Электронная библиотека » Елена Чижова » » онлайн чтение - страница 45


  • Текст добавлен: 17 января 2014, 23:53


Автор книги: Елена Чижова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 45 (всего у книги 56 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Речь о смерти

Лицом к стене я пролежала три недели. Мысли слоились и сбивались в одной точке: она сияла страхом больницы. Закрывая глаза, я видела кривую иглу, занесенную над теменем. Через теменное отверстие, осторожно раздвинув затылочные кости, они извлекали что-то, похожее на глиняную фигурку. Под пальцами, затянутыми в резиновые перчатки, ручки и ножки ломались с хрустом. Отброшенные в ведро, стоящее у кровати, мелкие части оживали и ползли к стенкам. Блестящий инструмент, похожий на глубокую ложку, оскабливал череп изнутри, выбирал остатки. «Ты делала аборт?» – голосом отца Глеба кто-то спрашивал, склоняясь к моему изголовью. Этот кто-то, все время менявший обличья, стоял рядом. С трудом я вспоминала: изъятели, это – за мной. Боли я не чувствовала. «Ну вот, кажется и все, – усталый голос, пахнущий хлороформом, склонялся над ухом. – Все позади – теперь она не родит…»

Приходя в себя, я ощупывала нетронутую голову и думала о том, что это – до поры до времени. Отец Глеб, воспитанный жестокими книгами, мне не простит. Хитрая мысль блестела в мозгу: спасение – еда. Пока не отказываюсь, они не посмеют в больницу. Муж терпеливо подносил тарелки и забирал пустые: я съедала все, что подаст. Поднесенное и припахивало больничным. Унося тарелки, он старательно шутил над мой прожорливостью; ему вторило коридорное зеркало: чем больше ела, тем ничтожнее становилось мое отражение. Слежалые волосы обвисали тусклыми прядями, в углах рта спеклись бурые корки, глаза, ввалившись по контурам, дрожали темным блеском. «Может быть, все-таки проконсультироваться?» – муж спрашивал неуверенно, зная о возможных последствиях не хуже моего.

И все-таки я мало-помалу приходила в себя. Блестящие инструменты не терзали череп. Сны становились безгласными и пустыми. Время замедляло ход, останавливалось, оползало беззвучно.

Пару раз мне звонили из института, однако не очень настойчиво: у аспирантов моего года учебных часов нет. Я бормотала о семейных обстоятельствах. На некоторое время меня оставляли в покое.

На исходе третьей недели я услышала хруст ключа. Муж держался неуверенно, глаза отца Глеба упирались в пол. Деликатно, как смотрят на инвалида, он поднял и отвел.

«Давненько!» – голос взял выше обыкновенного. «Вот, решили посидеть – как прежде», – муж потирал руки, нерешительно оглядываясь. Преодолевая слабость, я пригласила заходить. Забравшись в свой угол, отец Глеб устраивался поудобнее. До последней минуты я не могла поверить, что это уже началось.

Разговор не клеился. Подливая чай, муж направлял беседу и, словно оттягивая время, вел ее по нейтральной колее. Москва медлила. Вялотекущие слухи прочили в преемники владыку Антония, главным достоинством которого называли утонченный вкус. Коллекция, собранная претендентом на вдовствующую Ленинградскую кафедру, исчислялась сотнями единиц собрания. Злые языки болтали о том, что главнейшим удовольствием прочимого иерарха был тщательный уход за предметами старины. У стеллажей, заставленных бронзой и фарфором, владыка проводил долгие и плодотворные часы. Об этом муж рассказывал мрачно.

«Вот как нового назначат, так и будем дежурить по очереди – сидеть музейными бабками», – отец Глеб покачал головой. «А как… он выглядит?» – я спросила с трудом. Заеды в уголках рта мешали говорить свободно. «Совершенная породистая лошадь: продолговатый череп, знаешь, выкапывают из курганов, остренькая борода на две пряди, глаза немного навыкате, да и росту лошадиного», – муж описал с удовольствием. Отец Глеб взглянул коротко. «Но, в общем-то, говорят, мужик ничего, бывает и хуже, – под коротким взглядом муж устыдился. – Да что говорить, внешность дворянская, правда, с явными элементами вырождения», – все-таки он не удержался. «Значит – конец? – В прежние времена объяснений не требовалось. Оба понимали меня с полуслова. – А Николай?»

«Трудно представить, чтобы они сработались, – войдя в привычную колею, муж отвечал серьезно, – с другой стороны, делать нечего. На все воля Божья. Покойного владыку не заменишь. Плохо то, что об Антонии вообще говорят разное…» – «Мне проще, – отец Глеб перебил, – я и раньше, в общем говоря, в сторонке, а тебе – Всемирный совет, московские дела…» Муж потер лоб.

«Может быть, еще обойдется, – я сказала, имея в виду дворянское увлечение, – коллекция – дело хлопотное. Вот и будет ею заниматься». – «Хлопотное, но не настолько, чтобы терпеть инакомыслие. А потом, не с потолка же его назначили!» – оттопыренным пальцем муж ткнул в потолок. Короткая усмешка придала ясности: новый не потерпит крамолы. Я подумала, начнет с Николая.

«Если коса на камень, Николая уйдут с повышением», – муж сказал, словно расслышал. «А тебя?» – я спросила тихо. «Я не монах, такие приказы выполнять не обязан, – он ответил с напором. – Кстати, владыка Николай еще когда предлагал: в Японию, на семь лет, с рукоположением», – он дернул щекой. «Но ты же всегда… Только и мечтал…» Руки, лежавшие на коленях, задрожали мелко. Торопливо, пока не заметили, я спрятала в рукава.

«Но почему… Почему ты не поехал?» – я говорила, задыхаясь. «Ты бы не согласилась. Я знал заранее. Если ехать – одному. – Он помедлил. – Нет, я останусь здесь – до конца». Ради меня он отказался рукополагаться. Ногтями я царапала спрятанные кисти: «Ну и оставайся. Останешься, чем черт не шутит, станешь доверенным лицом – стирать пыль с дорогих украшений!» – «Замолчи, – муж прервал жестко. – Ты – больна». Руки, вырвавшись из норы, метались крысами. Глаза слезились и теряли фокус. Лица тех, кто сидел напротив, смещались и дрожали. Они сидели молча, но я слышала: речь о смерти.

«Дальше будет хуже, если не справимся», – до поры оставаясь в стороне, отец Глеб держался сумрачно. Теперь, когда он вступил, я увидела: губы, шевельнувшиеся мне навстречу, скривились радостью. Коротко отерев рот, он распустил тугой узел. Руки, ослабившие галстук, скользнули по лацканам, и, смиряя, он выложил их на стол и навалился грудью. Резким движением отец Глеб завернул рукава пиджака. Теперь я понимала: не справившись, муж привел подручного.

«Пожалуйста, отпустите меня… Я же…» – глядя в глаза отца Глеба, я не посмела сказать: отпустила вас. Бессильная мольба замерла на моих губах. Я выпрямилась, унимая дрожь.

«Ты больна, – голос мужа вступил откуда-то сбоку, – эта болезнь – особая, мы с Глебом пришли… Это я настоял на том, чтобы отчитать». Слабеющими глазами я видела колонну, держащую своды, и голый каменный пол. Мне навстречу их выводили под руки. Изгибаясь, но не смея подняться, расслабленные пытались уползти, скрыться от нещадных глаз. «Ты хочешь сказать, я – бесноватая?» – «Нет, – муж возразил нетвердо. – Я хочу сказать, это – болезнь. В больницу нельзя. После таких учреждений выходят с волчьим билетом. Это значит, что, пока не поздно, мы должны испробовать все». – «А если не получится?» – кривая игла восходила над теменем, примеривалась к затылочным костям. «Будем пытаться до последнего», – на этот раз муж ответил твердо. «До последнего, – я сжалась на стуле, – это значит – убить».

Красное ходило под сердцем, сводило ступни. «Только посмейте, и я изведу обоих. В церкви буду вставать напротив. Помнишь черную моль

«Ты сама себя убиваешь, – отец Глеб приступил с мягкостью. – Неужели ты и вправду думаешь, что мы к тебе – со злом?» Он говорил, что, сопротивляясь, я усугубляю страшную опасность: своеволие не прощается, то, что я задумала, чревато гибелью, сколько случаев, попадают под машину, все говорят – случайность, но случайностей нет, тебе ли не знать. «Глеб прав, – муж нарушил молчание, – ты сама обрекаешь себя». Мимо меня он смотрел в пустоту слепыми глазами. «Это все?» – словно готовясь подписать, я спросила твердо.

Торопливо, как будто боясь упустить главное, отец Глеб заговорил о детях, на которых родительский грех. Рано или поздно, когда родятся, ты узнаешь, как карает Господь – через детей. Он говорил о младенческих смертях, о том, что, ступая на путь своеволия, в жертву мы приносим детей.

Огонь отступал от сердца. Холод, поднявшийся снизу, замкнулся ледяным кольцом. Остов первенца, словно я, сидящая перед ними, стала глиняным сосудом, лежал замурованный во льду. Водя пальцами по щекам, я думала: нет ничего такого, о чем я не знала заранее. От лица карающей церкви они говорили сущую правду, от которой, как от их глаз, нельзя было укрыться.

Я провела рукой по груди, прикоснулась к холодной глине. Запах хлороформа поднялся к моим ноздрям. Отец Глеб перекрестился. На меня он смотрел оплывающими глазами, в которых, содрогаясь от ужаса, я видела любовь. «Что мне сделать, чтобы ты поверила?» – он смотрел тихо и печально, но слова не имели ни связи, ни смысла. «Чтобы поверила?» – я переспросила медленно, как на чужом языке. Язык распух в моем горле, иначе я сумела бы выговорить правду: я поверю тогда, когда вы узнаете Божью кару – через ваших детей.

Упираясь руками в столешницу, я поднималась тяжело. Я знала: теперь надо действовать хитростью – в ней моя надежда на спасение. «Может быть, действительно стоит попробовать, чем черт не шутит», – я попыталась подмигнуть. «Знаешь, с этим господином надо поосторожнее», – муж поморщился. «С господами», – я возразила тихо. Он не переспросил. (Не возражают, боятся спугнуть. Разговаривают как с сумасшедшей.) «Пойду переоденусь, – я огляделась. – Если уж отчитывать, нехорошо в халате». Слабые ноги отказывались держать. Цепляясь за стены, я добралась до комнаты и притворила дверь. Она открывалась наружу, изнутри не подпереть. Цепкими глазами я обшарила комнату, пока не наткнулась: лампа, прикрученная к столу, крепилась на длинном штыре. Стараясь действовать беззвучно, я открутила винт и вытянула из гнезда. Подкравшись к двери, просунула и подперла вывернутым абажуром. Разговаривая вполголоса, они ходили по коридору.

Бояться нельзя, если справятся со мной, справятся и с другими. В дверь стучали настойчиво. «Открой», – отец Глеб звал меня. Руки дрогнули. Опережая дрожь, я зажала их между колен. Спина взмокла. Я сцепила зубы до хруста. «Пожалуйста, открой». Я не узнала голоса. Кто-то, стоявший под дверью, дергал ручку, расшатывая вставленный штырь. Свернутый абажур бился о стену. Углом подушки, давя подступающий ужас, я забила себе рот.

Тревожный запах ладана сочился из дверной щели. Они выпевали в два голоса, неразборчиво. Я слышала шуршание страниц, и под это шуршание голоса вступали попеременно: тенором и баритоном. Угол подушки стал мокрым. Я вытянула изо рта и замерла, прислушиваясь. Шуршало громко и хрустко, как магнитофонная пленка. Под привычный пленочный хруст два голоса сливались в одно. То скверным тенорком, то низким баритоном голоса отчитывали меня, изгоняли бесов. Формулы, к которым они взывали, низвергали в бездну, запускали пальцы в такие глубины, где терялся разум. Ужас расслабленного безумия жег изнутри. Снова, как будто вышла наружу, я видела себя со стороны – у храмовых колонн. Кто-то, имеющий силу, пронзал металлическим взглядом, подступал непреклонно. Зажав ладонями уши, я сползла на пол и шевельнула губами: «Только не слушать, песня, это – другое, в два голоса, я знаю… Это – просто песня… Песня на русские темы…»

Лбом в расставленные колени, обхватив голову руками, я выводила слова, выпевала низким воем: Пой, лягавый, не жалко, а-а-а поддержу! Я подвою, как шавка, а-а-а подвизжу! Бесы, проникшие в сердце, сбивались стаями в горле. Сцепившись зеленоватыми ручонками, они рвались наружу, свивались в хоровод, уворачивались от слов, бились в бетонные стены. Страшная песня, клокочущая в моем горле, пронзала их раскаленным штырем, не давала укрыться. Невиданный ветер, поднявшийся над поваленным небоскребом, раскачивал комнату, словно я, обуянная бесами, выла в высокой башне…

Удар чудовищной силы, под которым содрогнулись стекла, обрушился в оконную раму, и, откинув голову, я увидела: наискось – от угла к углу – змеящейся трещиной, как разрывается завеса, расходилось оконное стекло. Острый кусок, выпавший из пазов, брызнул искрами. Громче и громче, раскачиваясь до неба, я кричала и выла страшным мужским баритоном: Мне б с тобой не беседу, а-а-а на рога… Мне бы зубы, да нету, а-а-а-а – цинга… Вертухаево семя, не дразни, согрешу! Ты заткнись про спасенье, а-а-а-а – гашу…

Две ручонки, сведенные ужасом, расцепили хоровод. Облетев круг, бесы рассыпались по сторонам и ринулись к оконной щели. Зеленый водоворот вился над выпавшим углом, когда, завывая страшным воем, они бились у трещины, просачивались в щель, падали вниз. Слабая дверь содрогалась под ударами. Хватаясь за край, оползавший в бездну, я поднялась на ноги. В опустевшей комнате, где гулял ветер, я стояла в дверях и, цепляясь, не давала им проникнуть.

* * *

Пристанище я нашла в мастерской. Подобрать ключ не составило труда. Точнее, я и не подбирала. Оказалось, он так и висел на моей связке. Это обнаружилось под дверью, когда я наудачу пробовала один за другим. С какой-то попытки повернулось. Я вспомнила: в последний раз мы выходили по очереди, Митя – первым.

Электричества не было. Пощелкав выключателем, я вывернула лампочку: нить оказалась целой. Стараниями бдительной дворничихи опасное помещение обесточили. Вызвать мастера я не решилась.

Таясь, я возвращалась вечерами и, запершись наглухо, готовила ужин. Газ по недосмотру оставили. Единственная исправная конфорка трещала голубоватым пламенем. Набрав из крана воды, я варила нечищенную картошку. Шкурки, окрашенные в цвет земли, лопались трещинками, и, катая клубни в ладонях, я снимала мягкие лоскутки. Картофелины, очищенные от мундиров, казались сладкими. Наевшись, сметала в ладонь коричневатые свившиеся шкурки и по очереди жгла над огнем. Каждую шкурку я держала до последнего, пока огненный вьюнок, выбивавшийся из пламени, не дорастал до моих пальцев.

Погасив газ, я зажигала свечу. Ломкий огонек дрожал в высоком стекле, глядящем на воду. Забираясь на подоконник, я слушала волны, подступавшие к самой стене. В темноте, окружавшей мое пристанище, я чувствовала себя в безопасности. Огонь свечи очерчивал круг, и тьма, не тронутая по углам, оставалась необитаемой.

Голоса, терзавшие меня, первое время норовили вернуться. Тогда, не дожидаясь, пока они вырвутся и набросятся, я сползала с подоконника и обходила комнату, ведя рукой по стене. Под обоями, свисавшими оборванными шкурками, угадывались швы кирпичей. Нащупав, я гладила их подушечками пальцев.

Возвращаясь к окну, я всматривалась в невидимый берег. С той стороны набережная была застроена промышленными зданиями, безлюдными по ночам. По воскресеньям, когда не выходила из дома, я разглядывала застекленные этажи: здания были длинными и приземистыми. При дневном свете они напоминали поваленный небоскреб. По вечерам широкие окна не загорались.

Шум реки однажды стих: в первых числах декабря Невка покрылась льдом.

По будням я ходила в институт. Кафедральные не мешали моему одиночеству: вспоминая Митины уроки, я видела в них персонажей.

Таясь от дворничихи, в мастерскую я возвращалась поздно.

Наверное, муж разыскивал меня. По крайней мере, девочка-секретарша упоминала о каких-то звонках. Время от времени мужской голос приглашал меня к телефону и, узнав, что меня нет, вежливо благодарил. «Надо же, как не везет!» – секретарша сокрушалась искренне.

Кажется, только однажды, выходя из института, я заметила: кто-то стоял на мосту, у грифонов. Человек, укрывшийся за постаментом, не тронулся с места. На всякий случай, сбивая его со следа, я покружила по городу и взяла такси.

Постепенно жизнь налаживалась. Каждый день, снимая с себя белье, я стирала его и сушила над плитой, пока однажды, собравшись с мыслями, не догадалась купить на смену. К февралю тревоги улеглись. Голова обретала ясность. Шум, терзавший уши, постепенно стихал. Ни днем ни ночью я больше не слышала пугающих голосов. Однажды, очистив картофелину и привычно сметя шкурки в ладонь, я подумала, что жечь больше нечего: лягушачья кожа сгорела. Я села на край топчана и вспомнила о бахромчатых книгах. Где-то далеко, в поваленном небоскребе, они тосковали без меня.

Бродя по улицам, я мучалась от холода и, продрогнув, находила спасение в парадных: грела руки на ребрах батарей. Отогревшись, отправлялась дальше, выбирая окольные пути. К марту совсем потеплело. Долгие прогулки, совершаемые по необходимости, теперь приносили радость.

Однажды, идя по набережной канала, я свернула и вышла к колокольне. Кованые ворота были открыты. По тающей дорожке бродили вечные голуби. Дойдя до высоких дверей, я вступила в притвор.

Редкие фигуры терялись в необозримом полумраке. Паникадил еще не зажигали, и темноватое храмовое пространство освещалось огнями свечей. Заканчивали литургию оглашенных. Поцеловав Евангелие, дьякон снял его с аналоя и поднес к царским вратам. Блаженные звуки, лившиеся с балкона, омыли замершую память. Впервые за долгие месяцы я решилась вспомнить голос владыки Никодима.

Еще молимся о Великом Господине и Отце нашем Святейшем Патриархе Пимене и о Господине нашем Преосвященнейшем… – послушные губы предстоявших складывались в имя. Вдохнув, я шевельнула не в лад. Нежно вступивший хор разлился в Господи, помилуй. Не веря чужим губам, я расслышала: на сугубой ектении возносили владыку Антония.

«Успели назначить». Я оглянулась. Служба шла своим чередом. Кафедра, лишенная владыки, не должна была вдовствовать: паства приняла того, кого назначили.

«…Не-ет, на Прощеное владыка Антоний – у нас…» – глаза свечницы сияли из-под платка. Лицо лучилось беспамятной радостью. «Скажите, владыка Антоний… его давно… назначили?» – я спросила шепотом. «А тебе-то что?» – она сверкнула враждебно. «Меня не было… – Помедлив, я добавила: – уезжала». – «Давно», – она буркнула и протянула руку. Пошарив в кармане, я вынула рубль. «Одну?» – свечница спрашивала сурово. «Скажите, а прежнего владыку… его поминают?» – взяв свечу, я побоялась назвать по имени. Мне показалось, она не поняла вопроса.

Под сугубую ектению, самочинно вознося имя Никодима, я пятилась, исчезая в притворе. Да никто из оглашенних, елицы вернии, паки и паки миром Господу помолимся… Оглашенная, я вышла сама, не дожидаясь изгнания.


На следующий день мне позвонили. В этот раз муж подгадал верно. «Да, да, здесь, пожалуйста», – радуясь его удаче, секретарша протянула трубку. Он говорил тихо, едва слышно.

«Владыка Николай хочет говорить с тобой», – голос звучал напряженно, словно там, на обратном конце провода, он был не один. «По телефону?» – я спросила равнодушно. «Нет. Он хочет, чтобы ты пришла». Теперь, когда телефонный разговор отменялся, я спросила: «Зачем?» – и прислушалась. Тот, кто стоял рядом, должен был сунуться с подсказкой. «Так принято, когда кто-то из сотрудников, из наших…» – он замолчал. Кафедра наполнялась преподавателями. Прикрывая рукой трубку, я старалась как можно тише: «Хорошо, я поняла». Даже сейчас мне хотелось увидеть владыку Николая. «Тогда я запишу, сам запишу тебя на прием. Обычно вечером, после шести». – «Позвони накануне и сообщи время. Мне передадут». Девочка-секретарша кивала радостно. «Ты вообще как?» – его голос дрогнул. «Нормально». – «Я… Хотел попросить тебя… Когда ты будешь говорить с владыкой…» – «Не бойся, – я ответила. – Владыке я ничего не скажу».

Вечером, в мастерской, представляя себе будущий разговор, я думала о том, что хочу рассказать ему все. Собирая события своей жизни, я нанизывала их, как на холодный стержень. Рассказ получался бессмысленным. Точнее, теперь, когда я стала совершеннолетней, все, случившееся со мною, выглядело нарочитым. Во всяком случае – я пыталась подобрать слово – преувеличенным. То, что я могу рассказать, противоречит его представлениям о церкви – нарушает отлаженный механизм. «Это я не хочу и не могу в подробностях», – так сказал Митя, вышедший из родового дома совершеннолетним.


До срока оставалось минут двадцать. По дорожкам лаврского сада я ходила, собираясь с мыслями, и старалась сосредоточиться на главной задаче: мне нужен церковный развод. В моих мыслях развод больше не связывался с именем. Мне он представлялся безличным: освободиться от них. Расспросов я не боялась. Еще в мастерской подобрала, как мне казалось, нейтральные ответы, которые Николай, связанный практикой предварительного собеседования, будет вынужден принять. Подходя к дверям Академии, я говорила себе: приглашая на собеседование, владыка соблюдает формальность – в первую очередь тягостную для него самого.

Секретарь, одетый в черное, поднял на меня глаза. Назвавшись, я сообщила о том, что записана. Он сверился со списком и скрылся в дверях.

Портреты иерархов, писанные тяжелым маслом, следили за мной со стен. Массивные рамы, украшенные золотом, казалось, не отличались друг от друга. То ли кто-то из прежних отцов-экономов, теперь уже давно умерших, заказал добрую сотню рам – про запас, то ли нынешние, следуя раз и навсегда избранному шаблону, подгоняли каждую следующую под прошедший век. Не доверяя плоховатым глазам, я решилась подойти ближе. От рамы к раме, приглядываясь внимательно, я узнавала нарастающую фальшь. Годы жизни, выведенные под портретами, не оставляли сомнений. Подлинный запас иссяк еще в предвоенные годы. После войны они вывешивали новодел.

Идя вдоль стены, я искала владыку Никодима: прошло много времени – скорее всего, успели повесить. Глаза забранных в рамы смотрели строго и отрешенно. Владыки среди них не было.

Секретарь, мягко придержав дверь, пригласил войти. Я коснулась бархатной гардины, отделяющей кабинет от приемной, помедлила и вошла. Кабинет выглядел по-старинному просторно. Дубовые стеновые панели темнели сдержанно и достойно. Шторы, ниспадающие бархатными складками, глушили уличный звук. На столе, затянутом сукном, горела зеленая лампа. Я вспомнила: такие – в Публичке, в Ленинском зале. Владыка Николай, одетый в церковное, сидел за письменным столом в глубине. Он улыбнулся и встал мне навстречу. Я подошла под благословение. Положив быстрый крест, владыка пригласил садиться.

«Вы должны простить меня, – положив руки на стол, он начал тихим вежливым голосом. – Повод, который вынудил меня пригласить вас, отнюдь не располагает к беседам, тем более с человеком вроде меня, прямо скажем, малознающим, если иметь в виду особенности мирской жизни. Однако мое положение, – он обвел рукой кабинет, словно сослался на издревле принятое обыкновение, – накладывает обязательства. Кроме того, я никогда не закрывал глаза на мир, и если сам лично не пережил многое, то уж, во всяком случае, многое обдумал. Благодаря многолетней пасторской практике». – «Не беспокойтесь, владыко. Ваше положение я понимаю. Вы можете задавать вопросы».

Продолжая свою мысль, он заговорил о том, что любой развод, какими бы причинами он ни был вызван, событие слишком важное, чтобы не сделать попытки разобраться. Конечно, церковная практика знает процедуру развода, но в каждом отдельном случае требует благословения. Эта печальная необходимость ложится на благословляющего если не тяжким бременем, то – ответственностью.

Я слушала. Владыка взял академический тон – за это я была ему благодарна.

«Каковы причины, которые церковь признает уважительными?» – я принимала его правила. «Во-первых, прелюбодеяние», – он выговорил сдержанно и бесстрастно. «Первого достаточно. Говоря коротко, я – прелюбодейка». Это слово я произнесла легко. Так меня назвал монах, опиравшийся на посох. В конечном счете он оказался прав. Воровка и прелюбодейка… Я прислушалась к пустому сердцу. Разговор, который мы вели в кабинете, не обретал монастырской тяжеловесности.

«Вы?..» – он медлил. Я усмехнулась. Обещание, данное по телефону, держало меня. Нет, я думала, дело не в обещании. Так или иначе, я не смогла бы во всех подробностях. «Что ж, – я кивнула, – если это необходимо, могу рассказать».

Осознавая, что ступаю по грани, едва ли уместной с принявшим монашество, я говорила короткими фразами, не упоминая ни Митиного имени, ни особенных обстоятельств. «Вы, – он назвал меня по имени-отчеству, – собираетесь вступить в новый брак?» – «С житейской точки зрения, если оставить в стороне формальности, можно сказать, это уже произошло».

Глаза блеснули остро: «Если я правильно вас понял, браком вы называете союз, не засвидетельствованный… – он помедлил, подыскивая замену, – людьми и не освященный церковью…» – «Мой опыт, в отличие от вашего, ограничивается личными обстоятельствами. В известном смысле его можно назвать еще более ничтожным, – заходя издалека, я мягко отбивала подачу, – поэтому лично мне иногда кажется, что многое в жизни определяется не свидетельствами, а ходом вещей…» Острые глаза собеседника стали тридцатилетними. Он был младше их всех, кого я, измученная их одержимостью, назвала поколением своих любовников и мужей.

«Ходом вещей? – он переспросил. – Вы имеете в виду, что обстоятельства порой оказываются сильнее нас?» Смерть владыки Никодима поставила его перед выбором: посмертная верность вступала в противоречие с ходом вещей.

«Нет, – я ответила, – не всякие. По крайней мере, не житейские. Любовь и ненависть, рождение и смерть…» – «Это – правда, – он перебил, примеривая к своей жизни. Личный опыт, на который я заставила его опереться, играл на моей стороне. – Однако, – он пересиливал личное, – все, что вы теперь перечислили, в человеческом обществе подлежит, как бы это сказать, не то чтобы регулированию… Но даже если оставить в стороне церковь и таинства, многое из перечисленного вами подлежит общественному признанию». Он высказал неловко, но я поняла.

Я тоже чувствовала неловкость. Пост, который он занял ходом вещей, мешал говорить свободно. Во всяком случае, я не могла сказать ему главного: те, на кого он опирается, надеются использовать его. Но, как бы то ни было, мне казалось, ему нравится почтительная легкость моего тона. В кругу подчиненных, исполненных иерархической бессловесностью, ему дышалось тяжело.

«Ваш довод, владыко, при всей его кажущейся привлекательности, лично мне представляется сомнительным. – Нетерпеливо кусая нижнюю губу, он дожидался развернутого ответа. – Этот довод работал бы только в одном случае: если бы нам пришлось доказывать наше биологическое отличие от животных. Вы считаете, нужны доказательства?»

Я жалела о том, что у меня связаны руки. Тому, кто прожил жизнь внутри комсомольского оцепления, не расскажешь всей правды. Не то чтобы наша правда была особенной… Можно подобрать слова. Пусть не впрямую – обиняками: в этом искусстве мы все, замороченные скверным временем, были сильны. Привыкшие жить в окружении призраков, самым зловещим из которых был призрак телекрана, умели находить двоедушные формулировки, чтобы – если понадобится – вывернуть наизнанку. Однако про себя мы имели ясное представление о том, где лицо, а где изнанка. В разговоре с владыкой все было безнадежнее и сложнее. Слово, произносимое по разные стороны комсомольского оцепления, существовало в разных системах координат. Их и наши слова означали разное. Взять прелюбодеяние… В это слово мы и они вкладывали разный смысл.

Словно касаясь обреза бахромчатой книги, я говорила, что исторически человек перерос животное настолько, что любая попытка найти этому доказательство оборачивается изощренным мучительством.

«То, что вы называете человеком, в действительности не существует: церкви приходится иметь дело не с человеком, а с народом, еще точнее говоря, с людьми. Все люди разные. Среди них встречаются и такие, которым именно это и приходится доказывать».

«Если церковь, – я говорила осторожно, подбирая слова, – как и тысячи лет назад, все еще стремится доказать принадлежность каждого человека к человеческому роду, причем критерием этой принадлежности избирает покорность традиции, она перестает быть духовным телом народа. Становится новым родовым институтом. Попросту говоря, первобытным».

«Первобытным? – владыка переспросил настороженно. – Вы имеете в виду бессилие дикаря в борьбе с природой?..» Я покачала головой.

Разве я могла сказать ему, что, полагаясь на людей, которым он надеется доказать их принадлежность к человечеству, он тем самым отворачивается от нас? В моих словах не было бы высокомерия. Просто те, кого он назвал народом, отличались от нас не биологически, а исторически, и эта разница заключалась не столько в опыте собственной жизни, сколько в стремлении переосмыслить другой опыт, доставшийся по наследству. Они, составляющие его народ, для которого он готовился стать первосвященником, каждый раз начинают заново – с момента своего рождения. Другие, меньшинство, которое отец Глеб полагал чуждым народу, а Митя называл монотеистами, не могут отрешиться от опыта, доставшегося в наследство от поруганных отцов.

Даже с ним, сделавшим церковную карьеру, мы полагались на разный опыт – как будто прочли разные книги. В отличие от моих, бахромчатых, которые владыка провозил беспрепятственно, через депутатский зал, его книги уходили в давние времена, точнее, отстояли от нашего времени почти на два тысячелетия, и в этом была их правда. Она заключалась в том, что за этот срок они успели стать почти безличными, вобрали в себя слишком много, чтобы кто-то, чья память ограничивается несколькими десятилетиями, мог надеяться их в чем-то убедить.

Тогда, в свои двадцать пять лет, я не могла сказать этого прямо. И не потому, что боялась. По-настоящему я просто этого не знала: учителя, учившие меня жизни, не могли передать того, что называется социальным опытом. Этот опыт появляется лишь тогда, когда что-то меняется в общественной жизни. Настоящее, которое нам досталось, было вечным и неизменным, душным и тягостным, как дурная бесконечность. В 1980-м нам казалось, что будущее, если речь идет об этой стране, никогда не наступит.

Во всяком случае, в том памятном разговоре с владыкой Николаем я не могла знать ни своего, ни, главное, его будущего. Разве я могла предположить, что наши потомки, своими глазами увидев будущее, обратятся к нашему прошлому и, заглядывая в него, как в зеркало, станут искать и находить в нем хорошее, и наше прошлое, которое все мы, до самой смерти, будем считать помрачением, многим из них покажется подлинным и настоящим?

Ничего этого я не знала, а значит, могла полагаться только на тихие и почти неразличимые слова: снова, как когда-то, задолго до моего страшного воя (муж и духовный отец назвали его одержимостью, а любовник – тяжкой болезнью), я начинала их слышать. В тишине, куда погрузилась моя душа, они казались сильными и внятными, но я, чувствуя телесную слабость, еще не решалась их записать…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 | Следующая
  • 2.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации