Текст книги "Железный Тюльпан"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Мне было в высшей степени плевать на каких-то там «Cannibal Corps». Я делала на сцене свое дело. Сцена уже была моим домом. Как человек, оказывается, быстро привыкает к тому, что он делает. Мне казалось странной, непредставимой моя прежняя жизнь. Неужели у меня будет тюремная решетка вместо досок сцены? Неужели я никогда больше не буду слышать аплодисментов, видеть эту громадную черную пасть зала, над которым я имею власть?
«Люба, чуть левее!.. Джессика, Джессика Хьюстон, где ты!.. Джессика, твой выход, пошла, пошла!.. Микрофоны!..»
И, правду сказать, мне нравилась эта свеженькая юная девочка, эта мулатка со странно зелеными, как две крыжовничины, глазами, с пушистыми, заплетенными в мелкие бесчисленные косички темными, чуть в рыжину, волосами. Когда она вставала под софит, волосы, просвеченные насквозь, становились вызывающе-рыжими, золотыми. Как мои. Которые у меня были когда-то, когда я еще была рыжей Джой с Казанского.
Девочка совсем неплохо пела, чем-то неуловимым напоминала наглую Тину Тернер, немного – Донну Саммер; врожденная мулатская нагловатая грация, гибкая, эротичная развязность, естественность вызывающе соблазнительных движений и па, ах, эти покачивания бедрами, эти прищелкивания пальцами, – когда она брала себя за сосок указательным и средним, прищемляя его, и задирала рукой юбку почти до самого холма Венеры, публика, допущенная до созерцания репетиции, восторженно выдыхала из тьмы зала: «Классно, малышка!.. Хай!..» Дешевые приемчики, но на паблику действуют безотказно. Чем примитивнее, тем больше успеха. Это аксиома. Это должны затвердить все артисты, кто занимается легким жанром. И мулаточка в грязь лицом не ударяла. Я рассмотрела ее исподтишка: очень юна, совсем еще зеленая, а самоуверенности, как у дивы.
Девочка изящно, отточенно двигалась по сцене. Девочка манипулировала микрофоном мастерски, меня Беловолк и Вольпи долго натаскивали, прежде чем я смогла как следует справиться с этим зверем. Девочка, просто как Монсеррат Кабалье, могла петь из любого положения – стоя, сидя, лежа на полу, перегнувшись, как фигуристка. Чертова черная грация! Это у них врожденное. Я, забываясь, любовалась ею, и меня окликал резкий, как вопль трубы, голос Беловолка: «Люба, что замечталась! Сейчас твой номер пойдет! „Картежная игра“!»
И синий Фрэнк так и вился, так и увивался вокруг нее. Синий Фрэнк, что так недавно пытался приударить за мной, теперь, казалось, меня не замечал. Ну да, я поняла, это и была его девочка – та девочка, которую он выписал из Америки, чтобы она поднабралась в России ума-разума, повыступала здесь. Малютка себе самой, небось, кажется рок-звездой. Однако пусть не зарывается. Ей еще надо ой-ой как много работать. Пахать! Вкалывать! Я почувствовала нечто вроде укола ревности – внимание зрителей и режиссеров переключилось на нее, на эту рыжую малявку, на пухлогубую смуглянку из Нью-Йорка. Я и перед нею должна делать вид, что я, Люба Башкирцева, старожил Нью-Йорка. Не хватало еще, чтобы меня заставили разговаривать с ней по-английски. Знаю две-три фразы, и те с грехом пополам. «Хау ду ю ду?.. Дую, дую, только не слишком!..»
Фрэнк спрыгнул со сцены в зал. Он тоже что-то вякал в микрофон, когда пела группа «Аргентум». Следующий мой номер, «Картежники», был соло, без подтанцовок и бэк-вокала, почти а’капелльный, и Фрэнк вместе с моими «подпевалами», Лизой, Мартой, Робертом и Наилем, мог отдохнуть, посидеть в зале, попить из баночки кока-колы. Я обняла микрофон обеими руками, как возлюбленного, и, шатаясь, как пьяная, подошла к краю сцены, к рампе. Я изображала в этой песне в дымину пьяную старую картежницу, у которой все позади – война, любимые, мужья, добыча денег, карусель домов, где жила, тюрем, где отматывала срока, – вся жизнь; остались только карты, игра ночью, – преферанс, кинг, покер. Помощники набросали сухого льда мне под ноги. Я стояла вся в клубах сизого дыма, подсвеченного алыми прожекторами. Будто вся в крови.
Порвалось платье и стоптались каблуки.
Плетусь я шагом – не аллюром.
На скатерть падают из скрюченной руки
Валет, король с прищуром…
Ах, карты, карты!.. Вы остались у меня
Одни, одни в лучах заката…
И только ночь, и не увижу дня,
А я ни в чем не виновата…
«А я ни в чем не виновата», – пела я хрипло, приближая губы к микрофону, и чувствовала, как предательские слезы сами выползают из глаз и катятся по моему лицу. Мне было себя страшно жалко. Девять дней. Уже остается только девять дней. А я не знаю ее имени. И эта сука Горбушко, чтобы прославиться, собьет меня влет. Ему это ничего не будет стоить. В этом мире все стали киллеры. Не настоящие, так духовные. Души прострелены насквозь жаждой славы и денег, теплого местечка под солнцем, – и тот, у кого душонка прострелена, озлобленный, стреляет сам. Я ни в чем не виновата, слышите! Ни в чем! Ни в чем…
– Люба, – услышала я из зала сердитые хлопки и недовольный голос Беловолка, – Люба, что такое с тобой? Почему ты так раскиселилась? К чему эти слезы, эта сентиментальщина?! Это все убрать! Ничего этого не нужно! Твоя героиня – старая прожженная тетка, да, она пьяница, она глушит водку, глушит пиво, она вся проспиртована насквозь, но она мужественна, она никогда не заноет так, как ноешь сейчас со сцены ты! Сначала! Федор! Запись! Поехали!
Звукооператор запустил фонограмму. Пошла аранжировка. Хорошую оркестровку сделал мне Федя, дай Бог ему здоровья. Я подсобралась, вытерла рожу подолом платья, снова схватила микрофон. По-моему, я даже оскалилась со зла. Беловолк кричал из зала: «Вот теперь то, что надо! Больше эстрадной злости, тогда все получится!»
В перерыве, когда все побежали в буфет – жевать и пить, – ко мне подошел Фрэнк, ведя за руку свою чернушку. Они выглядели как два голубка. Идиллическая картинка. Черный принц и коричневая Дюймовочка. Фрэнк как-то подозрительно смотрел на меня. Его белки угрожающе светились синим светом, как железнодорожные фонари на стрелке.
– Оу, Люба, привет, – он блеснул зубами, но из его глаз не исчезла пугающая тьма. – Хочу познакомить тебя с моей герл-френд. Она прелесть. Джессика, – он взял лапку мулатки и вложил мне в руку. – Не бойся, Люба, она немного говорит по-русски.
– Хай, – сказала я мулатке, стискивая ее горячую обезьянью лапку в своей руке. – Как тебе репетиция?
Мулатка говорила по-русски просто блестяще.
– Классная репетиция, – сказала она, обнажив в дежурной улыбке зубы, белые, как снега Килиманджаро. – И клевый у вас этот тип, режиссер. Только очень громко орет, его иногда… как это?.. выключить хочется. Вообще это все впечатляет. Оркестр отличный, не хуже Бостонского. И ваши рок-группы тоже ничего. Жека Стадлер, этоvery beautiful. Плохое только качество фонограммы, если номер идет под фонограмму. Много помех, этого нельзя допустить на концерте. На репетиции можно. А так все… – Она озорно посмотрела на Фрэнка. – А так все, как это по-русски, же-лез-но?..
Она поправила пышные волосы. Мелкие, как хвостики, косички, о, как же их много, какой адский труд их заплетать.
– Железно, – кивнула я. – Конечно, все железно.
Я покосилась на кресло, где лежала моя сумка. Мой железный цветок был со мной. Канат дал мне его, велел носить с собой. «Это оружие, помни, Алла, это оружие». Я так и побоялась спросить, как же оно все-таки действует.
После репетиции она захотела подышать свежим воздухом, прогуляться. «Юрий, езжай домой один. Припаркуй машину у подъезда, не задвигай в подземный гараж, мне она понадобится рано утром». С утра пораньше она хотела съездить к Игнату Лисовскому. Все же Игнат был один из немногих, кто, заподозренный ею и не уличенный ни в чем, к ней благоволил. И это именно Игнат рассказал ей про всех, кто навек остался на той фотографии, схваченный мертвенной белой вспышкой в римской ночи. Это Игнат навел ее на след Рене, Люция, Зубрика. И вот она близка к цели. Зубрик. Бахыт. Рита. Один из трех. Один из этих трех. Она не может, не имеет права ошибиться. Иначе жизнь ее, что, как бешеный скорый поезд, стучит, катит стремительно по накатанным рельсам, внезапно сковырнется и с грохотом покатится под откос.
Да, завтра обязательно съездить к Игнату. Игнат – башка. Вместе они что-нибудь придумают. Завтра репетиций нет, она может отдохнуть, принять ванну, намазать фэйс кокосовым молочком, поесть фруктов. Весна, авитаминоз, надо есть апельсины, яблоки, киви. Ее губы изогнулись в усмешке. Давно ли ты стала любительницей фруктов, Сычиха. Давно ли ты, как бродяжка, стояла у окна «Парадиза», всматриваясь в человечьи фигуры и тени там, за стеклом, не имея никакой возможности туда, внутрь, в красивую жизнь, войти, сесть за столик, заказать чего душа желает.
А теперь ты живешь красивой жизнью.
Ну и как?! Красивая она?!
«Ты пойдешь к кому-то в гости, Люба?..»
Беловолк теперь со смущением выговаривал это «Люба».
«Нет, Юра. Просто прогуляюсь. Хочу прогуляться пешком. Поглазеть на вечернюю Москву. Так тепло, хорошо. Пахнет тополями. Посмотрю на первые звезды. Знаешь, я разучилась смотреть на звезды. Я такая замотанная. Дай мне побыть хоть немного одной. Пожалей меня».
Он пожал плечами. На его аристократическом, с брезгливо поджатыми губами, зеркально-гладко выбритом лице, в глазах с чуть нависшими морщинистыми птичьими веками Алла прочитала беспокойство. Он явно не хотел отпускать ее одну. Может, он что-то предчувствовал?
«Ну, будь по-твоему. Иди».
«Только не поезжай за мной на машине. Не следи за мной. Я не люблю, когда ты шпионишь за мной».
«Не буду шпионить. Только даю тебе время на то, чтобы медленно пройти по центру до ближайшего метро, ну, на худой конец зайти в кафе и выпить чашку кофе с коньяком. И никакого мороженого. Застудишь глотку. И – быстро – под землей – до „Проспекта Вернадского“. Я буду ждать тебя в машине около станции».
Алла проводила долгим взглядом красные огни «вольво». Беловолк, странно, Беловолк, которого она так боялась, так ненавидела. Он тоже стал ей почти другом. Или она просто привыкла к нему, сроднилась с ним?..
Алла, Алла, опомнись… Кто в этом дико изменившемся мире может сейчас стать друг другу – другом… Друг твоего друга – твой враг?!.. Похоже на то… Да, так оно теперь все и есть…
Медленно, медленно каблуки ступали по теплому, мокрому асфальту. Только что прошел дождь. Тверской бульвар оставался позади. Распахивалась, как черный веер в огнях-самоцветах, сумасшедшая веселая Тверская, кишевшая разнопестрым людом, и коренным московским, и заполошно-транзитным, густой шорох от стремительно несшихся машин висел над дорогой; мигали, суетливо мелькали рекламы-надоеды, со стендов и афиш глядели чьи-то огромные глаза, огромные пачки сигарет, огромные бутылки водки, плыли в сумерках огромные светящиеся надписи: «НЕ ДАЙ СЕБЕ ЗАСОХНУТЬ», «НАДО ЧАЩЕ ВСТРЕЧАТЬСЯ», «МОСКВА – ГОРОД СВЕТА». Алла вздохнула. Что за жуткий слоган: «Москва – город света». А в ее Сибири, а на Дальнем Востоке города сидят без света и отопления. Иркутск – город тьмы?! Красноярск – город тьмы?! Владивосток…
Прочь эти мысли. Она звезда. Она не должна думать о том, что где-то люди страдают. Она должна сейчас медленно идти, дышать вечерним теплым воздухом, размышлять. Размышлять о том, как ей узнать, кто убийца из этих троих.
Она вышла на Тверскую, украдкой помахала рукой бронзовому Пушкину. Свернула налево, к Белорусскому вокзалу. Да, она дойдет до вокзала, спустится в метро и поедет домой, а за то время, пока она идет по Тверской и пялится на огни реклам и на роскошные витрины магазинов, маркетов и ресторанов, она придумает, как ей вскрыть, каким ножом, эту загадочную консервную банку.
Она подняла руку и пощупала рану от ножа Риты под пластырем. Заживает, уже не так больно. Вот сволочь Рита. Кто сделал ей, безумке, такой же шрам на шее?!
Может быть, ее прежний муж… Или любовник… Ты же не знаешь ее жизнь, Алла. И к чему тебе ее знать. Тебе важно знать одно: если она, или они оба с Бахытом, убили Евгения Лисовского, то они вполне могли убить и Любу. Тем более Люба увела Евгения от нее. Месть женщины может быть чудовищной. Месть женщины может быть какой угодно.
Господи, но при чем тут Сим-Сим… и его рана, такая же рана на горле?!
Алла шла, кусая палец в черной ажурной перчатке. Высокие каблучки ксилофонно вызванивали по зеркальному черному, мокрому асфальту. Полы расстегнутого плаща отдувал ветер. Как прекрасен теплый первый дождь весной. Какое счастье жить. Вдыхать аромат клейких тополиных почек. Любоваться лицами спешащих людей. Кое-кто узнавал ее, радостно кланялся, посылал воздушные поцелуи. Две девочки, возраста Джессики Хьюстон, подбежали к ней около памятника Маяковскому:
– Мы заметили вас давно, вы Люба Башкирцева… мы шли за вами… бежали… дайте нам ваш автограф, пожалуйста!..
Алла наклонилась, поставила закорючку подписи на протянутых дрожащими детскими ручонками книжках и листах бумаги. Забывшись, она чуть не написала: «Алла Сычева», – но вовремя спохватилась и широко размахнула, на весь лист: «БАШКИР…» Девочки убежали, счастливые. Как мало нужно человеку для счастья.
Она, около кольцевой станции метро, свернула к цветочному рынку – купить себе первых весенних цветов. Она захотела сама себе подарить цветы. Не стальные. Не железные. Первые, робкие нежные тюльпаны, с клонящимися вниз чашечками на гибких стеблях.
Торговки сидели в нахлобученных от дождя целлофанах, в плащах с капюшонами. Цветные сполохи, самоцветные купы гроздик, роз, тюльпанов, хризантем нежно светились в синем вечернем воздухе. Мерцали в дождевой пыльце фонари. Алла улыбнулась, увидев пушистых цыплят бело-желтых цветков вербы – метелки пучков вербы торчали над рядами, над аристократическими черными розами. Цветы! Ей дарили цветы на вечерах, ее забрасывали цветами на концертах. А сегодня она сама захотела купить себе цветы.
Она подошла к старушке, торговавшей маленькими красными тюльпанчиками. Точно такие же смешные тюльпанчики распустились сейчас на газоне на Тверском бульваре, полчаса назад она любовалась ими.
– Дайте пять… нет, семь!.. Семь – счастливое число… Сдачи не надо, бабушка…
Она прижала тюльпаны к груди, обогнула станцию метро и зачем-то решила зайти на вокзал. Ее обуяла странная ностальгия. Она слишком много времени провела на вокзалах. Они были скитальным шатром ее бесприютной юности. Да, она зайдет в вокзал и выпьет там кофе в буфете. Беловолк же разрешил ей выпить кофе в кафе.
Когда она, отражаясь с цветами в черноте влажного асфальта, подходила к Белорусскому, к главному входу, ее внезапно схватили за руку. Она вскрикнула, повернулась.
– Что вы делаете! Пустите!
Перед ней в вечернем сумраке мелькнуло лицо незнакомого человека с красным родимым пятном во всю щеку. Она ударила человека, вцепившегося в ее локоть, ребром ладони по руке, вырвалась, оставив в его пальцах клок плащевой тонкой ткани, и побежала. Люди в вокзальной толпе ругались, плевали ей вслед, она бежала, толкая прохожих, наступая им на ноги, уронила маленького ребенка, и он заплакал. Она бежала, поняв вдруг непреложно: все, конец.
Они поняли, они все поняли. Они хотят ее убрать.
Почему этот тип не стреляет?! Ведь убить человека так просто!
Он не будет стрелять в толпе. На вокзале. Здесь его сразу возьмут. Здесь милицейские посты, кордоны, милиция следит за подозрительными людьми, за брошенными сумками – нет ли в какой из них взрывчатки. Ловят террористов, почему бы и убийцу не поймать. Нет, здесь он стрелять не будет. Ее загонят в западню. Ведь он бежит за ней. Она обернулась. Да, вон он. Вон его лицо в толпе. Он не теряет ее из виду.
Куда податься?! Она судорожно огляделась. Переулки, дома, нагромождения домов. Привокзальные офисы. Склады. Проходные дворы. Сюда! Она нырнула под арку. Обернулась на бегу. Преследователей было уже двое. Они бежали за ней, и в темноте гулко разносился топот их башмаков по асфальту.
Боже мой, Боже мой. Куда?! В подъезд. В подъезд нельзя, Алла. Они загонят тебя наверх, на чердак, как зверя. И спокойненько отстреляют, в темноте и тишине. Разве какая старуха выглянет, прошамкает: «Опять шумят в подъезде, ироды, спать не дают». Дальше! Она шарахнулась в темный проем двора. Топот ног был уже близко. Они рядом, Алка! Ты бегаешь быстро, но два здоровых, сильных, обученных-натасканных мужика без труда догонят тебя! И собьют тебя наземь одним ударом руки с пистолетом по лицу. Расквасят лицо вдребезги. Вот тебе и Любин Карнавал будет, во всей красе.
Господи, куда?! Сюда. Темный двор. Она забьется в закуток. Нет, все же надо открыть любую, какую угодно дверь и юркнуть куда-нибудь. Она зверь. Она зверек. Она зверь, и ее гонят. Они загнали меня в трущобы, я и не думала, что в центре Москвы такие дикие трущобы, я думала… Резкий, узкий луч света прочертил дегтярную черноту двора. Алла увидела перед собой дверь и кинулась в нее. Сердце ее готово было выскочить из горла.
Самое смешное, что букет маленьких тюльпанов она по-прежнему прижимала к груди.
Она увидела перед собой ступени, освещенные тусклой двадцатипятисвечовой лампой. Лестница вниз! Лестница в подвал. О мой милый, мой любимый, это ведь не твой подвал. Это чужой подвал, и здесь она найдет смерть. Я не хочу умирать! Никто не хочет умирать, девочка. Но это уже не имеет никакого значения.
Она побежала, стуча каблуками, по лестнице вниз. Голоса преследователей она слышала уже в дверях. Подвальный коридор. Темнота. Сюда уже не достигал тусклый свет. Господи, помоги! Сделай так, чтобы тут была открыта хоть одна дверь! И она вбежит в нее, и подопрет ее чем-нибудь тяжелым изнутри, каким-нибудь бревном… или старым столом, шкафом. Да нет, Алка, все подвалы у всех жителей закрыты на замки, хоть там валяются и отжившие свой век вещи, а все они хозяевам дороги; и потом, в подвалах хранят картошку, капусту, соленья, огурцы всякие, варенье. Вот и прекрасно, ты запрешься, и на первое время у тебя будет еда.
Она толкалась в пыльные старые двери. Закрыто! Закрыто! Тут тоже закрыто! И тут! Ужас! Нет, нет, она не хочет, Господи, спаси… Она закусила губу, отбежала и с размаху высадила дверь плечом. Железки запоров со звоном посыпались на кирпичный пол. Она, трясясь, вбежала в кладовку – и стала, обмирая от ужаса, приставлять к притолоке выбитую дверь, придвигать к дверному проему ящики с чем-то непреподъемно тяжелым, какие-то запыленные, все в известковой крошке, мешки, тюки… И не успела. Они уже были рядом. Они расшвыряли ее нелепые баррикады. Тот, что схватил ее за руку на Белорусском, отодвинув ногой ящик, прошел в каморку. В его руке горел карманный фонарик. Он направил свет на ее лицо. Алла зажмурилась.
– Она?
– Как не она. Конечно, она. Ее рожа во всех дайджестах примелькалась.
Губы ее прыгали. Она сказала тихо:
– Я вас не знаю. Вы не имеете права…
– Мы имеем право на все. И на тебя тем более. – Мужик с фонариком в руке вытащил из кармана плаща тяжелый «руби». – Ты бежала как по писаному, крошка. Ты прибежала точно туда, куда мы и рассчитывали, что ты прибежишь. Все тип-топ.
– Вы… убьете меня?..
«Ах, шарабан мой, американка…»
– Браво, спокойная девочка. Как она спокойно об этом говорит.
«А я девчонка… да шарлатанка…»
– Если только заорешь, – внятно сказал второй, стоя за спиной человека с фонарем, – уложим тебя на месте. Пока ты нам нужна живая. Но учти, пока.
– Зачем?..
«А я сегодня… продулась в покер…»
– Умная. Затем, что ты можешь выболтать нам нечто важное для наших хозяев.
– А когда я… выболтаю это вам, вы меня… уберете?..
«А надо мною… смеялся джокер…»
– Разумно было бы. Все будет зависеть от того, насколько твоя жизнь нужна тем, кто нам тебя заказал. Рома, – он толкнул в спину первого, – ты звонил девятнадцать-тридцать пять? Там, между прочим, ждут.
– Звонил. Все сообщил. Все довольны, все танцуют.
Алла почувствовала, что колени ее подгибаются. Она обессиленно села на ящик.
– Красивые цветочки, – насмешливо сказал тот, что не сводил с нее револьверного дула, – у Белорусского купила? И тоже тюльпаны? Это у тебя мания, да?
«Они все знают. Ну да, это люди Зубрика».
– Мания, – вздернула она голову.
– Ну, ты, наглая кошка! – Державший пистолет дулом коснулся ее подбородка, приподнял ее лицо. – Поосторожней на поворотах. У тебя Тюльпан с собой?
– Нет.
– Врешь. Врешь внаглую.
Она вдруг страшно обозлилась. Вскочила с ящика. Отступила вглубь кладовки. Она была готова, как настоящая кошка, вцепиться когтями и зубами в сытую морду этого, с оружием.
– Можете меня убить, потом обыскать. Обыскивать живую я себя не дам.
Незаметным движением она расстегнула сумку. Канат сказал, что Тюльпан – оружие. Как им пользоваться? Он открылся. Он открылся один раз, в темной комнате у Зубрика. И больше не открывался никогда. Как он действует? Наплевать на то, как. Она просто вытащит его и ударит им Первого по голове. Тюльпан же тяжелый, как камень. Второй ее убьет, ну и пусть. Теперь уже все равно. Все равно.
И Первый уловил это ее движение к сумке.
– Стоять! Не двигаться!
«Он подумал, у меня там оружие. Какой же Беловолк идиот, что не снабдил меня хоть крохотным дамским „смит-вессоном“!»
– Стою, не двигаюсь. – Она нашла в себе силы усмехнуться. – Но и вы не двигайтесь тоже. Я тоже вооружена.
Первый переглянулся с напарником.
– Вооружена? Вот как.
– Я не гуляю без оружия по ночной Москве. Мои восточные тайны со мной.
Первый отступил на шаг. Ага, подействовало. Алла скосила глаз. Подвал, пыльный подвал. Ее судьба – умереть в подвале. Они хотят заполучить Тюльпан. Но прежде всего они хотят выудить из тебя, зачем ты следила за их хозяевами. Кто хозяева?! Зубрик? Бахыт? Рита?! Все они. Все трое. Они же в связке, Алла. Они повязаны. Это они убили Любу. Они.
Жаль, ты не сможешь уже предъявить Горбушко ни догадок, ни доказательств. Ты уже будешь мертва. Ты будешь валяться в этом подвале, и отсюда уберут твое тело только тогда, когда кому-нибудь придет в голову спуститься сюда за мешком цемента или мешком картошки.
Запах известки. Запах картошки. Запах цемента. Запах земли.
Запах смерти.
Первый поднял выше руку с пистолетом.
– Говори, – сказал он отчетливо. – Говори, что тебе известно об убийстве Евгения Лисовского. Говори, иначе я размозжу тебе голову! Быстро!
Алла вцепилась в ремешок сумки. Опустила голову. Господи, цветы. Цветы! Она по-прежнему держала их в руке. Стебли, зажатые, измятые, дали сок. Венчики повяли. Она до сих пор держит их у груди! Живые…
– Стреляй, – сказала она дрожащими губами. – Стреляй, потому что я ничего не знаю об убийстве Евгения Лисовского. Кроме того, что мне сказали о нем Рита Рейн и Бахыт Худайбердыев.
– А что тебе сказали о нем Рита Рейн и Бахыт Худайбердыев?
Она подняла глаза. Дуло плясало вровень с ее лбом. Черный глаз пустоты глядел в ее глаза.
«Ах, шарабан мой… американка…»
– То, что он был убит в то время, когда Люба Башкирцева уже была в Москве.
– Тю! – присвистнул Второй. – Так ты что, хочешь сказать, что ты не Люба?!
– Тебе же втолковали, что она подсадная утка!
– Ну-у, такого не может быть… Люба она…
«А я девчонка да шарлатанка…»
– Я Алла Сычева, – сказала она тихо. – Алла Владимировна Сычева. Отец мой, Владимир Сычев, был красноярский казак. Мать – деревенская, со станции Козулька. Я Алла Сычева, сибирячка. Бывшая проститутка. В настоящее время певица, играющая роль Любы Башкирцевой. И я знаю только то, что муж Башкирцевой Евгений Лисовский, мой сутенер Семен Гарькавый, по прозвищу Сим-Сим, и сама Люба Башкирцева были убиты, судя по всему, одним и тем же человеком. И я действительно выясняю, кто этот человек.
«Ты можешь сказать им про Горбушко. Одну только фразу: меня заставили выяснять. И Горбушко уберут. Но и тебя тоже уберут! Тебя уберут в любом случае!»
– Меня…
– Договаривай!
– Меня правда сделали так, что не отличить?..
– Сука! – Первый вскинул пистолет, крутанув его в воздухе. – Ты осведомлена достаточно! Влас, – кивнул он Второму, – начинай. Она действительно ничего просто так не скажет.
И тот, кого назвали Влас, медленно, пристально глядя на меня чуть выпученными, под сивыми, белесыми бровями, налитыми кровью, как с похмелья, глазами, вытащил из кармана куртки ножи. Один, другой… третий… пятый… Их у него в руках уже было не меньше десяти, а он все вынимал и вынимал их. И безотрывно, жадно, оскалясь, глядел на меня.
«А это ножи с острова Мадагаскар, негритянские; с такими ножами туземцы ходят на львов, и они слегка загнуты, в виде молодого месяца, чтобы лезвием удобно было рассекать выгнутую в борьбе шею зверя; а это, гляди-ка сюда, не отворачивайся, что тебя дрожь бьет, – старые ножи степных уйгуров, у уйгуров ноги кривые, потому как они всю жизнь, с младенчества, скакали на конях, и ножи тоже кривые, как китайские серпы для резания стрел дикого лука; уйгурский нож – самый острый на Востоке нож, он отсекает одним взмахом даже шею пятилетнего ребенка. А это, вглядись, самая большая тайна – ножи, сделанные в виде рыб, птиц, голов диких зверей; есть так называемый нож сенагона, сделанный в виде расширяющейся к острию плашки, фигурно выточенной в виде листа сливы; и я все-таки, гляди, поражу тебя насмерть в сердце самым дивным ножом – ножом в виде цветка. Я делал его сам, с помощью искусного мастера, который меня направлял – от плавки металла до ковки, от нанесения рисунка на фигурные ножны до изготовления лезвия, тонкого и узкого, как женская заколка, что втыкается жительницами Ямато в прическу, называемую ими „крылья бабочки“. Я покажу тебе, как он поражает, или ты сам можешь им воспользоваться, сделав себе сеппуку или харакири или пронзив себя старинным аратским способом – всадив острие в шею, туда, где бьется жила жизни и куда опытный скотобоец-пастух всаживает нож барану, с тем, чтобы правильно его потом разделать для приготовления на костре. Ты испугался? Но разве вся жизнь всех людей не есть приготовление к смерти? Разве мы все – не бараны на широких блюдах на столе у Бога? У великого Будды, у Христа, у Аллаха, – всяк Бог родился, умер и воскрес на Востоке, и разве ты, человек Востока, не поймешь сам, откуда бьет в небо священная кровь?»
Так, ножи. Пистолет – блеф. Они заготовили для меня ножи.
Когда жена Каната плясала в той его каморке на чердаке, он тоже кричал и шептал ей про ножи. И он приготовил нож, чтобы убить ее. И не убил.
И кто, когда рассказывал мне про ножи всего мира, как они устроены, кто и как их выделывал, как их кидают, как их вонзают – по всем правилам?.. Канат?.. Да, да, может быть… Может быть, Канат…
Второй поднял нож, длинный, как серебряный байкальский омуль. Прищурился. И метнул его в меня.
Он метнул его так ловко – или так неудачно, – что зацепил мне шею, глубоко оцарапав ее. Нож воткнулся в кирпичную стену подвала, в щель кладки. Застрял там, задрожал, отзвенел.
– Собаки! – крикнула я, и слезы выступили у меня на глазах. – Бросить как следует не умеете!
– Мы все умеем, – усмехнулся Первый, опуская серый пистолет, – мы все умеем, ты ошибаешься.
Второй снова прицелился. И снова метнул.
И снова нож, описав в воздухе плавную кривую, попал в меня, зацепив мне щеку около уха, и шлепнулся сзади, за моей спиной. И я чувствовала, как по шее, по лицу текут теплые струи. Ну вот, теперь у меня на роже будет три шрама. Ритин и два этих, новых.
Ты что, Алка, всерьез думаешь, что это твои последние шрамы?!
У него в руках еще целый пук ножей!
Они искалечат тебя. Исполосуют тебе лицо, шею, руки, тело. Это будет мясорубка. Это Рита, сволочь, придумала мне такую пытку, чтобы я раскололась, чтобы выдала им, почему я за ними слежу. Они догадались. Разбить меня, как орех, было нетрудно. Я вся была на ладони. Но теперь…
Теперь тебе нечего терять, Алка. Выдай им Горбушко! Ты же смертница!
Или калека. В лучшем случае.
И никогда больше – Любовь Башкирцева.
– Дрянь, – шепнула я, вытирая рукой с зажатыми в ней тюльпанами кровь со щеки, – какая же ты дрянь. А я думала, ты мужчина. А ты, дрянь. Купился на баксы. Я же женщина. Я же…
– Ты бывшая проститутка, – сказал Первый и вынул из кармана черную коробочку. Прежде чем я успела что-либо понять, белая ослепительная вспышка обожгла мои глаза, заставив зажмуриться.
Фотоаппарат! Они снимали меня на пленку!
Они фотографировали меня в этом занюханном подвале, среди ящиков и мешков и гор известковой пыли, с этими дурацкими цветами в руках, с перекошенным от страха, грязным лицом, – Любу Башкирцеву, без вуальки, без модной ретро-шляпки а ля двадцатые годы, без ее знаменитой белозубой улыбки, без толпы поклонников, осаждающих ее, как замок или крепость… Зачем? Чтобы у них были эти кадры, которые они потом продадут очень, очень дорого, за бешеные деньги, зарубежным масс-медиа, – нате, полюбуйтесь, это Люба Башкирцева перед смертью в подвале московского дома… Ах нет, это та подсадная утка, что так долго морочила всем голову и выдавала себя за Любу Башкирцеву, бандиты сделали несколько кадров, нам их удалось раздобыть… с большим трудом, просим прощенья, каждый снимок – десять тысяч баксов… «Бывшая проститутка Алла Сычева, с успехом заменявшая убитую ею Любу Башкирцеву на сцене, наконец-то попалась в рукиправосудия»… А если эти люди подосланы… самим Горбушко?! Нет, невозможно, у папарацци пороху не хватит заказать им меня… Откуда ты знаешь про его порох? Может быть, ему, для его будущих паблисити, позарез нужен был именно такой снимок: я в подвале, вся в крови, зареванная, с цветами в руках. Такой бесценный снимок.
Я вскинула голову. Поднесла к лицу цветы. Понюхала их. Улыбнулась.
– Снимайте! Что ж вы не снимаете?! Слабо – такой кадр?!
И, как на сцене, – я так часто делала это на сцене, что у меня уже выработался автоматизм, движение было отработано, как дважды два, – я подхватила свободной рукой подол плаща вместе с юбкой черного короткого шелкового платья и потянула все тряпки вверх, вверх, обнажая ногу, задирая подолы все выше, выше, ничего, мужики, сейчас я дойду до черных шелковых трусиков с черными кружевами, я же шлюха, шлюхи любят черное белье, и я люблю, все никак не могу отвыкнуть, – и вы станете истекать слюной и соком. Я вас слишком хорошо знаю, мужики. Вы же животные. Вы же всегда хотите от нас только одного.
– Вперед! У тебя же аппарат – мыльница! Для дураков! Нажми кнопочку, дядя!
У Второго перекосилось лицо. Он размахнулся и швырнул в меня еще один нож.
– Я тебе покажу дурака…
Нож мелькнул в спертом воздухе подвала слишком быстро. Белая молния. Морозный блеск. Я закричала от боли. Нож вошел мне в плечо, впился как коготь. Так и торчал в плече. Я, плача и крича от боли, выронила тюльпаны на пол, схватилась рукой за нож, вытащила его, и кровь хлынула из раны фонтаном, обильно орошая мой плащ, чулки, туфли, грязные кирпичи фундамента вокруг меня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.