Текст книги "Дети Солнцевых"
Автор книги: Елизавета Кондрашова
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Глава XII
Последствия мести
Наступило Рождество Христово. Праздник этот, составлявший обычно целую эпоху в жизни воспитанниц, пришел и прошел в этом году незаметно, оставив в душах и взрослых, и маленьких воспитанниц тяжелое, грустное чувство.
– Первый раз, – говорилось и повторялось на все лады, – первый раз с основания института на Рождество не было ни елки, ни танцев, ни других развлечений…
За несколько дней до праздника было много толков о прошлогодних увеселениях, о поздравлениях и посещениях, о подарках, сделанных и полученных воспитанницами, и никому в голову не приходило, что в текущем году этот великий праздник отметит себя в их сердцах таким полным разочарованием.
Канун Рождества Христова, в прежние годы полный хлопот, суеты, беготни, секретничанья, шептания своих и случайно узнанных чужих тайн, прошел как совершенно обыкновенный день. В классах не появилась мадам Адлер с веселым видом, не посылались к ней лучшие по поведению и учению из каждого класса девочки, которые и в этом году в глубине сердец твердо надеялись, что их классная дама вот-вот скажет им: «Montez vite pour changer les tabliers, les pelerines et les manches, vous allez chez maman»[107]107
Быстренько перемените передники, пелеринки и рукавчики, вы идете к начальнице (франц.).
[Закрыть].
В маленьких классах дети не твердили поздравительных стихов, не переписывали их дрожащими руками на большие листы почтовой бумаги с вычурными гирляндами из цветов и амуров. Не было покрикивания пепиньерок: «Ну, куда вытянула, ах, Господи! Испортишь только! Разве не видишь, где намечено? Круглее, да круглее, тебе говорят! Нажми, отпусти!» – которые так страшны и так приятны одновременно. В этот год не было ничего праздничного, кроме всенощной[108]108
Всенощная – богослужение накануне праздника.
[Закрыть], от которой воспитанниц провели прямо в столовую к перловому супу и ячневой каше, «самому противному ужину», по мнению большей части воспитанниц.
– Будут пускать родителей? – спрашивали озадаченные необыкновенной будничностью обстановки воспитанницы.
– Еще бы! Как всегда, конечно. Классов не будет, и два дня будут родителей принимать, ведь вы не наказаны, – отвечали классные дамы.
И действительно, родителей, как всегда, принимали с двенадцати до двух часов, но все было как-то не радостно, не празднично, во всем чувствовалось стеснение, и родители, вместо ожидавшихся восторгов, целого короба рассказов, смеха и анекдотов, выслушивали рассказанную шепотом, с оглядкой на соседок и на проходившую дежурную даму, грустную повесть о том, что maman недовольна всеми классами и не показывается вовсе, а мадам Адлер с последней истории ни с кем не говорит; что в этом году, «кажется», не будет елки, ничего-ничего не будет, потому что этот год, как нарочно, в каждом классе была какая-нибудь «история». Начинались рассказы об «этих историях» со всеми подробностями. Родители выслушивали все и уходили, тоже огорченные огорчением своих детей.
– Когда мы в Новый Год будем поздравлять maman, – решили старшие, – надо непременно просить, чтобы она простила и забыла все.
И воспитанницы стали ждать Нового Года. Рождественская неделя тянулась без конца.
– Уж, право, хоть бы классы скорее, – говорили воспитанницы, не зная, чем бы занять себя, как бы развлечься.
Накануне Нового Года, однако, все приободрились и с утра ждали чего-то, какой-то перемены. Во всех классах много рассуждали о том, что надо будет сказать и как ответить на такой-то вопрос maman или на такое-то замечание мадам Адлер.
Наступил вечер, раздался звонок к ужину, но мадам Адлер не показывалась. Все повесили головы.
В Новый Год раздали, как всегда, и новые платья, и тонкие праздничные передники. Воспитанницы оделись, поздравили своих дам, пошли на молитву, оттуда по классам.
– В котором же часу мы будем поздравлять maman? – спрашивали дам воспитанницы.
Дамы пожимали плечами и выражали лицами недоумение.
Обед был праздничный, давали и соленые огурцы к говядине, и пирожки с вареньем, но не было легкости сердца, и обед прошел в такой тишине, как редко проходили будничные трапезы.
В два часа, после приема родителей, воспитанницы стали в беспокойстве громко рассуждать о том, что «нельзя же так оставаться, надо что-нибудь сделать, чтобы увидеть maman». Начались слезы, сначала чуть слышное посмаркивание, потом все громче, громче, наконец всхлипывания.
В четвертом часу в старший класс вошла мадам Адлер. Ее встретили рыданиями и горячими просьбами заступиться за них перед maman.
Мадам Адлер поздравила воспитанниц с Новым Годом и пожелала, чтобы все неприятное прошло навсегда и никогда более не повторялось, а на просьбы их отвечала:
– Старайтесь вести себя так, чтобы я имела право просить за вас, теперь же это невозможно. Если целый месяц не будет наказанных, я вам обещаю, что начальница сама объявит вам свое прощение.
Потом мадам Адлер обошла все классы, объяснила каждому его провинности, говорила, что начальница огорчена не менее самих воспитанниц, и обещала просить maman о прощении, если воспитанницы обещают, что впредь они будут вести себя так, как подобает.
– Смотрите за шалуньями сами, – говорила она в маленьких классах.
Пожелание мадам Адлер исполнилось: после бурного, полного неожиданностей времени настало полнейшее затишье, и к первому февраля все единицы в поведении обратились в двойки. Некоторые воспитанницы даже надеялись, что у них к первому марта будут красоваться тройки, и начинали мечтать о голубой кокарде. К таким счастливицам принадлежала и Зоя Горошанина. Варя и Таня пока и не мечтали о таком счастье. Штрафованных не было. Варю Бунина оставила в покое, и Варя, со своей стороны, стала смотреть на пепиньерку безо всякой злобы.
Дружба Вари с ее новыми подругами, несмотря на различие характеров и подсмеивание подруг, продолжалась и крепла. Девочки были неразлучны. Таня и Зоя смотрели на Варю с подобострастием и в то же время с некоторым покровительством. Они не раз принимали ее легкие провинности на себя.
Время между тем шло. Наступила Масленица… Воспитанницы получили прощение, и потому ликованию не было конца. Все языки развязались. Опять везде слышался веселый смех, шутки, беготня, точно тяжелый больной выздоровел и нет уже надобности ходить на цыпочках и говорить шепотом.
– Mesdemoiselles, кто ожидает родственников сегодня? Кто идет в залу? Пора, собирайтесь, собирайтесь! Мы сейчас идем, – говорила Марина Федоровна, проходя по шумным классным в воскресенье на Масляной неделе.
В своем классе она остановилась и громко сказала:
– Дети, надеюсь, что мы, по примеру прошлых лет, и в этом году займемся немного работой.
По классу пронесся веселый утвердительный ответ.
– Отлично, только мы не богаты материалом. У кого из вас будут сегодня родители, попросите, чтобы они прислали нам стареньких, негодных дома детских вещей, старого белья, каких-нибудь шерстяных остатков или стареньких, теплых, совсем не нужных им вещей. В первые дни у нас еще будет много дел. Тех из вас, кто пожелает работать, милости просим ко мне в комнату, каждый вечер, после уроков, конечно, после того, как вы приготовите все, что вам нужно к следующему дню. Ну, скорее, скорее, идем. Вы ведь знаете, для чего нам нужны эти вещи? – спросила она, обернувшись к классу.
Единодушное «да-а-а-а» было ей ответом.
На следующий день, вечером, в комнате Марины Федоровны шла жаркая работа. Несколько молоденьких головок, нагнувшись над столом, внимательно накладывали вырезанные из бумаги выкройки на чисто вымытые куски холста, канифаса и бумазеи и осторожно вырезали разные маленькие вещи. Другие девочки, сидя у другого стола, поспешно что-то распарывали. Третьи, низко наклонив головы, усердно сметывали какие-то маленькие клочки.
Сама Марина Федоровна тоже работала. Она переходила от одних к другим. У стола она брала сложенные стопками скроенные вещи, осматривала каждую вещь, обрезала неровности, подбирала отдельные части вместе и, сложив каждую собранную вещь, передавала на другой стол, объясняя, что куда надо приметать.
Все были заняты, и праздных разговоров не было. То и дело раздавалось только: «Марина Федоровна, что делать? Рукав не выходит, тут дыра». «Здесь одна сторона длиннее, Марина Федоровна, можно пустить немножко короче?» «Марина Федоровна, тут по выкройке никак не выходит!»
Марина Федоровна подходила, поворачивала выкройку, прилаживала, и рукав выходил без дыры, и стороны делались ровные, и длина находилась должная.
– Подумать, подумать надо, сообразить, – говорила она весело, похлопывая недогадливую работницу по плечу.
За четверть часа до звонка к ужину Марина Федоровна заторопила детей складывать работу.
– Мне только два стежка, – умоляла одна барышня, не отрываясь от работы.
– Одну минуту. Я сейчас, – убеждала другая, торопливо что-то дометывая.
– Вот-вот эту сторонку только, – говорила третья, дорезая поспешно.
– Марш, марш, чтобы за вами остановки не было! Надо, чтобы к хорошему делу не примешивалось ни малейшей досады или неприятности кому-нибудь. Вернетесь с ужина и уберете. Я ничего не трону, слышите, бросайте теперь так, – говорила Марина Федоровна, помогая то одной, то другой складывать работу.
Так первые дни Великого Поста торопливо шла кройка, прилаживание, наметка, и только к концу второй недели принялись за шитье. В первый же вечер, когда все работницы тихо, чинно и усердно занялись тачанием и сшиванием, Марина Федоровна, тоже работавшая наравне с воспитанницами, стала рассказывать им грустные истории тех детей, для которых все они теперь так охотно трудились.
– Это мы дадим деткам Егора, нашего столяра, – говорила она. – Он очень хороший человек, работящий, усердный; только бьется, бедняк, со своими ребятами. Жена его умерла в прошлом году и оставила ему пятерых детей. Старшей девочке всего шесть лет, а младшему теперь около года. При матери ребятишки были такие чистенькие, сытые, а теперь все в лохмотьях, бледные, голодные на вид, хотя он каждую заработанную копейку тратит на них. «И понять не могу, сударыня, – говорит он мне как-то на днях, – при покойнице моей денег куда меньше выходило, а любо было на все посмотреть. Придешь домой с работы и поешь вкусно, и отдохнешь, чистота везде; на ребят взглянешь – сердце радуется, а теперь, голова кругом идет. Все, кажется, им делаешь не хуже, как у других людей, а они точно нищие, а дома… и не смотрел бы». – Говорит он это таким дрожащим голосом, чуть не плачет, а трое старших жмутся к нему, ласкают его; даже трехлетняя, худая, встрепанная девочка, рожицы от грязи не видать, и та точно понимает, тоже обнимает колено отца, прикладывает к нему свое личико, гладит его испачканными ручонками. «Что за жизнь! – говорит Егор. – Руки бы на себя наложил с тоски, а как обступят вот так-то и ласкаются, так, кажется, и в невесть какую кабалу для них пошел бы».
А вот это как раз придется одному моему новому знакомцу, маленькому мальчику. На днях ходила я в Гостиный Двор. Недалеко от Невского мне пришлось проходить каким-то переулком. Только я завернула туда, вижу перед собой маленького человечка, лет четырех, очень легко, очень грязно одетого, без шапки, со свалявшимися светлыми волосами. Мальчик шел, скоро-скоро перебирая своими ножонками в стоптанных рваных башмаках, надетых на босые ноги. Вдруг из ворот дома с противоположной стороны улицы выбежали три больших мальчика. Один с разбегу ударил маленького в лицо, другой свалил его с ног, и все трое принялись его тормошить, крича что-то. На счастье мальчика, какая-то женщина, сидевшая у ворот дома, громко крикнула: «Вот я вас, озорники! Опять на маленьких нападать! К будочнику[109]109
Будочник – постовой полицейский; посты (будки с черно-белыми полосами) располагались на перекрестках улиц.
[Закрыть] отведу!» Мальчики мигом разбежались, а маленький остался на тротуаре и отчаянно кричал. Его подняли. По лицу его текла кровь, но нельзя было разобрать, что он расшиб себе. Кроме больших серых глаз и длинных ресниц ничего нельзя было различить. Он кричал и размазывал грязными ручонками слезы и кровь по старой грязи. «Кто ты? Кто? Откуда? – спрашиваю. – Где твоя мама?» Молчит. Завела я его в аптеку, недалеко было, попросила там воды, умыла беднягу. Несмотря на его сопротивление, вытерли ему рожицу и руки, примочили разбитый нос, залепили английским пластырем ссадину на подбородке, дали кусок ячменного сахару и отпустили. Побежал мальчуган, оглядывается испуганно по сторонам, нет ли где его врагов – больших мальчиков, и, дойдя до одного дома, пропал. Я пошла дальше. Часа через три, возвращаясь домой и проходя мимо дома, в который скрылся мальчик, я случайно взглянула в открытое окно подвального этажа и увидела почти пустую комнату с потемневшими стенами, у окна почерневший от времени и грязи стол, на нем обрезки кожи, дратва, молоток, шило, какие-то банки. В некотором отдалении от стола скамейка, на ней сидит небритый человек лет тридцати, чистенько одетый, но такой худобы, что нельзя смотреть на него без жалости. Человек этот сидел, опустив голову, одной рукой он обнимал стоявшего в коленях его маленького мальчика, другой гладил его голову. Мальчик был мой новый знакомец. Я заслонила им свет, и они оба одновременно подняли на меня глаза. На худом, желтом лице рабочего остановились две слезы, а по бледненькому, еще чистому после мытья в аптеке личику мальчика слезы текли одна за другой, и он подбирал их кончиком языка. Я спросила рабочего, не башмачник ли он. Он приподнял глаза, утер рукой слезу, посмотрел на меня, бережно отставил от себя маленького мальчика и подошел к столу. Я спросила, может ли он взяться сшить мне несколько пар детских башмаков к празднику. Он просил меня войти в комнату, или «мастерскую», как он ее громко назвал, я вошла; он показал мне свою работу и сказал цену. Пока я с ним говорила, мальчуган все время прятался за отца, выглядывал испуганно из-за него и дергал его за фартук. Тот делал вид, что не замечает этого. Наконец мальчик шепнул: «Тятя!» Отец нагнулся и чуть слышно произнес: «Что тебе?» – «Тятя, она». Когда я увидела, что мальчик меня узнал, я заговорила с ним, но он опять спрятался за отца и молчал. Я спросила башмачника, за что большие мальчики избили его сына. По лицу его пробежала тень. Он нахмурился, как бы от физической боли, и, не глядя на меня, сказал: «Такой уж он Богом обиженный. Мать его умерла, скоро год будет. При ней ему было хорошо. Любила она его, и как любила! Наряжала его; выведет, бывало, на улицу в будни, точно в праздник Господень; ни пятнышка на нем, чистенький, радостный, а теперь…» Он махнул рукой. «Озорники и потешаются над ним, проходу не дают. Он от них хоронится, а они бьют его…»
– А вот это вашей прошлогодней знакомке, маленькой Ниське, – продолжала Марина Федоровна, держа в руке кофточку. – Кто хочет шить ее? – спросила она, улыбаясь. – Ниська уж ходит. Я ее видела недавно, такая хорошенькая, чистенькая. Мать ее оправилась, отец вышел из больницы и поступает на старое место. Скоро, Бог даст, и сама мать будет в состоянии обшивать свою девочку, а теперь еще мы к Светлому празднику приоденем ее. Мать этой девочки говорит мне: «Каждый день, сударыня, как одеваю свою Ниську, прошу Господа, чтобы Он благословил те ручки, которые одели ее».
Девочки слушали Марину Федоровну, и каждая из них выбирала своего protégé[110]110
Протеже, то есть лицо, находящееся под чьим-либо покровительством (франц.).
[Закрыть], и каждая старалась достать что-нибудь еще в пользу своего любимца. Многие приносили каждую неделю часть полученного из дома гостинца, говоря: «Леденцы не портятся, изюм тоже, пряники немножко зачерствеют, но это ничего, все равно вкусно…»
Рабочая корзина, в которую складывались готовые вещи, наполнялась с каждым днем. На пятой неделе поста она была уже полна, на шестой – полна через край.
В Вербное воскресенье, когда девочки собирались идти в комнату Марины Федоровны, чтобы заняться окончанием начатых работ, она сказала им:
– Сегодня, дети, мы не работаем. Завтра вы начинаете говеть. Вам надо немного заняться собой, проверить себя, припомнить, как вы провели этот год, что имеете на душе, посчитаться с собой. Словом, советую вам взять ваши дневники и просмотреть их. Те, что поленились писать в течение года, а также которые не писали и в прежние годы, пусть попробуют записать хоть в общих чертах все пережитое ими. Это тоже будет не без пользы.
Воспитанницы что-то зашептали. Послышались недовольные голоса.
– Чего вы хотите? Я не понимаю! Говорите громче, – сказала Марина Федоровна.
– Я не могу писать, Марина Федоровна, право. Пробовала несколько раз, такая чушь выходит, что читать совестно, – призналась полная красивая девочка, Инна Гурович.
– Жаль, мой друг. Ты вообще не отличаешься умением выражать свои мысли, даже письма домой, кажется, не без помощи чьей-нибудь пишешь. Тебе бы это было очень полезно, хоть бы для практики.
– Если бы было что записывать! – воскликнула другая девочка.
– Неужто так-таки совсем нечего? – спросила с сомнением, но ласково Марина Федоровна.
– Право, Марина Федоровна, нечего, – поторопилась ответить Инна Гурович. – Уж так хорошо знаешь все, что есть, и что завтра будет, что записывать как-то неохота.
– Это твое дело, то есть вообще ваше, – поправилась Марина Федоровна, обращаясь к классу. – Я ведь и не настаиваю, а только советую вам записывать ваши впечатления, зная по собственному опыту, какое огромное удовольствие, даже умиление испытывает человек, когда впоследствии, через много лет, просматривая свой дневник, может проследить всю свою жизнь с детства, может видеть шаг за шагом, как развивались его духовные силы; как возникали и мало-помалу рушились его надежды, сомнения; как иногда события, наполнявшие его душу отчаянием, с течением времени обращались в его пользу и давали ему счастье; как другие, напротив, и именно те, которые охватывали его душу восторгом, в которых он видел свое счастье, от которых ожидал невесть каких радостей, обращались на его погибель или горе; может ясно увидеть, как все его расчеты, соображения, самые обдуманные планы не привели ни к чему или к совершенно противоположному тому, чего он желал, к чему стремился, и как все в жизни подготовляло и вело его к тому пути, который назначен ему волей Вышнего. Как жаль, что у меня недостает красноречия, нет умения убедить вас в том, что вы лишаете себя и большого удовольствия в старости, и большой пользы в молодые годы. Если бы вы стали только записывать ваши впечатления и поступки, вы бы незаметно привыкли и обдумывать их, и строже судить себя. А сколько раз в жизни вы нашли бы в ваших дневниках и утешение, и повод к задушевному смеху.
– Может быть, у вас, Марина Федоровна, было о чем писать, а у нас, право, не о чем, – сказала одна из девочек жалобным голосом.
Марина Федоровна улыбнулась.
– У меня было не более впечатлений, чем у вас в ваши годы, могу вас уверить, а в будущем, весьма вероятно, жизнь многих из вас сложится так, что их у вас будет и гораздо более, нежели у меня. Есть же ведь и среди вас такие, которые находят, что вписывать в свои дневники.
Инна Гурович вынула из конторки толстую тетрадь в красном картонном переплете, открыла ее и сказала:
– Марина Федоровна, уверяю вас, что я несколько раз принималась писать, но как прочту написанное, руки отнимаются и надолго пропадает охота писать. Может быть, я совсем глупа, глупее всех в классе. Вот посудите сами, я вам прочту.
– Страница первая, – начала девочка, – фамилии, фамилии, кто где сидит, где лежит… Очень интересно!
Она перевернула несколько страниц.
– Страница шестая. «Вызвал меня сегодня Нейдорф, заставил писать на доске фразы на выученные слова. Он говорил по-русски, я писала по-немецки. Все было хорошо. Только он сказал: “Собака бежала и лаяла”. Я смешала Hund с Huhn и написала: Der Huhn liefe und bellte. Он прочел, засмеялся и сказал: “Ich möchte gern einen Huhn bellen höhren”[111]111
Собака и курица… Курица бегала и лаяла… Я бы с удовольствием послушал, как лает курица (нем.).
[Закрыть]. Потом поправил ошибки в двух глаголах в первой фразе и поставил тройку. Когда я села на место, Ирецкая стала приставать ко мне и спрашивать, как петухи поют. Я рассердилась. Она нагнулась и опять спросила. Я толкнула ее локтем и сказала: “Отстань”. Локоть попал ей в глаз. Она разревелась и сказала мадемуазель Милькеевой и всем, будто я разозлилась, толкнула ее и сказала: “Вот тебе!”. Выходит, что Ирецкая страшная лгунья и дрянь».
– Ну что же. Это ты когда писала?
– Четыре года тому назад, в маленьком классе еще. Да и потом все такие же прелести, – сказала девочка, смеясь.
– Ну, в четырнадцать лет ты уж не так напишешь, а для маленькой и то неплохо. Что же, с тех пор изменила ты мнение об Ирецкой? – спросила Марина Федоровна, улыбаясь.
Все засмеялись.
– Однако теперь я вас оставлю, а вы без шуток, серьезно подумаете о завтрашнем дне. Вы уже не маленькие, – сказала Марина Федоровна и вышла из класса, но через минуту вернулась с книгой, села у стола, раскрыла ее и стала читать, не поднимая головы.
В других классах было тоже не менее оживленно. Все готовились к празднику и готовили подарки своим родителям, родственникам, обожаемым «предметам» и друг другу. Одни вышивали шелком, бисером, стеклярусом и шерстью сувениры по бумажной канве; другие разматывали шелк, серебряные и золотые нитки; третьи подбирали и складывали пустые скорлупки грецких орехов парами, потом, положив по две или по три горошинки внутрь каждой пары, заклеивали скорлупки воском, заворачивали их плотно хлопчатой бумагой, выравнивали, стараясь придать форму правильного шара, обматывали аккуратно нитками и передавали записным искусницам, которые, подобрав общими силами и не без споров оттенки шелка, начинали отделку. Шары в их руках скоро преображались в красивые пестрые, разноцветные мячики. Разнообразие рисунков и цветов на этих мячиках было замечательное. Были и клетчатые, и полосатые, и треугольниками, и звездочками, были и одноцветные, подобранные в тон, и в два-три цвета, были и всех цветов радуги. Каждый оконченный мячик переходил из рук в руки и вызывал восторг, критику и подражание.
Те из барышень, которые не умели сами работать, смотрели из-за плеча работавших или стояли перед ними на коленях. Они обычно были на посылках у первых. «Принеси то, сделай это, обрежь, спроси, принеси, отнеси» – только и слышались команды. Готовые мячики разных рукодельниц складывались очень часто и очень бережно вместе, сравнивались, вызывали споры и восклицания. В классе Марины Федоровны были тоже три-четыре искусницы, которые уже с Великого Поста были завалены просьбами подруг, приготовленными вчерне шарами и свертками размотанного шелка и мишуры.
Вечером, по приходе в дортуар, Марина Федоровна позвала к себе в комнату одну из воспитанниц, потом другую, третью, поодиночке, и подолгу говорила с каждой из них с глазу на глаз. Одни выходили от нее заплаканные, другие смущенные или спокойные, но все в бодром, смягченном настроении. Одной из барышень Марина Федоровна напоминала какую-нибудь забытую ею провинность, другую убеждала извиниться перед кем-нибудь, обиженном ею; третью, упорно стоявшую на своем, уговаривала примириться с подругой, с которой она рассорилась и несколько месяцев не разговаривала.
– А ты еще молишься каждый день и просишь Господа отпустить твои прегрешения, как ты отпускаешь обидевшим тебя, – говорила она. – Неужто ты не думаешь о том, что говоришь, и так только, как попугай, повторяешь заученные слова? Верно, так. Иначе ты не могла бы столько времени сохранять злобу против Любочки Орловской из-за каких-то пустяков. Вспомни слова Христа, которые батюшка не без умысла заставил тебя читать в классе… «Если ты принесешь к жертвеннику дар свой и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди принеси дар твой». Подумай только, можешь ли ты удостоиться принятия Святых Тайн, если от души не примиришься с твоим бывшим другом…
Катю Марина Федоровна тоже позвала к себе.
Девочка торопливо вошла.
– Друг мой, – начала Марина Федоровна, – скажи откровенно, не приходило ли тебе когда-нибудь в голову, что твоя сестра не совсем чужда исчезновению работы Буниной?
Катя замялась, покраснела и ничего не ответила.
– Я почти уверена, что это дело рук маленьких шалуний, среди которых твоя сестра играет непоследнюю роль. Поговори с ней теперь, когда она готовится к исповеди и принятию Святых Тайн, когда ее душа не может не размягчиться. Не пугай ее, не заставляй сознаться тебе, этого не нужно, но убеди ее, заставь понять, что это большой грех, и пусть она от всей души покается в нем. Если она теперь не сознает, не поймет своего поступка, если в ней не пробудится совесть, если она не почувствует стыда и сожаления, что так поступила, из нее со временем может выйти очень дурная женщина. Столько хитрости, столько скрытности в маленьком существе! Страшно за ее будущее. Постарайся, душа моя, лаской и убеждением на нее подействовать. Дай Бог тебе преуспеть в этом. Говори с ней любя, без досады, не теряй терпения, не стращай, старайся затронуть ее совесть, подействовать на ее добрые чувства…
В понедельник на Страстной неделе во всем доме с утра царила тишина, спокойствие и общее молитвенное настроение. Все фортепиано были закрыты и заперты ключами, дети не бегали, а ходили чинно. Нигде не было громких разговоров. В церковь собирались в полнейшей тишине. Из церкви шли в классы молча. В классах, сидя близко друг к другу, голова к голове, по четыре и по пять человек, обнявшись руками за талии или положив руки на плечи одна другой, воспитанницы читали Евангелие. Средняя читала вслух, остальные слушали, следя глазами по книге.
В маленьких классах Евангелие читала вслух пепиньерка или какая-нибудь из немногих девочек, отличавшихся умением читать по-старославянски. После обеда, в течение всей недели позволялось на рекреации не гулять парами по залам, а можно было ходить свободно, с кем угодно, или сидеть. Большая часть детей среднего и маленьких классов, с молитвенниками в руках, повторяли или учили предпричастную молитву. Старшие ходили по нескольку человек вместе, о чем-то тихо рассуждая.
В два часа воспитанницы сидели по классам. В эти дни всем предоставлялось право избирать занятие по желанию, но никому, даже самым маленьким, не приходило в голову доставать из пюпитров свои игрушки. Дети или, хмурясь и морщась, вытягивали на спицах неровные петли своих давно начатых подвязок, или чертили буквы и цифры на грифельных досках. Никто не позволял себе ни смеха, ни споров, ни пустых разговоров. Везде было тихо, спокойно. Временами только, когда где-то отворялась дверь, в класс доносились отдаленное церковное пение и замирающие, чуть слышные звуки скрипки.
Вот кто-то отворил эту дверь, и вдруг, как бы вырвавшись на свободу, ясно послышались два-три слова молитвы.
– Это «Чертог Твой вижду, Спасе мой…», – сказала вполголоса одна из взрослых девочек.
Все затаили дыхание.
– Теперь «Ныне силы небесные…»[112]112
Перечисляются церковные песнопения Страстной недели.
[Закрыть]
И так сидевшие в классах долго прислушивались к спевке или уроку пения своих подруг, обладавших голосами.
После раздачи хлеба, в четыре часа, воспитанницы опять разошлись по зале и сидели или стояли группами.
Варя, смирная и спокойная, как и другие, сидела на скамейке с полудюжиной подруг своего класса и слушала, как одна из них рассказывала остальным о прошлогоднем говении.
– И как Нина плакала! – говорила она. – Представьте себе, ей два года кряду пришлось подходить к чаше в то время, когда поют слова «яко Иуда».
– Еще бы не плакать! – заметил кто-то из сидевших на скамейке.
– Да, это страшно, – сказала другая девочка, вздохнув. – Мне, слава Богу, этого никогда не приходилось.
– Варя, походим вместе, если ты не устала, – сказала Катя, подойдя к группе детей.
– Походим, я очень рада, – сказала Варя, вставая.
Она взяла сестру под руку, и они пошли по зале.
– Вы что делали сегодня утром? – спросила Катя.
– Читали Евангелие, потом я кое-что переписывала. Мне нужно было.
– Урок? – спросила Катя.
– Нет, письмо, которое ты велела маме написать.
– Кончила?
– Нет еще. Завтра кончу.
– Да, а как ты теперь с Буниной, я все хочу спросить, – вдруг сказала Катя.
– Ничего, теперь она шелковая.
– Я думаю, тебе все же жаль теперь, что с ней тогда такая беда случилась. Бедная, она и теперь, как вспомнит о нем, все плачет. И правда, она истратила все, что у нее было, все до последней копеечки, и вдруг такое горе.
– А она сама зачем другим горе делала? – сказала Варя.
– Ей делали горе вы, и она вам его делала, только не такое же. Она говорит, что для нее все пропало с этим платком. Я думаю, что если б у тебя вдруг пропал твой альбом, как бы тебе было жаль его.
– Он не может пропасть; никто не смеет его тронуть.
– А разве ее платок смел кто-нибудь тронуть? Ты еще не трудилась над своим альбомом; он тебе так достался, и ты не тратила на него ни копейки. А она для платка свое жалованье отдавала, каждую минутку свободную работала, более двух лет сидела над ним. И для чего? Для того, чтобы он пропал?…
– Что же, сама виновата, – развела руками Варя. – Теперь уж если бы даже и захотели, ничего нельзя сделать.
– Да… А какой ужасный грех так сделать, как сделали с ней! Помнишь, папа сказал тогда, в последний вечер, что некоторые люди живут на несчастье других, помнишь? Он еще говорил, что молится, чтобы Господь избавил всех нас от этого. А Бунина говорит, что эта пропажа сделает ее несчастной на всю жизнь.
– Вот еще, пустяки!
– Нет, не пустяки. Все говорят, что она все жалованье, все время отдавала, чтобы чем-нибудь отблагодарить графиню П-у, которая платила за ее воспитание. Ведь у Буниной отец давно умер; она сирота, как и мы, а мама ее очень-очень бедная и больная. Она так радовалась, что отвезет графине этот платок. Графиня примет ее, поговорит с ней и, может быть, возьмет ее к себе или даст хорошее место у кого-нибудь из своих… А теперь все пропало.
– Сама виновата! – повторила Варя. – Не придиралась бы, так ничего бы и не было.
– В среду мы будем исповедоваться, Варя. Ты знаешь, надо непременно во всех, во всех грехах покаяться, ничего не скрыть, чтобы Бог простил. А ты знаешь еще, что за грехи детей, пока они не выросли, Бог наказывает родителей. Мама и без того несчастная, Александра Семеновна говорит – «мученица», да еще за наши грехи будет терпеть, – сказала Катя, посмотрев на сестру глазами, полными слез.
– Я и покаюсь во всех грехах, – объявила Варя решительно. – Ведь батюшка не смеет никому рассказывать о том, что ему говорят на исповеди.
– Конечно, не может и не станет. Так ты, Варя, хорошенько все припомни, ничего не забудь, всякую обиду кому-нибудь, всякий обман, даже невольный, всякую хитрость, всякий грех свой припомни, покайся и помолись, чтобы Господь не наказал за тебя маму. Бог все простит, какой бы страшный грех ни сделал человек, если только он сознает свой грех и от всей души покается в нем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.