли, а тут – нам… Ох, – стонет, – дура я беспросветная… Своим умом не дошла, а вон оно – горе. К дому подходит – в ворота стучится. Все, – отрезала, – одна надежда на Захарыча. Хоть костьми лечь, а сыскать.
– Да где же?.. – Гликерия напугалась прямо. – По городу, что ли, рыскать, в дома стучаться? Много ли вы́ходим – на таких ногах? А помер если? Не призовешь с того света…
– А хоть бы и с того, – Евдокия сидит – лицо скорбное, каждая косточка видна. – Он – надежда наша и спасение. Больше рассчитывать не на кого.
– Свят, свят, свят, – крестится. – Слова твои – богохульные. Спасение-то – от Бога.
– А ты, – губы поджала, – Господом меня не стращай. Не хуже твоего верующая. Только Бог-то от жизни нашей отступился. Разве допустил бы этакое? Уж я всю жизнь на коленях: и что, отмолила кого?.. Ладно – мы про́клятые. А Софью не дам. Накося, – дулю сложила. – Вон им – аспидам. Весь мой сказ.
– Да как же? – Гликерия бледная сидит. – Мы против них – козявки. Не заметят, как раздавят…
– А я, – говорит, – за жизнь ихнюю не держусь. Пожила-повидала, слава Богу. Есть чего на том свете рассказать. И в аду такого не выдумать, чего на земле сподобили. Так что нечем меня стращать – пуганая. Всю жизнь продрожала – хоть напоследок разогнусь… А ты, ежели сомневаешься, посиди да подумай.
– Не о чем, – обижается, – мне думать. Привыкли из меня дуру делать. А я вот скажу: ежели жив – найти-то всегда можно. Я вот кино видела – до войны. Там ехал один да влюбился по дороге. А девка-то ускользнула…
– Тьфу, – Евдокия плюнула, – это-то здесь при чем?
– Так он фамилию ее выведал и – в адресный стол. Фамилия у него редкая – не то Рафульсон, не то Рифальсон. Я, – смущается, – и по молодости путала, а переспросить неловко… Нация у них больно обидчивая.
– Так, – Евдокия плечом повела, – тоже пуганая.
– А где же, – Ариадна оглядывается, – этот справочный стол?
Молчат – глядят друг на друга. Дальше церкви сколько лет не ходили.
– Ничего, – Евдокия говорит. – Язык, слава богу, не отнялся. От людей разузнаем. В Никольском порасспросим, а то и у нас в конторе. Вон к майским-то все одно идти – стоять за мукой…
– А Софьюшка, – Ариадна вспомнила, – где?
– У себя сидит. Снежинки из бумаги режет. Гликерия научила, так теперь не оторвешь. Сколько бумаги извела.
– Красивые у ней получаются, кружевные. Всю землю, говорю ей, засыпешь. И зимы не надо. Вон, говорю, весна уж на дворе. Какой теперь снег?
За окно глянули, а там и правда сыпется. Вроде и не будет весны.
IV. Гликерия
Гликерия сервиз с полки снимает – что уцелело. Чашек – пять, тарелочек мелких – четыре. Блюдец всего ничего – три. «Блюдца, – Евдокия указывает, – убери. Прошлый раз нехорошо получилось – разнобой. Уж лучше тарелочки заместо. Ариадна витые ложечки даст».
Гликерия суетится, оглядывается. «Давай уж, – говорит, – у тебя Соломон Захарыч – обеспеченный: в кухне не привыкши». – «Да как у меня-то?» – «Ох, – спохватилась, – там же Антонина лежит».
«Вот ведь как бывает, – Ариадна ложечки протерла, – сколько лет рядом жили – не встретились. А ведь мимо дома его ходили…» – «Так лет десять, поди. С дочерью старшей сменялся. В отдельной теперь живут – сами по себе». – «Надо же, – Ариадна удивляется, – а я и не думала, что остались. Отдельные, думала, только в новостройках». – «Здравствуйте! – Евдокия руками всплеснула. – У нас-то, во втором, балерины проживают. Тоже сами по себе».
«И тебя, – Ариадна радуется, – сразу узнал…» – «Звоню. Открывает. Здравствуй, говорит, Гликерия Егоровна. Вроде вчера расстались».
«Да-а, – Евдокия тянет, – уж в этом ты преуспела. Другой и через год не вспомнит. А этот, вишь, через сколько лет. Все ж таки дура ты была – графа дожидалась. Надо было за Соломона идти: видный, самостоятельный. Доктор опять же…» – «Сердцу-то, – глядит, – не прикажешь». – «Вот я и говорю – дура».
«Ой, – Ариадна вспомнила, – чай ведь мы забыли. Тонечка сама не напомнит. А Софья где?»
«Так, – Гликерия отвечает, – с матерью сидит. Второй день не отходит. Чует, видно…»
«Ну всем ты, – Евдокия говорит, – взяла… Одно горе: отпевать мастерица. Соломон и тот-то не знает, а ты уж каркаешь. Будто за язык тебя тянут». – «Сказал же: печень». – «Мало ли – печень… Сходит, разузнает. Поговорит». – «Не прогнали бы», – опасается. «Да не-ет, – Гликерия ее утешает. – Врач врача не погонит – уважительные со своими».
– Ну, – бабушка Гликерия спрашивает, – все сидишь? Дала бы отдохнуть матери.
– Пусть, – мама рукой шевелит. – Наотдыхалась в больнице. Хлеб-то купили, – спрашивает, – и молоко?
– Не в блокаду, – чашку поставила, марлечкой сверху прикрыла, – булочка еще есть. Голодными, бог даст, не останемся.
– Все-таки, – шепчет, – надо бы сходить. На ужин-то… А я, – жалуется, – заводских стараюсь представить – не выходит. Одна больница на памяти. Проснусь и не знаю: где я?..
– Не привыкла еще. Евдокия вон тоже жалуется: никак к твоей комнате не привыкнет.
– Так зря вы меня сюда. И там бы полежала.
– Вот поправишься, – бабушка Гликерия утешает, – обратно перейдешь. С телевизором и болеть веселее… Ты уж, – ко мне поворачивается, – не беспокой мать.
Мама поглядела:
– Умница она. Знай картинки свои рисует.
– Вот и хорошо, – по головке погладила, – вот и рисуй.
В середине – комната. Мама на кроватке лежит. Бабушки шептались: всё у нее отрезали. Как же – всё? Вон и ручки у нее остались, и ножки. Чашку взяла, водичку пьет. Снова перепутали. Ничего не знают…
В углу – телевизор. В телевизоре дядька. Это у него все отрезали. Одна голова и осталась. А он и рад: зачем, говорит, мне туловище? Голова-то одна – лучше. И мыться не надо…
А сверху – облачко. Отец на облаке сидит, на нас поглядывает. Мама на него смотрит, а дядька мертвый сердится. «На меня, – зовет, – смотри…»
Мама картинку взяла. «Вот, – говорит, – молодец, хорошо нарисовала. А наверху-то кто же это? Сосед, что ли, наш, Петр Матвеич?»
Нет, головой качаю. А мама глазки закрыла – не хочет глядеть…
* * *
Соломон передохнул, чаю напился. «Плохо дело. Запущенный процесс. Ученик мой в больнице работает. Он операцию делал. Что могли, сказал, вырезали. Но печень затронута. В общем – дело времени. Приготовиться надо». Платок достал – вытер лоб.
Евдокия замерла прямо. «А печень если отрезать?» – «Нельзя, – Соломон Захарович объясняет, – непарный орган. Почку, – говорит, – или легкое – и то гарантии нету. А печень нельзя».
Гликерия как стояла, столбом застыла. «Что ж это?..» – шепчет.
Руками развел.
Ариадна первая справилась: «Родных ведь у нее никого. И ребенок маленький. Мы-то хоть вырастили, а чужие…» Гликерия как всхлипнет. «Цыц, – Евдокия шикнула, – слезы-то после лить. И сколько же у ней времени?» – «Трудно сказать, – задумался. – Возможно, полгода, а может быть, и меньше. Тут ведь не угадаешь». – «К Успению, значит, отмучается», – рот щепоткой прикрыла.
«С ребенком-то что будет?» – Ариадна на своем стоит.
«Попытайтесь, – советует, – опеку оформить. Документы необходимые соберите. Во-первых, в ЖАКТ надо сходить. Пусть напишут, что вы ее с самого детства растили». Голос слабенький, одышливый. Говорит и сам не верит.
Евдокия послушала. «И что ж, – усмехается, – неужто дадут по бумагам? Отнять задумают – им бумаги не указ». – «Попытаемся, – Ариадна спешит, – конечно, сходим, попробуем. По вашему совету».
Евдокия глянула – махнула рукой.
«А муж ее где? – Соломон лоб наморщил. – Отец ребенка. Пусть бы взял на себя, хотя бы формально». – «Как это?» – Гликерия переспрашивает. «Ну, – объясняет, – по документам. А так жила бы с вами. С него алименты только». – «Нету, – Евдокия губу скривила, – алиментов. Без отца ро́стим».
«Плохо, – Соломон Захарович хмурится. – Значит, потеря кормильца. Мало того что в детдом отправят, и комнату отберут. Вдвоем с матерью прописаны?»
Вдвоем, кивают, вдвоем.
«Несовершеннолетним комнат не полагается. Комиссию соберут – решать».
Евдокия как услышала – серая стала. «Если, – говорит, – по закону, тогда все – конец».
Гликерия в глаза ему заглядывает: «Ты уж, – ладошки сложила, – Соломон Захарыч, помоги – не брось». – «Да чем же я могу… – сморщился. – Пока работал, связи хоть какие-то были: у меня ведь жёны наблюдались», – пальцем в потолок тычет. «А ученики, – Гликерия подсказывает, – сколько обучил…» – «Мало надежды, – усмехнулся. – Раньше – другое дело. А теперь совсем слабая надежда».
«Ей-то, – Гликерия вперед страдает, – как скажем? Или уж молчать?..» – «Обычно, – задумался, – скрывают. Но ваш случай – особый. Может, вспомнит, как отца найти или родных… Мало ли, в деревне кто-нибудь остался. Братья или сестры… Поговорите, – советует, – узнайте деликатно».
Телефон на бумажке оставил – ушел. Гликерия до дверей проводила. «Ишь, – бумажку разворачивает, шепчет, – мало что отдельная, так еще с телефоном…»
Евдокия сидит – за голову обеими руками взялась. «Нет. Пока молчать будем – нечего прежде времени в землю вгонять. Тебя-то в особенности касается. Ты у нас мастерица болтать – что к носу придет. День наступит – скажем. Или сама догадается, когда боли начнутся». – «Да я, – Гликерия страдает, – разве ж…»
«А нам, – Евдокия не слушает, – за дело пора браться. Ты, Ариадна, в контору сходишь. Меня-то на дух они не терпят. Сколько с ними собачилась… А ты у нас образованная, культурная. Вот и пригодится. Поговори с ними по-хорошему. На всех не дадут – пусть на тебя хоть выпишут. Не крестная, а тоже – в ответе». – «Господи, – Ариадна растерялась, – им-то что до этого?.. Ты думаешь, надо сказать?»
«Им, – Евдокия учит, – не надо. Не для них говорю – для тебя. Со справкой и вправду сподручнее. Вдруг и в комиссии не звери: прислушаются. Только лишнего, – остерегает, – не ляпни. А то находит на тебя. Как ляпнешь глупость… Иной раз думаю, блаженная… А с Антониной я сама уж поговорю. Про отца разузнать попытаюсь, про этого кобелину. Мало ли, след его объявится. Захарыча-то нашли…»
«Тоже через адресный?..» – Гликерия снова надеется. Евдокия задумалась – покачала головой.
Сходила. Назад возвращается. «Ну?» – Евдокия приступает.
«Ох, не могу, – стонет. У самой губы трясутся. – Что за люди, что за люди…» – «Это, – окорачивает, – ты брось. Охи да ахи свои. Не в гимназиях. Ты дело говори».
Водички попила.
«Прихожу, а там очередь. К начальнице все сидят. Я тоже заняла. Захожу, а она на меня и не смотрит. Как сквозь стену. “Справки, – говорит, – не ко мне”. Дело у нас, объясняю, особенное, деликатное. Сюзанну Беспалову мы растили – бумагу бы об этом получить. “А это, – прищурилась, – зачем? Растили и растили – небось не за так. Вон мать-то ее который год на вас батрачит – живете, как баре. Я уж, – говорит, – давно к вам присматриваюсь, и сигналы к нам идут. Развели, понимаешь, эксплуатацию. Прямо царский режим. А теперь вон чего – справку им…”»
«А ты?» – Гликерия замирает.
«А что я? Про болезнь-то не скажешь. А она: “Во-он оно! Прописать небось задумали, комнату ей оставить. Не выйдет по-вашему. Ни со справкой, ни без справки. Комнаты у нас государственные. Распределяют их по закону. – В книгу конторскую полезла. – У Беспаловых на двоих девять пятьдесят. А ваша, – тычет, – все девятнадцать. И обмен надумаете, тоже не пропишут. По причине ухудшения условий”. Но у них-то, возражаю, улучшатся».
«Вот-вот, – Евдокия кивает, – этого и боятся. Ну а ты?»
«Нам, говорю, недолго осталось. “Вот, – отвечает, – и помирайте на здоровье. А Беспаловы пусть в очередь становятся. Если их еще поставят. Очередь, к вашему сведению, по четыре с половиной метра. А у них по четыре семьдесят пять – выходит, излишки”. К двери пошла, а она мне в спину: “Ушлые какие! Одной ногой в могиле, а все ловчат”».
«А ты?» – «Ну что я… – мучается. – Молчу».
«А и зря… – Евдокия глазом сверкнула. – Вот и сказала бы. Спасибо, мол, дескать, за заботу. Хорошо-о живут Беспаловы. И правда излишки. На том-то свете по два метра выделено, а у вас не в пример – аж по четыре с половиной… Так, – итог подводит. – Значит, барыни. Ну, графиня, – к Гликерии обращается, – гулять собирайся. Молока по дороге ку́пите и пшенички. Кашу сварю на вечер. Антонина проснется – может, тоже поест».
До Никольского дошли – бабушка Гликерия заглядывает:
– Подсохло вроде все. Вон дорожки какие чистенькие. Пойдем, голубка моя, походим. Газоны-то, поди, грязные, а травка уж свежая – то-оненькая… Стелется, будто дымок по земле…
– Ты, – учит, – по грязи не шлепай. Шаг сделаешь – вмиг вступишь. Под снегом-то все спряталось: и какашки собачьи, и гнилье. Вот они и думают, будто грязь в землю ушла. А земля тугая, мерзлая – ихней грязи не принимает. Тебе, – вокруг себя оглядывается, – всего запомнить надо, пока время у нас есть. Дом наш – вон где. А тут собор. Сколько лет ходили, должна уж помнить. Если что, колокольня высокая. Ее отовсюду видно. По ней и равняйся. А из-за канала выйдешь – там другое: через мостик надо идти, мимо львов. Львы-то каменные – что им сделается? А людей, – пальцем грозит, – не спрашивай. Мало ли… Запутают, заведут. Я, – утешает, – буковки твои вышью. Так что на себя надейся – по памяти ступай.
Оглянулась: где ж она их вышьет? На домах, что ли? На домах рисовать можно, а еще лучше – на дорожках. Прутик взяла: буквы большие, кособокие – криво стоят.
Бабушка Гликерия поглядела. Правильно, кивает, умница. Пиши, запоминай…
А сама слезки вытерла и говорит:
– Завтра гулять пойдем – в другую сторону обернемся. С Офицерской надо приноровиться. Эти-то чего подумают: дескать, маленькая еще, неграмотная. Пусть идет, все равно не помнит. А ты, знай, молчи. «Правда, – кивни. – Это я так, мол, гуляю. Похожу и к вам вернусь». А сама помни: с какой стороны ни зашла, все тебе известное. И собор, и театр этот, и мостик…
А-а… Догадалась. Это проснусь когда… Сто лет пройдет – домой и пойду. А эти в подвале сидят. Выглядывают, караулят. Другие дети тоже идут, буковки свои собирают. А они когти-то навострили, грозятся съесть…
* * *
Бабушка Евдокия в комнату заходит:
– Чего это ты рисуешь, Красную Шапочку? По городу, что ли, бродит? А это кто ж у тебя? Серый Волк? – Поглядела-поглядела. – Не пойму, – говорит, – никак. Цветочки какие-то нескладные – на буквы похожи. Что ж они, буквы твои, из земли растут?..
А бабушка Гликерия в уголок спряталась. Платьице мое разложила, вышивает. Тут бабушка Евдокия ее заметила. Подошла, под руку заглянула:
– А ну, – зовет, – выйдем-ка.
Бабушка Гликерия напугалась, за ней пошла…
«Стало быть, – напротив встала, – вот ты чего задумала… Вышьешь буквы, и пусть себе уводят. Не будет этого. Так и знай, не будет». – «Может, – Гликерия просит, – на всякий бы случай…»
«На какой такой случай? В казенное переоденут. Свое-то сожгут». – «Как же?» – Руки сложила, к горлу прижимает. Евдокия всхлипнула, к плите отвернулась. Не ушло б молоко…
Ариадна заходит – к столу садится. «Где б узнать, там передачи принимают или это тоже запрещено?» – «Бывает, – Евдокия сгорбилась, – примут». – «А повидаться?» – «А уж это на ихнее усмотрение. От всякого зависит, от поведения…» – «Так она ж, – Гликерия торопится, – послушная девочка. Хорошо себя ведет».
Дверь прикрыла.
«Я вот чего, – шепчет. – Больно старые мы. Как уводить станут, сердце и не выдержит. Нам-то хорошо… А ей здесь остаться. Вот если б, – на дверь оглянулась, – и ее – с собой…»
Ариадна глядит – глаза остановились: «Как это – с собой?»
«Свят, свят, свят, – Гликерия и сама напугалась. – Прости душу грешную, оборони Господь, не знаю, что и несу…» – «Это, – Евдокия к крану пошла, воду включила, – я уж прикидывала: лекарство какое… Вот бы и…»
Вода шумит, бьется. «В войну, – Гликерия шепчет, – начальник этот у Гитлера, как же его? Так жена всех потравила, лишь бы в руки ихние не попались – пятеро было или шестеро…»
«Да очнитесь! – Ариадна крикнула тоненько. – Зверям уподобляться?!»
«Ох, – Евдокия встала, закрыла воду. – И не знаешь, где люди, где звери. Будто в лесу живем. Грехи наши тяжкие… Мысли ползут – незнамо откуда…»
«Антонина получше сегодня… – Гликерия чашки собирает – уводит разговор. – Кашки съела, пару ложечек. – А голос-то дрожит. – До туалета сама дошла. Может, вкусненького ей купить – рыбки или сыру? Вчера вон шоколаду запросила. Хочу, мол…» – «Деньги-то, – Евдокия нахмурилась, – кончаются. Пенсию принесут – тогда уж…»
«Я вот… – Гликерия думает. – По больничному аванс-то дают? Может, сходить к ним?» – «На нас, – Ариадна прикидывает, – в любом случае не выпишут. Там все по документам». – «А чего… – Евдокия Гликерию поддерживает. – Жених-то за матерь меня принял. Вот и явлюсь, будто мать. Рублей хоть тридцать, хоть сорок». – «Далеко-о… – Ариадна сомневается, – да и найдешь ли?» – «Что ж я, – обиделась, – дура какая… Антонину расспрошу…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.