Текст книги "Черный Спутник"
Автор книги: Елена Ермолович
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Он пришёл в мою комнату – прежде, чем явиться к царице. Измученный смертельно, и ядом, и собственными бездарными противоядиями. Он провёл всю ночь в дороге, в санях, в скором дипломатическом поезде – это такой кожаный гробик, в нём лежишь, как при последнем упокоении, между печками и пистолетом, под вой волков. Иногда от волков приходится и отстреливаться.
Он вошёл ко мне в четыре пополуночи, почти под утро. «Я умираю, я отравлен». У него было лицо, как чёрный муар – я ведь учил тебя, ты знаешь, отчего бывают такие лица. Польские его союзники… Я предложил ему свой митридат, но Гасси отмахнулся от помощи, и с таким презрением. Возможно, я мало и плохо просил его, но бог ты мой… Он всегда презирал меня, не видел равным, он одержим был мною, но, кажется, даже не считал меня при этом в полной мере человеком, только куклой, пустым петиметром, ни на что не способным, тем более – сделать хороший антидот. Как я ни умолял его, он даже не слушал. «Твои противоядия – невероятная дрянь, как фоски, что всегда оказываются у тебя на руках, когда ты играешь в экарте». Вот что он говорил. И я был для него – фоска, ничтожная карта, он всегда бесконечно любил меня и бесконечно презирал одновременно. «Jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid» – так говорил он мне, даже в лучшие наши минуты, это из письма одного моего… впрочем, неважно, он однажды прочёл то письмо, запомнил, и с тех пор всегда так меня называл. Юный повеса, без-душный, без-умный, без-образный. Унижение – такова была его манера любить…
Гасси сказал, что у него подарок для меня. Он собирался завещать мне своё место, первого галанта, возле государыни. Но я был третий, и я сказал ему об этом – даже если тебя не станет, я не буду первым, только вторым. Он рассмеялся и показал мне свой перстень, в котором под камнем прятался яд. «Ты станешь и первым!» – пообещал он мне. «Я так люблю тебя, – сказал я ему тогда, – и мне не нужен такой твой подарок. Без тебя моя жизнь не нужна мне, она ничего не будет стоить. Фоска играет лишь в паре с крупной картой. Не трать свой яд на дурака Эрика, отдай его мне. Я желаю последовать за тобой, в Валхаллу, на Авалон, или что там нас ждёт, агностиков».
И знаешь, он мне поверил. Он отдал мне яд – правда, следил, как я высыпал яд в вино и как я выпил вино до капли. Потом он отправился в покои нашей хозяйки – доложить и о провале миссии, и о войсках в Варшаве. И проститься. А потом он отбыл в своё имение, в тот же день, и умер там через месяц. Поляки были добры к нему, оставили месяц, чтобы привести дела в имении в порядок.
А я? Что я? В то же утро принял антидот и вечером уже отдавал приказы на празднике тезоименитства. Правда, мокрый, как мышь, под своим золотым кафтаном. Мои противоядия выходят порой тяжелее ядов. И шрамы остались такие безобразные – но ты ведь никак не убьёшь лису, не попортив шкурки…
Нет, Эрик не знал об этой истории и не знает, и никогда не узнает. Он и тогда не видел меня в упор, и сейчас не видит, и никогда не увидит…
Белая ночь – она как змея, вползающая на грудь. Лодка скользит по невским волнам, и он сидит, свесив руку за борт, так что пальцы касаются ледяной воды, и так только чувствует, что всё ещё жив.
Обер-гофмаршал Лёвенвольд-третий, церемониймейстер двора, распутник и убийца.
«Âne, roi et moi – nous mourrons tous un jour … L’âne mourra de faim, le roi de l’ennui, et moi – de l’amour pour vous…»
Это поёт кастрат, на корме, у ног государыни. Вот так же, наверное, поют и в Венеции их знаменитые гондольеры. Так, да не совсем, – ведь это катание всего лишь обманка, эрзац, подделка. Вчера была персидская обманка, сегодня веницейская, завтра будет китайская. Нам нравится наряжаться, примерять маски, быть кем угодно, лишь бы не собою. Даже имена, которые мы взяли себе, – такие же маски, французские, английские, прячущие под собою немудрящие физиономии остзейцев. Рене. Гасси.
«Господин Карл Густав скончались в своём имении, в болезни и в великой печали».
Отчего же слова из того письма отныне как будто вырезаны навсегда в памяти и на обратной стороне век? Не потому ли, что ты ошибся, вытянул из колоды неверную карту и не тому позволил умереть?
Волны, смывающие золото с кружев, и холодный ветер с воды, и холодные драконьи глаза, всегда глядевшие и ныне глядящие мимо. Слепой, бессердечный, невозможный. Стоит ли он твоей жертвы? А если и нет. Любовь – такая же неверная штука, как талант к алхимии, он тоже или есть у тебя, или нет. И если уж есть, любви никак не прикажешь уйти, оставить в покое. Так и будет мучить – да, как проклятый талант алхимика – до самого гроба.
– А кто он всё-таки был, этот ваш Гасси?
Рене уже смазал фарфоровые зубы клеем и сел перед зеркальцем, улыбнулся, примериваясь, – зрелище выходило и правда удручающее.
– Ты что, сам не понял? – сказал он почти сердито. – Польский же посол, Карл Густав, старший мой брат. Всё, рот на замок!
Приложил жемчужные клычки к торчащим жалобно корешкам, прижал кончиками пальцев и закрыл рот.
– Не мне вас судить, не того я полёта птица, – сказал ему Мора, – Рене. Я могу звать вас и так, если вам это нравится.
Рене повернулся к нему от зеркала, кивнул, улыбнулся, чуть приподняв углы сжатых губ. А ведь когда-то, ещё совсем недавно, вчера, Мора мечтал быть как этот вот Рене, точно таким безупречным, просчитанным кавалером. Точно таким говнюком. Да на фиг…
Мора поклонился ему, шутливо, нарочито почтительно, и вышел за дверь, и сбежал по лесенке вниз.
В прихожей Плаццен, или же Плаксин, вот бог весть, как правильно, сидел на стуле и читал книгу, шевеля губами и водя пальцем со строки на строку.
– Какие книги дивные продаются в этом Ганновере! – проговорил он, так и не взглянув на Мору. – Про самого лорда Ловлейса. Новинка… Я тебе содержание привёз, только погоди, главу дочитаю, очень уж увлекательно. И рассчитаемся…
– Чем лучше я его узнаю, тем больше хочу придушить, – сказал Мора.
Плаццен поднял голову от книги, и Мора кивком указал наверх – вот его.
– Лёвка тебе не позволит, – ответил Плаццен. – Он души в нём не чает. Это необъяснимо, но это так. Лёвка разбил мне нос, когда я имел неосторожность накричать на его обожаемое сокровище. Если Лёвке предстоит выбирать между тобой и Рене, я даже не знаю, кого выберет наш с тобою гипербореец… И да, все мы любим Рене, порой до безумия любим.
– Он всегда был такой? – Мора не стал уточнять, какой, но Плаццен понял.
– Всегда… – Он прикрыл книгу, заложив её пальцем. – Забавно, вот в романе герой от начала к концу проходит некий путь, например от трусости к отваге, или от веры к неверию. Случается превращение – из гусеницы в кокон и в бабочку. А в жизни – вот он, герой, как был…
– Говнюк.
И злой истерик, и развращённый содомит. И кровосмеситель.
– Ну, да, и такой остался. Он совсем не меняется. Как бриллиант – что в африканских шахтах, что в тамерлановой короне, что в османлисском перстне, что в русской диадеме – всё один и тот же. Может, это и недурно – не потратить себя, не растерять, не утопить, на всех этих отмелях, водоворотах, омутах, через которые тащит и тащит нас река жизни?
– Я даже знаю, кого вы сейчас процитировали, – ответил Мора саркастически. – Он изъясняется очень узнаваемым стилем.
Мора прикрыл глаза, прислушиваясь к шагам на втором этаже. Такие легчайшие, летящие шаги, наверное, лишь щекочут землю, и вовсе не оставляя следов на дорожной пыли. Невесомая божественная поступь – по волнам, по облакам, по головам.
Армагедвальд, Авалон
Take this waltz
It’s yours now.
It’s all that there is.
Дождь наводит сон. Капли прекратили тюкать по кожаной крыше дормеза – и Мора тут же открыл глаза. За чёрным ночным окном проплывали кроны деревьев – Мора видел в темноте, как кошка, и различал в переплетённых ветвях шары омел. Точно такие же кроны в омелах проплыли за окнами час назад. «Может, мы сделали полный круг? – подумалось ему. – То, что мы заблудились, ясно и так».
Рене спал под плащом, как под одеялом, и голова его лежала на Морином плече – выходило неудобно и даже больно, но Мора пожалел его будить. Пусть выспится, старая перечница.
Мора скосил глаза, рассмотрел его в темноте и не без злорадства подумал, что хотя бы во сне Рене выглядит на свои. Хотя бы во сне его маска превращалась в человеческое лицо с положенными по возрасту морщинами, словно марионетка опадала, отпущенная с невидимых нитей.
Карета притормозила и встала.
– Эй, господа, спите оба-два? – позвал с облучка Лёвка.
– Папи спит, – откликнулся вполголоса Мора, – а я нет.
– Там справа кирхен светится, – тоже вполголоса продолжил Лёвка, – сходи, спроси дорогу. Если я к ним явлюсь – немцы прыснут, как тараканы.
Лёвка не зря опасался за душевный покой неведомых немцев – он был человек-гора. Вряд ли в кирхе обрадуются ночному явлению чего-то подобного. Мора оценил Лёвкин потенциал на ниве ночного устрашения, осторожно переложил спящего Рене со своего плеча на сложенный плед и, как сумел, бесшумно выскочил из кареты.
Кирха возвышалась перед ним совсем рядом – в тумане светились тепло и маняще высокие узкие окна. Мора направился к церкви, в темноте огибая лужи. «Сейчас три или четыре утра, – прикинул он. – Как говорится, час между волком и собакой. Странно, что пастор не спит – наверное, дежурит у очередного гроба».
Мора угадал – или почти угадал. В кирхе и в самом деле стоял гроб со снятой крышкой, и возле него дежурил человек – пусть не пастор, но одетый в чёрное. Мора встал на пороге – и человек повернулся к нему, злой, дрожащий, с невероятным оскаленным лицом, и Море сделалось не по себе.
«Лучше бы Лёвка пошёл, – подумал Мора, – ему и упыри нипочём».
– Простите за вторжение, – проговорил он почтительно, но твёрдо – упырь, не упырь, дорогу он им покажет, хочет ли, нет, потому что дождь, ночь и лошади вконец измучены бессмысленной прогулкой. – Мы с товарищами сбились с пути, никак не можем добраться до города.
– Здесь и нет города, – упырь разглядел Мору в свете экономичных церковных свечей, попростел лицом и сразу стал похож на человека. – Поблизости только деревенька, Армагедвальд. Ну и дом господ Мегид. Вы не доехали до него самую малость.
Они пошли навстречу друг другу – «как дуэлянты», подумал Мора – по проходу среди скамеечных рядов, и встретились ровно на середине пути. Вблизи упырь оказался стариком, костистым, лысым, кощейного вида, но мирным и вполне дружелюбным – на второй взгляд, не на первый.
– Мы рады будем и деревне, и дому господ Мегид, – пояснил Мора. – Наши лошади вот-вот падут, на последнем издыхании.
Траурный старик задумался – склонил голову, почесал лоб.
– Вам ближе будет до Мегид, но, кажется, к ним дорогу совсем размыло, – задумчиво промолвил он. – Никогда прежде не было таких дождей, природа как будто оплакивает нас… – Старик мотнул головой в сторону гроба, взял Мору под руку и медленно повёл к выходу из церкви, рассказывая ему дорогу, словно читая сказку: – Вам нужно проехать до конца аллеи и на перекрёстке свернуть направо. Затем прямо и прямо, прямо и прямо, до большого такого вяза, он весь будет облеплен омелами, вся его крона…
– Здесь все деревья такие, – напомнил Мора.
– Все, да не все, – размеренно отвечал старик. – Это очень высокое дерево и величественное. Вы сразу поймёте, о чем я вам говорил, как только его увидите. И сразу за вязом – мост через реку, до самого дома Мегид, вы увидите их – и дом, и мост, они видны даже в темноте. Только река могла выйти из берегов…
Старик склонялся к Море, и Мора подался к нему, чтобы лучше слышать – так, голова к голове, дошли они до дверей и почти налетели на человека-гору. Траурный старик охнул и чуть не сел.
– Я за папашей… – Лёвка орлиным взором вглядывался во что-то за их спинами, во что-то, таившееся во глубине церкви. – Он пошёл, и я пошёл.
Мора повернулся, и старик повернулся, и они посмотрели туда, куда таращился Лёвка, и Море на мгновение сделалось старика жаль.
Возле открытого гроба стоял доппельгангер, ещё один точно такой же Мора – тонкий и тёмный, как росчерк тушью, с такими же кружевами и в такой же шляпе. Этот второй Мора приподнял над покойницей белую вуаль и смотрел на лежащую в гробу – с любопытством и жалостью.
– Папи, так нельзя! – воскликнул Мора.
Двойник его – он не опустил на трупе вуаль, оставил её отброшенной – повернул к ним бледное, словно фосфоресцирующее в полумраке лицо с яркими губами и глазами.
– Она ваша дочь?
– Да, она моя дочь, – отвечал старик зло и твёрдо, он словно очнулся, отодвинул Мору и решительно направился к гробу, и губы его задрожали. – Отойдите, не смейте её касаться!..
Мора вгляделся – у женщины в гробу было страшное лицо, в синяках, с переломанным носом.
Старик устремился, полетел было навстречу наглецу – отогнать прочь от гроба, спрятать под вуалью чёрно-синюю маску – и вдруг остановился, словно наткнулся на невидимую стену.
– Как это с ней случилось? – Рене говорил почти всегда очень тихо, но как-то так получалось, что люди внимали голосу, шуршащему, как осыпающийся песок, и прислушивались, и всё отчего-то всегда выходило по его.
– Её муж, – к старику вернулось упыриное выражение лица. – Он вот-вот вернётся сюда, он распорядитель похорон. Так что убирайтесь, любезный господин.
– Неужели вы позволите вашей дочери уйти от вас – такой? – поднял брови Рене, и Море поневоле сделалось за него стыдно. – Я не думаю, что самой ей хотелось бы лежать в гробу вот так. Это последний путь. Разрешите мне всё исправить. Вы увидите её снова такой, какая она была. И сможете, наконец, попрощаться.
– Мой отец – прозектор, – пояснил Мора оторопевшему старику. – Он предлагает загримировать синяки. Это его работа.
Мора побоялся, что безутешный отец сейчас попросту вышвырнет всех троих из кирхи, а Рене ещё и получит пинка за свою дурную инициативу, но старик лишь выговорил потерянно:
– Отец Иоганн не велел гримировать, он сказал, что подобное грешно.
– Насколько я знаю, лютеране прощаются с закрытым гробом, – опустил ресницы Рене. – Сами вы хотели бы лежать в последнем упокоении и с таким лицом? Какою она предстанет там, за гробом, в лучшем, обетованном мире?
Он говорил тихо и смиренно, монашеским гипнотизирующим речитативом. Старик опустился на лавку, сгорбился и позволил:
– Делайте…
– Лев, принеси из кареты мой саквояж, – вкрадчиво попросил Рене.
Он никогда не говорил «Лёвка», он всегда говорил – «Лев». Лев вышел и вернулся с саквояжем. Мора уселся на лавку возле старика – подобные вспышки деятельности у Рене следовало пережидать, как стихийное бедствие.
Рене придвинул к гробу шандалы, раскрыл саквояж и уже что-то рисовал тонкой кистью, что-то поправлял в сломанном носу покойницы, вкладывая в ноздри откуда-то взявшиеся тампоны.
Любопытный Лёвка бродил по кирхе, задрав голову, и Море это не нравилось – не менее, чем художества Рене. Лёвка что-то высматривал, к чему-то приглядывался, и Мора шкурой чувствовал – вот-вот прозвучит идиотский вопрос.
– Кто эти господа? – Лёвка указал на четвёрку всадников под потолком кирхи.
То была майолика, сине-белая, потрескавшаяся, и всадники Апокалипсиса смотрели из потолочного алькова мило и нестрашно – как четыре яичка на тарелочке или четыре фарфоровые куколки.
– Господа Мегид, – не глядя, ответил старик.
Мора подумал – странный юмор, изображать господ в таком виде, обычно покровители церкви красуются в виде святых или мадонн. На всякий случай он пояснил Лёвке:
– Это четыре всадника, Смерть, Чума, Голод и Война, из Откровения Иоанна Богослова.
– А – а, – протянул Лёвка и обошёл всадников кругом.
Он явно стал к ним неравнодушен.
Рене тем временем заканчивал свою работу – он уже собрал почти все краски обратно в волшебный сундучок и стоял над телом, перемешивая что-то в баночке с кармином. Мора и знать не желал, что. Рене мазнул кармином по губам покойницы, спрятал краску и кисть в металлический футляр и произнёс торжественно, словно делал важное объявление:
– Я всё исправил. Вы можете подойти и взглянуть.
Отец поднялся со скамьи и подошёл к гробу, и Мора услышал, как шаркают его подошвы. Рене с безоблачным лицом собрал свой саквояж и стоял, словно позировал. Лёвка тоже подошёл посмотреть, и Море пришлось подойти – покойница лежала во гробе чисто ангел небесный. Неизвестно, была ли она при жизни такой красавицей или же Рене её такой сделал, щедро пририсовав совершенства, но старик поглядел и только и выдохнул:
– Анхен… – и заплакал.
Она словно светилась изнутри, и сомкнутые веки казались тонкими и прозрачными, словно вот-вот затрепещут ресницы и откроются глаза. Только с кармином на губах Рене всё же перестарался. Но это была его слабость.
– Спасибо вам, доктор, – прерывисто прошептал старик.
Рене сделал шаг к нему и приподнялся на цыпочки, и что-то выдохнул почти беззвучно на ухо ему. И старик вдруг улыбнулся. Точно так улыбался крокодил в зоологическом саду панов Красовских.
– Нам пора, господа, – напомнил Мора, – наша карета брошена на дороге, если она вообще ещё там есть и никто не прибрал её к рукам.
– На перекрёстке направо, затем вяз и мост, – напомнил дорогу старик.
Он всё ещё улыбался, с сытым таким выражением лица, и Море не по себе сделалось от его улыбки.
На пороге кирхи явился ещё один мужчина в чёрном – мокрый плащ крылами стоял за его спиной. Мора поклонился старику и прошёл на выход – мимо этого человека. Он даже не разглядел его толком – нужно было следить, чтобы не отставали Рене и Лёвка.
Так и разминулись они с убийцей где-то опять посреди пути, и Лёвка и Рене бесшумно проследовали за Морой. Только Рене полуобернулся на пороге и сдул воздушный поцелуй с кончиков своих пальцев – в спину чёрного плаща.
– Прекращай уже звать меня папи, как будто ты – потерявшийся младенец, – сквозь зубы сказал Рене.
Карета вздрагивала на ухабах, и саквояж резво подскакивал на его коленях.
Мора посмотрел на Рене и проговорил с задушевным теплом:
– Не думал, что в вас проснется жалость, Рене. Может, и душа у вас есть?
Рене отвернулся к окну, вгляделся в темноту, самую густую оттого, что перед рассветом, улыбнулся, и зубы его, великолепные зубы работы амстердамского хирурга, хищно сверкнули, как у волка:
– Впадаешь в пафос – теряешь стиль, Мора. Нет у меня ни жалости, ни совести, одна только чёрная желчь. Вот и наш обещанный вяз.
– Лёвка, стой, проедем! – заорал Мора.
– Прости, замечтался, – послышалось в ответ, и карета встала.
– Моя способность к прогулкам и любопытствованию закончилась вместе с опийным порошком… – Рене завернулся в плед и бессильно откинулся на кожаные подушки дормеза. – И я уже не в том возрасте, чтобы скакать с вами под дождём, как козлик. Поэтому я лягу и буду спать.
У Рене в путешествии подошёл к концу запас опийного табака, и колени порой болели совсем нестерпимо. В такие минуты он ложился и принимался умирать.
– Приплыли, – раздался Лёвкин голос, – дорогу размыло.
Рене смежил веки и изо всех сил притворялся спящим. Мора вздохнул и выбрался из кареты. И его ноги тоже уже слушались с трудом.
Чернильная тьма чуть-чуть побледнела, разбавленная мутным молоком рассвета, и растопыренной тенью выступало из мрака дерево – всё как обещал старик, высокое и величественное, облепленное омелами, как осиными гнёздами. За деревом белел то ли замок, то ли огромный дом – на острове, отделённом от дороги широкой, большой водой.
– Разлилась, зараза, не проедем, – посетовал Лёвка со своего облучка, – мост затопило, аж под водою не видно. Придётся деревню искать.
– Представь, как нам обрадуются.
– Отчего это? – не понял Лёвка.
Мора вместо ответа принялся насвистывать военный марш – хоть война и закончилась, она не прибавила дружелюбия германским сельским жителям.
Вода расстилалась впереди, словно зеркало, и непонятно было – река это, разлившаяся после дождей широко и полно, или же озеро это было здесь всегда. Под деревом стоял человечек с торбой и смотрел на воду – в темноте не разобрать, с каким выражением лица.
– Эй, приятель! – на своём ужасном немецком окликнул его Лёвка. – Есть ли ещё какая дорога посуху до этого дома Мегид?
Человек приблизился, задрал голову и присмотрелся к Лёвке. Лёвка в темноте впечатлял.
– Вы едете в дом Мегид? Там ждут вас? – спросил он звонко, с мальчишеским задором – это и был мальчишка, в мундирчике наподобие студенческого, и даже в рассветном сумраке видно было, какой он кудрявый и румяный.
– Кому мы нужны, ангелочек? – ответил за Лёвку Мора. – Мы заблудились, лошади наши вот-вот падут, мы почти сутки кружим по вашим лесам и надеялись на недолгий приют у господ Мегид. В карете мой отец, он очень болен.
Мальчишка смотрел на Мору и пытался понять, что за путник перед ним – благородный господин или так, мелочь. И дормез, и чудовищный кучер, и парижская шляпа, и сам изящный, в кружевах и бархате, кавалер – всё говорило о том, что господ Мегид не разочарует подобная встреча.
– Ты почтовый чин? – догадался Лёвка и, сам того не ведая, изобрёл новое немецкое слово.
– Почтальон, – поправил мальчишка. – У меня письма для господ. На самом деле под этой водой есть мост, но в темноте его не видать. Он скрыт под водой, но всего на пару вершков, ехать и ходить по нему можно, разве что промокнут ноги. Если вы дадите мне править, я перевезу вас через него.
– Или утопишь? – предположил Мора.
– Не должен, – не смутился мальчишка. – В апреле здесь всегда так, мы каждый год так ездим – по подводному мосту, и каждый раз угадываем.
– Кто не рискует, тот не играет.
Мора приоткрыл дверцу кареты – в глубине посапывал спящий Рене или притворялся, кто его разберёт.
– Без вас мне пришлось бы мочить ноги, – мальчишка вознёсся к Лёвке на облучок, сумка ударила его по бедру, взлетела длинная коса в чёрном тугом кошельке. Лёвка на косу посмотрел с восторгом и передал вожжи.
– Ну, смотри, парень, не подведи.
Мора забрался в карету.
Рене прищуренными глазами смотрел в окно – на воду, на остров, на призрачно белеющий дом.
– Авалонис, – проговорил он прекрасно артикулированным шёпотом, и Мора, понятия не имевший, что это такое, подумал: «И что за шляпа сей Авалонис?»
Мальчик на облучке тоже услышал этот «Авалонис» – отчего-то шёпот Рене всегда был очень отчётлив – и звонко рассмеялся, и Лёвка, любопытная душа, спросил:
– А что это?
– Остров обетованный, – мальчик медленно направил карету вниз по склону, и вот уже лошади вошли в зеркальную воду – всего лишь по бабки.
Мальчишка правил осторожно, и карета катилась по воде совсем медленно – всё-таки боялся он свалиться с моста. Волны стрелами разбежались от колёс кареты по чёрному зеркалу. Тёмные стеклянные воды, и мыльно-сумрачные седые небеса с чернильными мазками дождевых туч, и деревья, ветвями – когтями птичьих лап – терзающие туман.
Небо светлело – несмело и осторожно, и белый четырёхбашенный дом потихонечку приближался. Со стороны казалось, что карета идёт по воде чудесно, аки посуху.
Из дома выбежала белая, призрачная в рассветной полумгле собака и с лаем помчалась к карете, приседая от усердия, по брюхо в воде.
– Флора! – ласково позвал её мальчик. – Флора, свои.
– Флора? – Рене выглянул посмотреть, что там за Флора.
– А вы думали, там кто? – ехидно поинтересовался Мора.
– Никто.
Из полукруглых ворот вышел человек в тёмной ливрее – лица не разглядеть в тени шляпы, – и мальчишка крикнул ему весело:
– Принимай гостей, Кристоф!
Звонкий голос поскакал над водой эхом.
Кристоф распахнул ворота – носяра был у этого Кристофа будь здоров, как будто он рожей болел, – и карета вкатилась во двор. Мальчишка спрыгнул с облучка, постучался в дверцу кареты.
– Выходите, я провожу вас к хозяйке.
Лёвка тоже слез, позвал колокольным голосом:
– Как вы там, папаша Шкленарж? Сами пойдёте или опять без сил?
– Не позорь меня, Лев! – воскликнул Рене с театральным отчаянием и выбрался из кареты – в одной руке саквояж, другой он судорожно цеплялся за дверцу, и Лёвка отечески его поддержал. – Я, конечно, развалина, но могу идти сам, и не вздумай меня хватать.
Мора вылез следом, встал рядом с Рене, и вместе они смотрелись как отец и сын или братья с большой разницей в возрасте – два носатых хрупких господинчика, оба в чёрно-сером, в нарядных шляпах, темноволосые и темноглазые. Мальчик-почтальон поглядел на них обоих и не сдержал улыбки – но Мора привык, что в паре с Рене они вызывают у людей непроизвольное умиление, как две одинаковые маленькие собачки.
Псина Флора вертелась в ногах у Лёвки, и тот её гладил – он без труда находил общий язык с бессловесными тварями. Носатый Кристоф смотрел на почтальончика вопросительно, и тот приказал ему, словно такие приказы были в порядке вещей:
– Помоги кучеру с каретой, Кристоф, и приходи потом в дом, нужно приготовить комнаты для наших гостей.
«Он сказал – наших – значит, он тоже здесь служит, – подумал Мора, – или живёт».
Он окинул взглядом дом Мегид – четыре белые башни, соединённые переходами, замкнувшими в квадрат маленький двор. Дом Мегид совсем чуть-чуть не дотягивал до полноценного замка.
– Прошу со мной, господа, – пригласил мальчик. – Я позову к вам госпожу Мегид. И заодно отдам ей почту.
Лёвка остался возле кареты, вверенный заботам молчаливого Кристофа, и Мора, прежде чем проследовать в дом, рассмотрел Кристофову носатую рожу – нос был чёрный и блестящий, как у прокажённого, и длинный – как у еврейского банкира, а рот до ушей.
– Ну и пачка… – не удержался Мора.
И злой Рене прошептал одними губами:
– Уж кто бы говорил…
Втроём они вошли в дом, в сумрачную просторную прихожую, украшенную гобеленом и двумя вооружёнными рыцарями.
«Надеюсь, внутри они пустые…» – подумал Мора.
– Как представить вас госпоже Мегид? – спросил мальчик, и Мора ответил, сняв шляпу и чуть склонив голову:
– Алоис Шкленарж, алхимик, аптекарь.
Рене поставил на пол саквояж и тоже снял шляпу, и волнистые волосы его поднялись вслед за шляпой, как корона.
– Пауль Рейнхард Шкленарж, прозектор.
Рене поклонился, почти коснувшись пола пушистыми шляпными перьями, и зачем-то взял руку маленького почтальона и поцеловал её – с мягкой чарующей грацией списанного придворного селадона. Мальчик, и без того румяный, зарделся так, что уши запылали, выдернул руку и взбежал вверх по лестнице – сумка болталась, и коса била его по спине.
– Госпожа Мегид сейчас выйдет к вам, – прокричал он сверху, с галереи.
Рене смотрел ему вслед с нежной улыбкой.
– Папи, вы, конечно, частенько даёте мне понять свои пристрастия. Но прежде вы никогда не вели себя, как столь явный buzeranti, – ехидно, но и растерянно сказал Мора.
– Где ты только нахватался таких слов… – как настоящий отец, посетовал Рене.
– В Богемии, у маркитанток, – признался Мора. – И всё же – неужели вы любите мальчиков?
– Мора, ты в силах отличить мальчика от девочки? – насмешливо сощурил ресницы Рене. – Для этого ведь не нужно быть таким старым, как я.
Мора припомнил кудри, косу, студенческий мундирчик, опасно обтянувший стратегически важные места, и предположил:
– Юный письмоносец и есть госпожа Мегид?
– А я о чём? – Рене опустился в кресло и закинул ногу на ногу. – Пока она переоденется и причешется, я успею здесь поспать.
Рене полузакрыл глаза и сделал мечтательное лицо. За ночь краска в углах его глаз потрескалась, и морщины обозначились особенно явственно. И Мора подумал, что и с его собственным лицом, наверное, всё уже не так хорошо, как хотелось бы. Он кончиками пальцев дотронулся до носа, проверил, прочно ли тот сидит, успокоился и принялся бродить по прихожей.
– И прекрати уже уязвлять меня этими мальчиками, – сказал вдруг Рене, не открывая глаз. – У меня за всю жизнь ни разу не было с мальчиком. Никогда!
– Но вы же… – растерялся Мора.
– Да, сынок, я то самое ваше арестантское обидное слово. Но дети – нет, я никогда не зарился на мальчишек. Наверное, оттого, что брат мой всегда был ими одержим, почти до безумия.
– Я понял вас, папи.
Мора повернулся, посмотрел на Рене, на его безмятежное лицо в тени опущенных ресниц. Вспомнил прежние рассказы Рене и его разницу в возрасте с покойным братом – десять лет, и решил, что не станет больше дразнить Рене мальчиками, как бы ни провоцировали обстоятельства.
Мора обошёл прихожую кругом, рассмотрел муляжи рыцарей – мечи у них были, кажется, самые настоящие, затем окинул взглядом гобелен. От времени гобелен выцвел и пропитался пылью. Сюжет был – псовая охота, и кое – кто из охотников лицом походил на собственных собак, или же на слугу Кристофа. Мору почти осенила смелая догадка, но тут на галерее зашуршало шёлковое платье, и знакомый звонкий голос произнёс:
– Извините, что заставила вас ждать, господа.
Рене поднялся из кресла – в его движениях уже не стало прежней грации, и колени он выпрямил с явным усилием, прикусив губу от боли.
По лестнице спускалась к ним девушка в платье цвета пыльной розы, кудрявая и румяная – щеки её были пунцовыми, даже несмотря на пудру. И Мора без труда узнал в ней давешнего почтальонишку.
– Простите меня за недавний нелепый маскарад, – смущённо проговорила юная дама. – Испуг и нерешительность не позволили мне сразу открыться. Сожалею, что вам, уставшим с дороги, пришлось ждать, пока я приведу себя в порядок. Перед вами Аделаиса Мегид, дочь хозяев этого дома.
Мора теперь уже с полным на это правом приложился к ручке румяной Аделаисы. Рене склонил голову к плечу, тонко улыбнулся и спросил осторожно:
– Шевалье Арман Жозеф Мот Десэ-Мегид – не приходится ли он роднёй вашей милости?
Девушка с каким-то священным ужасом посмотрела на беззаботного Рене.
– Вы знакомы?
– Что вы, нет, – отвечал Рене, продолжая светло улыбаться. – Я всего лишь слыхал о нём от друга. Шевалье был легендой, в одно время, в определённых кругах, легендой, кумиром, медным змием, воздвигнутым в пустыне. Но, увы, я всё-таки не столь стар, чтобы знать его лично.
– Да, я в родстве с шевалье. И прежде не знала, что есть господа, для кого он – кумир. Он ведь… – Девушка не договорила, и внимательно, со страхом и любопытством, поглядела на собеседника, весёлого аккуратного старичка, изящного и красивого, как фарфоровая игрушка. – Ваши друзья затейники, герр Шкленарж.
– Для вас, фройляйн Мегид – просто Рене.
В прихожую вдвинулся носатый Кристоф и молча таращился, Аделаиса Мегид спросила его:
– Комната для господ готова?
Кристоф истово кивнул.
– Мы не обременим вас, – напомнил о себе Мора. – Как только лошади отдохнут, мы продолжим свой путь – до ближайшей гостиницы.
– Господь с вами! – воскликнула румяная Аделаиса, не сводя глаз с Рене. – Оставайтесь столько, сколько вам потребуется! Здесь смертельная скука, на этом острове Авалонис, даже в карты не с кем сыграть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.