Текст книги "Ульфила"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Помолчали, полюбовались, как крупные хлопья снега тают на темных древесных стволах. Потом Евномий тихонько засмеялся, заколыхал обширным барским брюхом. И тут же со спутником своим щедро поделился – как торговец на базаре, который поверх горы уже оплаченных фруктов еще горсть, а то и две от полноты душевной добавит: угощайся!
– Ох и честили с перепугу нашего Авксентия! Как только ни называли! И знаешь, что он ответил? «Скажи им, что зря стараются. Я по-латыни не понимаю».
Ульфила остановился, в широкое смеющееся лицо Евномия поглядел.
– Как это – по-латыни не знает? А как же он с паствой своей объясняется?
– А никак! Говорит: «Чего с ними разговаривать? Меня, мол, государь в Медиолане епископом поставил, вот и все, что им понимать надлежит. А кто непонятливый – тому и без меня военный трибун Маркиан растолкует».
Ульфила головой покачал. Сам он с равной легкостью говорил и писал на любом из трех языков – латыни, греческом и готском. Хотя, если уж говорить по правде, греческий епископа Ульфилы ни в какие ворота не лез.
Как все каппадокийцы, по-гречески изъяснялся он просто ужасно. Глотал целые слоги, как изголодавшийся пищу. Долгие и краткие звуки вообще не различал. Слова жевал, точно корова жвачку.
Грубый этот акцент усугублялся готским выговором. Так что от греческих речей готского просветителя подчас коробило даже римских легионеров, а уж познания тех в языке Гомера дальше какого-нибудь «хенде хох» не простирались.
Евномий добавил примирительно:
– В пастыре не красноречие главное, а строгость и рвение. – И о другом заговорить пытался, раз Ульфила не хочет в восторг приходить.
Но Ульфила, как любой вези, подолгу на одной мысли задерживался, коли уж она в голову втемяшилась.
– Среди моего народа и христиан-то почти не было, пока чтение на греческом велось. Какой толк, если все равно никто ничего не понимает?
Евномий пожал плечами. По странным дорогам бродят иной раз мысли в голове у Ульфилы. Был он об этом Ульфиле весьма высокого мнения. Со многими, кто сейчас хороших мест в Империи добился, не сравнить – намного выше их Ульфила. Пытался Евномий втолковать этому упрямому вези, что негоже мужу столь похвального благочестия и обширных познаний в Писании прозябать в глуши и безвестности. Не пора ли в столицу перебираться? Он, Евномий, может это устроить. Через того же Македония, к примеру.
Ульфила только глянул на Евномия своими темными, диковатыми глазами. Поежился Евномий, неуютно ему вдруг стало. Варвар – он и есть варвар, будь он хоть каких обширных познаний.
А честолюбие епископа Ульфилы в те годы заносилось уже на такую высоту, где не оставалось места никакой корысти, ибо не земных сокровищ искал себе.
Мелкой и ненужной предстала на миг Евномию вся эта возня вокруг богатых кафедр, бесконечная вражда честолюбий и плетение тончайших кружев хитрости и интриги. Сказал, защищаясь:
– Выше головы не прыгнешь, Ульфила. Всякий слушает своего сердца, ибо нет такого человека, который был бы поставлен судить. У одного сердце великое и дела великие; у другого сердце малое. Блага же хотят все.
Точно оправдаться теперь хотел за все сплетни, переданные раньше.
Глуховатым голосом отозвался Ульфила, Евномия и жалея, и любя, и все-таки осуждая:
– Пустое занятие по поступкам человеческим о том судить, что выше любых поступков. Епископы суть люди; Дело же совершается превыше человеков.
* * *
Словопрения продолжались; одно заседание проходило бурнее другого. Никейцы были совершенно разбиты, тем более, что и император их не поддерживал. Держались только за счет собственной твердолобости, ибо, не владея логикой и не в силах отразить остроумные, разящие аргументы Евномия, только и могли, что огрызаться: «А я иначе верую». Большего им не оставалось.
Ульфила на этих заседаниях не выступал – слушал, наблюдал. Как губка, жадно впитывал впечатления. Ибо догматы Ария считал единственно правильными. Все в его душе одобрением отзывалось на речи Евномия.
Арий учит о единобожии более строго, чем никейцы. Этим прекраснодушным господам хорошо отстаивать абсолютное равенство Отца и Сына. Их бы к язычникам, в глушь дакийскую, к тому же Охте. Или в Гемские горы. И как бы они там объясняли, почему их религия не троебожие содержит, а единобожие? Да они и сами в большинстве своем, прямо скажем, от Охты мало отличаются.
Евномий же был великолепен, когда завершил свою речь поистине громовым аккордом:
– Если есть совершенно равные Бог, Бог и Бог – то как же не выходит трех богов? Не есть ли сие многоначалие?..
Взрыв аплодисментов утопил голос оратора. Никейцы что-то выкрикивали со своих мест, но их больше не слушали. Сам Констанций соизволил ладонь к ладони приложить в знак одобрения.
После заседания восхищенный Ульфила протолкался к Евномию, обнял его. А Евномий вдруг оглянулся, поискал кого-то глазами и, не найдя, сквозь зубы лихо свистнул. Тотчас раб подбежал и вручил свиток, красиво перевязаный кожаным шнурком с позолотой. Евномий торжественно передал свиток Ульфиле.
– Я записал тезисы этой речи для тебя, друг мой, – сказал Евномий. – Она твоя.
Ульфила был по-настоящему тронут и даже не пытался скрывать этого.
– Большего подарка ты не мог бы мне сделать.
* * *
Предпоследний день в Константинополе несколько омрачился несогласием, которое вдруг установилось между Ульфилой и Евномием.
– Прочитал еще раз твою проповедь, – сказал ему Ульфила, когда прогуливались вдоль городской стены, любуясь закатом. – И не один раз. Множество.
Евномий склонил набок свою львиную голову. Ждал похвалы.
Ульфила сказал:
– Она выше всяких похвал. У меня не достанет слов, достойных красоты твоего слога, Евномий, стройности твоих мыслей.
Евномий деликатно кашлянул в сторону.
Ульфила продолжал задумчиво:
– Но кое с чем я не могу согласиться.
Евномий тотчас же насторожился.
– Да?
– Да. – На собеседника испытующе поглядел. – Ты пишешь, что Сын изменяем. Что Сын достиг Божеского достоинства после испытания Его нравственных свойств и вследствие обнаруженной Им устойчивости в добре. – Ульфила процитировал почти наизусть. Он говорил негромко, слегка задыхаясь, – волновался.
Зато Евномий был совершенно спокоен.
– Да, именно так я и писал. Бог предвидел, как Сын Его будет прекрасен по воплощении. Но если бы Петр или Павел оказались в земной жизни столь высоки и совершенны, как Иисус, то они были бы Сынами Бога, а не Единородный Сын Его.
– Отсюда легко можно вывести, что любой из нас, проявив надлежащую стойкость в добре, может быть усыновлен Богом, – сказал Ульфила. И желтоватый огонек загорелся в его темных глазах, когда посмотрел на закат. – Ты спрятал в своем учении страшный соблазн, Евномий.
– Ты что же, не согласен со мной? – поинтересовался Евномий.
– Нет, – сказал Ульфила. – Не согласен. Сын – великий Бог, великая тайна. Его величие таково, что постигнуть Его существо невозможно. Runa. Тайна. Magnum Misterium. Ни Петр, ни Павел, ни любой из нас…
– Ужели напрасно Господь наименовал Себя «дверью», если никого нет входящего к познанию? – запальчиво спросил Евномий. – Как это «невозможно постигнуть», если Господь – путь? Кто же идет по этому пути?..
– Евномий, – сказал Ульфила. – Пойми. Ты сводишь в ничтожество самое Искупление. Господь Иисус Христос – Устроитель спасения мира и людей. Если бы Он был так запросто постижим, как ты говоришь… Если любой из нас может заместить Его, набрав потребную меру добродетелей, то все Искупление обращается в ничто. – И спросил неожиданно: – Ты ведь не сомневаешься в святости Авксентия Медиоланского или Македония, епископа Константинопольского?
– Разумеется, нет, – надменно сказал Евномий. – К чему ты спросил?
– Давай завтра распнем их, – предложил Ульфила. – Как ты думаешь, проистечет из этого спасение человечества?
Евномий рассердился, потому что не знал, что отвечать.
– Я считаю своим долгом блюсти чистоту нашего учения, – сказал он наконец с тихой угрозой. – Когда я принял кафедру Кизика, я вынужден был заново окрестить своих прихожан. Не только никейского вероисповедания – они, кстати, именовали себя «кафолическими христианами». Но и кое-кого из тех, кто думал, что следует учению Ария. Они заблуждались и их учение было искажено. Мне пришлось учить их правильному символу веры.
– Не хочешь ли ты и меня окрестить заново? – спросил Ульфила.
Евномий криво улыбнулся.
– Ты ведь знаешь ответ.
В молчании дошли они до дворца. Не желая расставаться в ссоре, Евномий дружески сжал Ульфиле руку и взял с него слово, что будет отвечать на его письма.
Ульфила обещал; на том расстались.
* * *
Пасха в этом году поздняя, уже и яблони отцвели. Меркурин, Константинополем точно пришибленный, до сих пор с мутными глазами ходит – бредит великим городом. Ульфила это, конечно, примечал и гонял парня больше обычного, чтобы глупые мысли в голове долго не держались. Всему придет время, так он считал; настанет час и для Константинополя, а сейчас иди-ка, дружок, помоги Силене с мужиками – обещали к Пасхе в церкви полы перестелить, чтобы епископу во время службы не думать о том, на какую половицу ступать, а какую обходить с осторожностью. Силена, счастливый человек, бревна таскал, и сложности бытия его совершенно не заботили.
Но вот и ремонт в церкви закончен, и весеннее тепло проливается на землю. Запасы, на нынешнюю зиму сделанные, оскудели; однако до нового урожая дожить можно без беды и голода.
Ульфилу от поста шатать начало, и Силена с ним разругался: слишком ты, отец, себя любишь – о своей святости радеешь, а литургию кто служить будет, когда загнешься?
Ульфила внял этому простому, но от сердца сделанному наставлению своего дьякона и строгость умерил; однако пригрозил его, Силену, епископом себе в преемники поставить, коли такой умный.
Перед Пасхой с утра ушел один в церковь. Маленькая деревянная церковка на берегу речки, как будто от века стояла. Вон там липа выросла, а здесь церковка ульфилиной общины. Постарались, украсили ее внутри, как умели. На бревенчатые стены полотен навесили, какие нынешней зимой специально для того один гончар из Македонской разрисовывал (у того талант был фигуры рисовать).
Был тот гончар мезом, молился своим варварским богам, потому Ульфила знал его плохо. Зато Силена, по нраву и должности своей хлопотун, свел знакомство решительно со всеми, включая и язычников. И епископу так заявил: мол, какая разница, чья рука доброму делу служить поставлена, христианина или же язычника? Ежели есть дар, то это – дар, его только в правильную сторону обратить нужно. Засел рядом с тем гончаром, объяснял, что именно рисовать надобно. И нарисовал Силене мез все, как было рассказано, – и Благовещение, и Рождество, и Тайную Вечерю, и Моление о чаше…
Холодный утренний свет в окна и раскрытые двери беспрепятственно входил, освещая мезовы картины, и среди знакомых фигур Иисуса, апостолов, Богородицы видел Ульфила горы Гема, поросшие лесом, и речку, петляющую в предгорьях меж холмов, и солнце, пробивающееся сквозь туман. Кое-где полотно успело закоптиться, и в одном месте осталось жирное пятно от лампадного масла.
В алтарной части помещалась небольшая жаровенка, где сжигались ветки можжевельника для благовонного запаха. Ульфила потер между пальцев веточку, не до конца обгоревшую.
И в тишину его одиночества вдруг ворвался плеск воды на перекате, где бревно через реку перекинуто, – сейчас его половодьем затопило.
Две лампы, заправлявшиеся маслом, сейчас погашенные, свисали с потолка. Одну здесь делали, вторую Ульфила из Константинополя привез – красивая. Свечей в этой церковке не было, потому что епископ Ульфила свечей не любил. Это мать еще в детстве вбила ему в голову, будто свечи – языческое изобретение и будто одни только идолопоклонники их жгут. Даже выросши и умом постигнув, что масляные лампы тоже суть языческое изобретение, так и не отделался от предубеждения.
Церковь была тиха и нарядна, как невеста в утро перед свадьбой. Ульфила думал о тех людях, которые обряжали ее и готовили к празднику, и улыбался.
Вышел на берег, и тотчас те же самые горы, что только что окружали его на настенных холстах, глянули с южной стороны горизонта. Будто и не покидал храма.
И был маленький деревянный храм ульфилин как целый мир; мир же – совершенный и наиболее внятный язык, каким может говорить Бог.
Сидел епископ на берегу реки, слушал плеск воды у затопленного бревна на броде, уходил в свои мысли все глубже и глубже и постепенно как бы терял плоть – становился словом. А слово – разве может оно страдать, испытывать боль, страх, голод, разве может оно умереть? Слово – оно, в конце концов, бессмертно.
Так и заснул незаметно для себя, склонившись на траву. Проснулся от того, что – уже в сумерках – трясет его за плечо Меркурин.
– Силена послал спросить: как, будем в этом году факелы жечь? Если будем, надо бы срубить, пока до полуночи время есть…
Глава пятая
Прокопий
366-369 годы
Прокопий происходил из знатной фамилии; родом он был из Киликии, где и получил воспитание. Родство с Юлианом, который стал впоследствии императором, помогло его выдвижению… В частной жизни и характере он отличался сдержанностью, был скрытен и молчалив. Он долго и превосходно служил нотарием и трибуном и был уже близок к высшим чинам.
Аммиан Марцеллин
Разумеется, у Империи с варварами был мир. Прочный, чуть не вечный. Империя отъелась и очень хотела покоя – спать и переваривать в своем необъятном брюхе страны и народы.
Но ей мешали. Во-первых, свои же сограждане, наживавшиеся на войне, ибо любое перемещение легиона, не говоря уж о поставках в армию, порождает большой простор для финансовых злоупотреблений.
Во-вторых, не давали ей покоя сами варвары, на что она, если судить по внешним проявлениям, страшно досадовала. Эти «зловредные» народы то и дело наскакивали на старого хищника, покусывая его жирные бока, кое-как прикрытые щетиной Рейнско-Дунайского вала.
А что в Империи происходило?
Ну, император сменился. Блаженной памяти Констанций умер. Теперь визави Атанариха по ту сторону Дуная был неотесаный вояка по имени Валент – повелитель Восточной Римской Империи.
С годами отяжелел Атанарих, обзавелся висячими усами. И все так же Империю ненавидел. И безразлично ему было, какие перемены там произошли. Сменился император и сменился. Будь на противоположном берегу Дуная хоть сам Александр Македонский – и то, казалось, вцепился бы не задумываясь. Сидел Атанарих у себя в Дакии-Готии, глаза щурил, приглядывался, выжидал.
И дождался.
Боги любили Атанариха – послали ему случай отомстить ромеям за низкое их коварство (ибо после того, как Ульфила ушел на имперские земли и сманил за собой часть племени, последние сомнения относительно христианства у Атанариха рассеялись).
Знак милости богов, если говорить о наружных его свойствах, не производил внушительного впечатления. Это был римский солдат, выловленный на готской земле и со связанными за спиной руками доставленный к Атанариху. Вид пленник имел весьма заурядный: рожа как кирпич, во рту двух зубов не достает.
Римский солдат отбивался от готских воинов, пока те тащили его, точно козу на заклание, и что-то вопил во всю глотку. В этих бессвязных криках Атанарих разобрал свое имя. Велел пленного отпустить – пусть скажет, что там хочет сказать.
Тут-то и выяснилось, что вовсе не пленный это, а гость дорогой и достопочтимый посланник. И что родич покойного императора Юлиана, знатнейший Прокопий, шлет через этого Иовина (так солдата звали) привет своему брату, могущественному Атанариху, повелителю везеготов.
От слова «брат» из уст ромея поморщился князь готский, но руки Иовину велел освободить. Вина принесли. Сели.
И чем дольше слушал солдата Атанарих, тем радостней ему становилось.
Ох уж эти родственники покойного императора Юлиана! Сперва патриарх Евсевий с его интригами и арианством, теперь вот Прокопий, бывший нотарий, ныне же – можешь не сомневаться, князь, ибо вот отчеканенная им в Иллирике золотая монета! – законный император, занявший по праву место своего покойного брата Юлиана.
Как не возмутиться, продолжал Иовин, когда на трон возвели этого солдафона, этого Валента, который только и умеет, что раздавать жирные куски своей родне, а об Империи не радеет. Взыскивает недоимки столетней давности, а чуть что не так – на дыбу и пытать. Жалованье солдатам через жадность свою задерживает.
На недоимки Иовину было, понятное дело, наплевать, а вот с задержкой жалованья – по всему видно – сильно обидел его император.
Да и вообще, Валент править не умеет.
Что это за государь, если достойному человеку приходится скрываться от него в лесах и вести жизнь дикого зверя, чтобы только не заподозрили его в честолюбии и стремлении занять престол и не подвергли за такое-то пустое подозрение смертной казни?
Тут Атанарих в рассказе запутался и осторожными вопросами (дабы не выдать своей неосведомленности больше, чем следовало бы) постарался выяснить, о ком, собственно, речь.
Да о Прокопии, конечно же. Он повинен в страшном преступлении (так Валент считает): состоит в родстве с Юлианом, что дает ему право на престол. И это право, между прочим, подтвердила вдова Констанция, Фаустина, когда вверила Прокопию свое дитя, малолетнюю Констанцию…
Иовин частил, сыпал именами. Но Атанарих почти не слушал. Главное было для него открыто как на ладони: Империю рвет на части мятеж, и мятежник просит помощи у везеготов.
Атанарих подливал и подливал своему собеседнику, а сам все улыбался в висячие усы. Хорошо же. Как вы с нами – так и мы с вами.
Ромеи запускали щупальца к вези и отхватили-таки часть племени. Совратили, лишили силы, поселили, как каких-нибудь рабов, на своей земле.
Настал наш черед. Уж мы с вами поквитаемся. Пусть ромеи рвут друг у друга из рук императорскую власть, пусть воюют между собой. Пускай освежат в памяти, ежели забыли, каково это – проливать кровь соплеменников.
Ну, так чего он хочет от меня, этот твой Прокопий? Воинов? Хорошо. Я дам ему двести дюжин моих воинов. Этого хватит?
Иовин бросился руки Атанариху целовать. Владыка!.. Милостивец!..
Атанарих руки отдернул. Нечего меня, военного вождя, слюнями мазать.
* * *
Жаль, не знал Атанарих многих подробностей этой истории, в которой поучаствовал двумястами дюжинами воинов; а то повеселился бы от всего своего широкого варварского сердца. Ибо война Прокопия с Валентом была войной двух откровенных трусов, каждый из которых лишь об одном мечтал: остаться в живых после этой передряги.
Как услышал Валент (он в ту пору находился в Сирии), что Прокопий два легиона на свою сторону сманил и на него, Валента, войной идти хочет, так сразу за императорские пурпурные сапоги схватился – скорее снять, снять, снять и в провинцию, к морю, гусей разводить. Спасибо, приближенные не позволили, за руки удержали.
Прокопий на самом деле тоже не рвался к престолу, но выхода у него не было. Иовин Атанариху совершенно точно обрисовал положение дел: раз родственник Юлиана, значит, либо становись государем, либо помирай по подозрению, что хочешь стать государем.
А тут как раз подвернулся случай. Валент сидел в Сирии. Донесли до него, что готы собираются в очередной раз пройтись по Фракии, не раз уже ими ощипанной. Со стороны соплеменников Атанариха это было, конечно, гнусностью, но таковы уж они, готы: скучно им за Дунай не ходить.
Валент легионы послал усмирять задорных соседей; сам же занят был в Сирийских владениях. И вот по пути из Сирии во Фракию остановились в Константинополе без императорского пригляда два легиона.
Отчаянно труся, бледный, как выходец с того света, Прокопий натягивает на себя одежки понаряднее (за неимением пурпура), вооружается палкой с красным стягом и в таком бутафорском блеске, с подгибающимися от ужаса коленями, предъявляет свои претензии на престол. Вокруг – солдаты, бдительно охраняют сию персону поднятыми щитами, ибо имелись серьезные опасения, что вздорный константинопольский плебс начнет швыряться кусками штукатурки и прочим дерьмом. Но все обошлось, и выступили в поход.
Однако для Атанариха дело обернулось куда как скверно.
Посылая с Прокопием готов, он рассчитывал пустить молодых своих волчат порезвиться на ромейской земле, попробовать зубки, поесть свежего мяса, с тем, чтобы потом назад их принять и произвести в матерые волки. А вышло по-другому.
Прокопий, разумеется, войну бездарно проиграл. Никто и не сомневался, что ничего путного из его авантюры не получится. В решающий момент, когда чаши весов колебались, Прокопия предали. И хоть не ожидал он иного от своей армии предателей и дезертиров, а все же упало сердце, как увидел, что солдаты его оборачивают щиты внутренней стороной наружу и дружно топают на сторону Валента.
Поглядел, сжал в комок упавшее сердце, плечами криво передернул и как-то очень ловко скрылся с поля боя. За ним только двое пошли – ближайшие соратники. Готы еще задержались, бились с ромеями, но не потому, что защищали Прокопия, а просто ромеев не любили. Но и эта война закончилась: небольшой отряд готский окружили и полонили. Те не очень-то сопротивлялись. Сложили оружие, как было велено, на землю сели. Атанарих, когда отпускал их с Иовином, наказывал не жизнь свою за ромейского самозванца сложить – жизнь их народу вези нужна – а опыта набраться. Ну и набрались; будет.
Во Фракии это случилось, у города Наколеи. Там лесистые горы кругом, есть где спрятаться. Добрел до них Прокопий. Ничего, кроме усталости, не чувствовал. Кто бы не сказал, глядя на него сейчас: сильного судьба ведет, слабого тащит. И притащила, в конце концов, в этот лес, на эти склоны, и бросила в одиночестве. И еще небось пальцы брезгливо отерла полотенцем: ф-фу, Прокопий…
Конечно, в те годы судьбе было, из кого выбирать. Тогдашний мир был полон героев. Просто трещал и лопался по всем швам от героев: Стилихон, Аларих, Аэций, Аттила, Гинзерих, Теодорих… А тут какой-то Прокопий с его умеренностью и аккуратностью – идеальный канцелярский работник; с его узкими плечами и сутулой спиной. И что он все под ноги себе глядел, монету потерял, что ли?
Рухнул под деревом, на узловатые корни, лицо руками закрыл. Вот наконец он и остался один, можно передохнуть. И тихо вокруг, только полная луна ярко светит.
Один? Не тут-то было. Извольте-с, ваше падшее величество. Справа и слева приблизились соратники верные, числом двое, взяли его за руки и связали.
Да пес с вами, делайте, что хотите.
Наутро – какое торжество в лагере Валента! Валент уж позабыл, как отрекаться хотел. Восседал на складном табурете среди своих солдат. Центральная часть лагеря занята пленными. Длинноволосые, белесые, длинноносые, с наглыми светлыми глазами – переговариваются между собой, пересмеиваются. Не их это война, а Атанарих их скоро из плена вызволит.
Мятежника ведут!.. Самого Прокопия ведут!.. Так-то, вместе с сообщниками, что явились узурпатора незадачливого выдать, представили римские солдаты императору Валенту мятежника Прокопия.
Коренастый, угловатый, дочерна загорелый, глядел Валент настоящим воином, плоть от плоти закаленных римских легионов. А что трусоват бывал, то искусно прикрывал грубостью: мы академиев не кончали.
И триумфы с прочими изысками ему, Валенту, ни к чему. Не было у него вкуса к театральным действам, зато шкурой своей весьма дорожил. И потому посмотрел Валент в унылое бледное лицо Прокопия и велел отрубить ему голову, что было исполнено тут же, на месте.
Прокопий ушел из жизни, казалось, со вздохом облегчения. За все свои сорок лет он никого не убил, а это по тем временам была большая редкость.
Что до сообщников его, которые так героически выдали своего предводителя, то Валент, не обладавший чувством изящного, велел казнить их тоже. Так втроем в одной яме и закопали.
И осознав свой долг перед отечеством исполненным до конца, Валент занялся другими делами.
* * *
Узнав о том, что эта пивная бочка Валент распродал всех готских пленников по градам и весям Империи, точно коз бессловесных, Атанарих…
Ох. Лучше было не попадаться ему на глаза в те дни.
Наконец, призвал к себе нотария (писца то есть). Добровольно бы тот к своему князю сейчас ни за что не пошел, но тут деваться было некуда. Звали нотария Агилмунд, был обучен грамоте и при князе выступал искусным дипломатом. Хромой от рождения, Агилмунд передвигался быстрым скоком и был куда менее беззащитен, чем можно подумать, видя его угловатую хрупкую фигуру.
Своего дипломата Атанарих встретил потоком отборных проклятий. Не спрося позволения – вообще не проронив ни слова – Агилмунд уселся за стол против князя, локтем миски в сторону сдвинул, со своим письменным прибором разложился и строчить принялся.
Атанарих ругань прервал и поинтересовался: что это нотарий пишет? Агилмунд досадливо на князя рукой махнул, чтобы не мешал вопросами, с мысли не сбивал. Дописал. После голову поднял и, склонив ее набок, посмотрел Атанариху прямо в лицо.
Страшен был Атанарих.
Нотарий как ни в чем не бывало попросил диктовать дальше.
Проклятия возобновились. Угрозы одна страшнее другой – и все на голову этой продажной твари, этой шкуры – римского императора. Уж и города ромейские пылали, и Флавиев флот, что нес охранную службу на Дунае, шел ко дну вместе со всей матросней, и Траянов вал с землей был сровнен и зубами дракона то место засеяно, женщины все подвергнуты надругательствам, а мужчины оскоплены все поголовно…
Нотарий усердно писал. Наконец, Атанарих выдохся и попросил прочесть, что получилось.
Получилось в меру сухое и достаточно высокомерное послание, составленное на сносной латыни (всего две ошибки, да кто не запутается, когда семь падежей!). Атанарих-де требует выдать ему всех готских пленников, захваченных Валентом под Наколеей.
Поворчал еще немного Атанарих и, капнув воска, приложил печать.
Ответ на сие послание привез государев человек, которого готы поначалу приняли за заблудившегося кочевника. Ибо был он природным сарматом, хотя и носил римское имя Виктор.
В пути этот Виктор изрядно пообтрепался, да еще заплутал в горах, довольно крутых и поросших густым лесом. Пытался было найти себе толкового проводника, сунулся за этим в селение карподаков, но карподаки – народишко дикий, носит войлочные шапки, смотрит зверем и изъясняется на совершенно незнакомом наречии. Так что проводника не добыл, а хлеба в селении том не нашел. Оголодал, оборвался о сучья в трущобах, насилу этого мерзавца готского князя нашел.
Атанарих сперва к нему даже не вышел. Слуги и младшие родичи вокруг Виктора вились, как мошки-кровопийцы, все въедались да допытывались – что за сармат такой и почему в ромейскую одежду вырядился, краденая, что ли? Так допекли Виктора, что спесь с него потекла ядовитым потоком – не удержался, на низших излил, а ведь берег для самого Атанариха. Тут уж и «хам» в дело пошел, и «да как ты смеешь», и «убери руки, холуй» – все, чем казна богата. Двое из слуг помоложе хохотали над бессильной его яростью, а третий – это как раз нотарий был – как обложит этого Виктора с головы до ног.
На шум лениво Атанарих вышел.
Усадьба просторная, дом богатый, деревянный. Стоит князь в дверях, большой, грузный.
Виктор к Атанариху подошел, отточенным движением императорское послание вручил. Атанарих взял, в руках повертел, потом кивком нотария подозвал и ему сунул: прочти.
Агилмунд глазами пробежал.
– Интересоваться изволит, на каком основании народ, дружественный римлянам и связанный с ними еще через Константина Великого договором вечного мира, оказал поддержку узурпатору, который, находясь во власти низменных страстей и поддавшись гнусным побуждениям честолюбия, начал войну против законного государя.
– Запутался я что-то, – сказал Атанарих. – Не сыпь словами, не горох. Узурпатор – это у нас кто?
Нотарий и князь, как по команде, одновременно повернули к Виктору вопрошающие лица. Искренне недоумевали. Атанарих брови поднял, глаза выпучил, рот приоткрыл: в полной растерянности бедный варвар.
Виктор зубами скрипнул, но ответил:
– Узурпатор – Прокопий, казненный за измену и междоусобную войну.
– А, – протянул Атанарих с видимым облегчением. И нотарий тоже сменил выражение лица: теперь он понимающе супился и кивал.
Но вот Атанарих снова озаботился, и мгновенно его беспокойство передалось и верному нотарию:
– А законный государь – это, стало быть…
– Август Валент, – отрезал Виктор. – Август Валент – законный государь. Ты поддержал проходимца, князь, дал ему своих людей, нарушил договор с Империей. Так что когда твои люди попали в плен, Валент обошелся с ними по справедливости.
Атанарих повернулся к нотарию:
– Принеси то письмо.
Тот кивнул и быстро похромал в дом. Долго возился там, гремел засовами. Атанарих в это время зевал и чесал у себя под мышками, задирая рубаху и выставляя напоказ изрядный живот. Виктор с ненавистью глядел на этот живот.
Наконец, явился пройдоха нотарий, вынес письмо, о котором шла речь, и с торжественным видом объявил:
– Вот подлинный документ, призванный полностью оправдать образ действий нашего князя. Написан собственноручно Прокопием. Здесь он провозглашает, что принял верховную власть, ибо она принадлежит ему по праву как близкому кровному родичу покойного императора Юлиана. Следовательно, оказывая ему поддержку, мы сохраняли верность давнему договору с Константином. Ибо как еще выказать верность Константину Великому, если не поддержав его родича? Я могу прочесть, – с невинным видом предложил нотарий.
– Нет необходимости, – сказал Виктор. – Я передам Августу Валенту ваши оправдания. Но боюсь, он сочтет их пустыми отговорками.
Направился было к своей лошади, но Атанарих окликнул его.
– Да погоди, ты… Не такие уж мы тут звери. Как тебя зовут? Виктор? Странное имя для сармата.
– Если меня здесь вынуждают терпеть оскорбления… – начал Виктор.
– Да будет тебе, Виктор, – совсем мирным тоном сказал Атанарих. – Передохни у нас дня два, а потом мы тебе проводника дадим. Ведь пока сюда шел, заблудился небось? Вон одежда как поизорвалась. – И Агилмунду: – Пива гостю принеси.
Агилмунд в дом ушел и сразу же донеслись его крики: погонял какую-то служанку, чтоб немедля пива князю несла.
Виктор остался погостить. Два дня терпеливо сносил атанарихово гостеприимство. Ел, пил. Тот, точно в издевку, кормил поджарого сармата на убой, до боли в желудке, поил, как лошадь, все расставаться не хотел. Наконец еле живого от обжорства отправил назад, к Валенту, дав в сопровождение верткого паренька с хитрым лицом.
* * *
Как и следовало ожидать, на письмо Прокопия, предоставленное везеготами, Валент даже и не взглянул. Долго колебался император ромейский, что бы такого убийственного Атанариху написать в ответ, но так ничего и не придумал, а вместо того двинул за Дунай войска.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.