Текст книги "Смерть в Миракл Крик"
Автор книги: Энджи Ким
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Суд: день четвертый
Четверг, 20 августа, 2009
Жанин
Если почитать статьи в интернете, кажется, что все просто: расслабься, дыши спокойно, чтобы снизить пульс, частоту дыхания и давление, и профит, можно врать сколько влезет! Только сколько бы она ни сидела в позе йогов, представляя себе океанские волны и глубоко дыша, каждый раз, когда она вспоминала телефон Мэтта, не говоря уже о том звонке, ее кровь из ленивого ручейка превращалась в бурлящие потоки и вихри пятой категории сложности, словно предчувствовала опасность и стремилась убежать, немедленно, и заставляла сердце работать в режиме паники.
Иронично, что после всех ее проступков, после всего вранья, именно звонок в страховую, даже не сам звонок, а то, что они в тот день перепутали телефоны, угрожает разрушить ее мир. Еще большая ирония в том, что ей не надо было звонить. Она легко могла поискать ответ в интернете или даже просто догадаться: ну какая страховка от пожара не покрывает случай поджога? Но Пак сбил ее с толку – сначала не успокаивался по поводу сигарет, потом нерешительно ходил вокруг да около, начал говорить, что возможно, вся затея это большая ошибка, так что она решила на всякий случай все-таки позвонить в страховую. И подумать только, она сделала это ровно в тот день, когда у нее оказался телефон Мэтта! Перепутай они телефоны в другой день или позвони она с рабочего телефона (а ведь стоял на столе, прямо под рукой!), в выписке звонков не было бы ничего подозрительного, все было бы хорошо.
Ей надо было рассказать правду два дня назад, когда Шеннон впервые завела разговор об этом звонке (ну, не всю правду, но хотя бы про звонок). Надо было признаться Эйбу и придумать какое-нибудь разумное оправдание, например, что хотела убедиться, что вложения ее родителей в «Субмарину Чудес» полностью застрахованы. Они бы посмеялись над ретивостью Шеннон, готовой заклеймить Пака как убийцу лишь на том основании, что рассеянный супруг Жанин взял утром не тот телефон. Но то, как она нацелилась на Пака, заставило Жанин паниковать, гадать, а что произойдет, если Шеннон примется за нее, начнет расследовать ее звонки, ее мотивы, рыться в ее телефонных выписках, включая, быть может, и данные с вышек сотовой связи. Что сделает Шеннон, если узнает, что Жанин была поблизости всего за несколько минут до взрыва, что она держала в руках ту самую пачку «Кэмел», и что она весь год это скрывала? Разве она не ухватится за звонок в страховую, не использует его как доказательство ее мотива для поджога и, может, даже убийства?
Так легко было ничего не делать, ничего не говорить. А когда момент был упущен, она уже не могла ничего рассказать. Ко лжи нужно подходить очень ответственно. Солгал один раз – и все, пути назад нет, надо держаться своей версии. Вчера вечером, когда Эйб сел и рассказал, что именно произошло, вплоть до смены телефонов, она подумала: «Он знает. Он все знает». Но все же она не смогла признаться, не могла стерпеть унижения быть уличенной во лжи. И чем больше он ей выкладывал: как они нашли сотрудника клиентской службы, как они скоро получат запись, тем настойчивее Жанин твердила: это не она. В тот момент он мог бы даже показать ей видеозапись ее звонка или еще что-то неоспоримое, и все равно она бы все отрицала, ответила бы какую-нибудь чушь, вроде «Это фальшивая запись, монтаж». В этом проявилась бы ее верность – своей истории, самой себе.
Вчера вечером, после признания Мэтта, после его мольбы об искренности, она подумывала рассказать ему. Но чтобы объяснить, почему она соврала насчет звонка, придется рассказать ему все: и о сделке с Паком, и об их решении держать все в тайне и о том, как она перехватывала его банковские выписки, чтобы скрыть платежи, которые она так старательно разбила на много транзакций на протяжении многих месяцев. Она не была уверена, что их брак все это переживет.
Наверное, она могла бы это сделать, признаться Мэтту, если бы его собственное признание относительно Мэри оказалось столь грязным, как она ожидала. Но его рассказ оказался таким безобидным, лишенным дурных помыслов, что она почувствовала себя дурой за то, как отреагировала в день взрыва (подразумеваем, что он в любом случае произойдет), что она не смогла.
И вот теперь она направляется в кабинет к прокурору по делу об убийстве, чтобы записать образец своего голоса. Этого она не боялась. Нет ни малейшего шанса, что сотрудник фирмы вспомнит голос из двухминутного разговора год назад. Но детектор лжи (Эйб бросил мимоходом: «Если образец голоса ничего не даст, есть еще полиграф»)… Каково это будет, сидеть за односторонним зеркалом, привязанной к аппарату, отвечая на один вопрос за другим, зная, что ее тело: легкие, сердце, кровь, – предают ее?
Она должна его победить. Иного выхода нет. Вот статья о том, как пройти тест на полиграфе, надавливая ногой на канцелярскую кнопку, спрятанную в ботинке, во время ответа на первые «контрольные» вопросы. Теория основана на том, что боль запускает те же физиологические процессы, что и ложь, так что они не смогут потом отличить правдивые ответы от лжи. Звучит осмысленно. Может сработать.
Жанин закрыла браузер. Открыла настройки, очистила историю поиска, вышла из аккаунта и выключила компьютер. Она на цыпочках прошла в свою комнату, стараясь не разбудить Мэтта, и принялась искать в шкафу кнопки.
Мэтт
Мэри была одета так, как всегда одевалась в его снах: красный сарафан, в котором она была во время их последней встречи прошлым летом, на свое семнадцатилетие. Как и во всех его снах, Мэтт сказал, что она обворожительна, и поцеловал ее. Сначала осторожно, лишь коснулся губами ее сжатых губ, потом сильнее, посасывая ее нижнюю губу, втягивая в себя ее пухлость, сжимая между собственными губами. Он приспустил тонкие бретельки, коснулся ее груди, почувствовал, как обретают твердость податливые соски. В этот момент он во сне всегда понимает, что это только сон, что только во сне его пальцы могут что-то почувствовать.
В реальности же он притворялся, что не обратил на платье внимания. В среду перед взрывом он пошел к ручью в обычное время (20:15), она сидела на бревне с зажженной сигаретой в одной руке и пластиковым стаканчиком в другой, ссутулившись, как старуха после долгого, тяжелого дня. Ее одиночество было заразно, ему захотелось ее обнять, заменить отчаяние чем-нибудь, чем угодно. Но вместо этого он сел и сказал: «Привет», вкладывая в голос легкость, которой на самом деле не ощущал.
– Присоединяйся, – сказала она, протягивая ему еще один стаканчик с прозрачной жидкостью.
– Что это? – спросил он, но не успел договорить, как почувствовал запах и рассмеялся. – Персиковый шнапс? Да ты шутишь. Я лет десять такого не пил, – этот напиток любила его подружка в университете. Он вернул стаканчик. – Я не могу это принять. Тебе еще пять лет до возраста, когда разрешено пить.
– На самом деле, четыре. У меня сегодня день рождения, – она подтолкнула к нему стаканчик.
– Вау. Что же ты не празднуешь с друзьями? – спросил он, не зная наверняка, что уместно сказать.
– Я приглашала пару человек с курсов, но они заняты, – ответила она и, наверное, заметила жалость у него во взгляде, потому что пожала плечами и продолжила с наигранным весельем: – да ладно, я здесь, ты тоже. Давай, выпей со мной. Один раз. Не могу же я пить в одиночестве в свой день рождения. Это дурная примета, что-то такое.
Глупость. Но ее взгляд, то, как губы растянулись в широкую улыбку, обнажив оба ряда зубов, а глаза были припухшими и блестели, словно она плакала, напомнили ему о детском пазле, где нужно соединить две половинки лица, и ребенок соединяет грустный лоб с веселым ртом. Он посмотрел на ее натянутую улыбку, смесь надежды и мольбы в приподнятых бровях, и взял стаканчик.
– С днем рождения! – сказал он и залпом выпил.
Они просидели так час, второй, пили и болтали, болтали и снова пили. Мэри рассказала, что хотя она теперь все время говорит по-английски, сны ей до сих пор снятся на корейском. Мэтт поведал, что этот ручей напоминает ему о собаке, которая у него была в детстве, он похоронил ее у точно такого же ручья. Они немного поспорили, какого цвета небо: красно-оранжевое (Мэри) или красно-фиолетовое (Мэтт), и что лучше. Мэри рассказала, как всегда ненавидела толпы в Сеуле: переполненные улицы, автобусы, школы, и как теперь ей их не хватало. Заверила, что жизнь здесь не дает ей чувства умиротворенности, а только одиночества и иногда потерянности. Она вспомнила, как боялась идти здесь в школу, как пыталась поздороваться с ребятами своего возраста в городе, и ни один не ответил, только смотрели на нее с таким видом: «Вали туда, откуда приехала». А потом она подслушала, как дело ее семьи обозвали «китайской вудовщиной». Мэтт поделился, как Жанин отказывается даже думать об усыновлении, как он подстраивает свой график выходных, чтобы не совпасть с Жанин, чтобы не оставаться с ней в доме наедине.
Около десяти вечера, когда последние всполохи заката угасли и темнота наконец окутала их, Мэри встала, сказала, что у нее кружится голова и ей нужна вода. Он тоже поднялся, сказал, что ему уже пора ехать, и тут она споткнулась о камень и упала, задев его. Он попытался поддержать ее, но тоже споткнулся, и они оба упали на землю, смеясь, она сверху.
Они попробовали подняться, но от опьянения запутались, ее бедра вжались ему в пах, у него встал. Он старался удержаться, напоминал себе, что ему тридцать три, а ей семнадцать, это наверняка тяжкое преступление. Только вот он не ощущал себя на тридцать. Это не было обычное «Я не ощущаю своего возраста», он чувствовал себя как подросток-волонтер из больницы, удивляющийся обращению «сэр». Наверное, дело было в персиковом шнапсе. Не столько в самом алкоголе (хотя он тоже сыграл свою роль), сколько в том, как он обжигал горло и горячо растекался внутри, оставляя сладкий липкий привкус во рту и необычные ощущения в носу. Словно машина времени мгновенно перенесла его в те дни, когда он напивался с девчонкой, часами целовался, а потом дрочил. И вот теперь он сидит здесь, напившись этой дряни, наболтавшись о всякой ерунде, как он не болтал с окончания университета, и чувствует себя молодым. Да и Мэри в этом невообразимо соблазнительном, обманчивом платье не выглядела невинной девушкой.
Он ее поцеловал. А может, это она его поцеловала? Голова у него затуманилась, думать не получалось. Потом он подвергнет доскональному анализу каждое мгновение воспоминаний об этом моменте в поисках признаков, что она не наслаждалась так, как ему казалось. Она ерзала, пытаясь оттолкнуться? Она бормотала «нет», хотя бы тихо? Он пытался задавать себе разные вопросы, но, казалось, забыл все, кроме ее тела, касавшегося его, а ее реакция, ее звуки и движения не имели никакого значения. Он закрыл глаза, сосредоточился на ощущении поцелуя, а также свежести ее губ, языка и зубов, усилившей иллюзию возвращения в юность. Он мечтал, чтобы этот момент, эти простые физические ощущения не заканчивались, поэтому он обнял ее, положил одну руку ей на макушку, чтобы удерживать ее рот у своего, а другую – ей на бедра, прижимал ее таз к своему, как трутся друг о друга подростки. Он ощутил глубокий прилив все нарастающего давления в мошонке. Ему нужна разрядка. Прямо сейчас. С закрытыми глазами он расстегнул штаны, взял ее руку и засунул себе в трусы. Он накрыл ее пальцы своей рукой, положил ее пальцы себе на пенис и, крепко удерживая их, показал им ритм движений вверх и вниз. Знакомые ощущения от мастурбации сочетались с новой гладкостью ее губ и ладоней, которые погружали его в лихорадочное забытье.
Это случилось быстро, слишком быстро. Пульсация сокращений была настолько сильной, что причиняла наслаждение и боль, посылая искры прямо до пальцев ног. Громкий алкогольный гул заткнул ему уши, белые вспышки сжигали веки изнутри. Он ослаб и отпустил голову и руку Мэри.
Мир вращался вокруг, он откинулся назад и почувствовал, как что-то сдавило ему грудь – слабо, нерешительно, и сразу отпустило. Он открыл глаза. Голова кружилась, мир вертелся, но он увидел маленькую ручку у себя на груди, ручку Мэри. Она дрожала. А чуть выше овал открытого рта, широко распахнутые глаза, уставившиеся на липкую ладонь, а потом на него и на все еще не обмякший пенис. Страх. Потрясение. А более всего смятение, словно она ничего не понимала, не знала, что покрывает ее пальцы, что за штука торчит у него из штанов. Не знала как ребенок. Как маленькая девочка.
Он убежал. Он ничего не помнил, не смог вспомнить, как встал, тем более как сумел настолько пьяный доехать на машине домой. Когда он проснулся на следующее утро, похмелье терзало его тело, и какой-то миг он отчаянно надеялся, что все это было алкогольным бредом. Но засохшее пятно спермы на трусах и грязь, покрывавшая ботинки, подтвердили, что воспоминания реальны. Охвативший его стыд вернул вчерашний гул в ушах и белые вспышки в глазах.
С того вечера он с Мэри не говорил. Он пытался объяснить, извиниться (а еще, если уж быть до конца честным, выяснить, сказала ли она кому-нибудь), но она его избегала. Ему удалось оставить ей несколько записок – он нашел ее машину на парковке у подготовительных курсов, но она написала в ответ: «Не понимаю, зачем что-то обсуждать. Давай просто все забудем». А он не мог просто так забыть, не мог так легко ее отпустить. Поэтому он оставил ей ту злополучную записку на бумаге с логотипом «Эйч-Март», которую в итоге его жена бросила ей в лицо, обвинив ее в том, что она его преследует.
Этот кошмар случился уже год назад, но стыд, вина и унижение того вечера остались. Они завязались в крепкий узел, спрятались внутри. Но когда бы он ни думал о Мэри, а иногда и просто так, когда он ел или вел машину, или смотрел телевизор, узел стыда разматывался.
В тот вечер он в последний раз испытал оргазм. Дело не только в Мэри, повлияли еще взрыв и ампутация. Этот тройной удар выбил из него всякие остатки сексуального желания. Он пытался заняться сексом. Но когда он в первый раз попробовал начать обычные прелюдии, водил большими пальцами вокруг сосков Жанин, он осознал, что ничего не чувствует. Он не понимал, давит он слишком сильно или слишком слабо, не мог определить ее готовность, почувствовав проступающую влагу. На реабилитации его учили печатать, есть, даже подтираться остатком руки, напоминавшим бейсбольную перчатку. Но никаких лекций по ублажению жены, никаких альтернативных техник наслаждения. Ему хотелось кричать от осознания, что еще одна частичка его жизни уничтожена взрывом, и он не мог испытать эрекцию.
Жанин пробовала делать ему минет, и это даже почти сработало, но он совершил ошибку, открыл глаза. Призрачная пелена лунного света освещала длинную завесу волос Жанин, раскачивающуюся по мере того, как она двигала головой вверх и вниз. Это напомнило ему Мэри, то, как развевались ее волосы вокруг лица, когда она оттолкнулась от него. Он сразу обмяк.
С этого началась импотенция Мэтта. Жанин, вот святая, продолжала пытаться, прибегала ко всяким разным штуковинам, которые раньше считала унизительными для женщины: В ход шли откровенное белье, дилдо, порно, но ничто не могло прогнать ощущение неуклюжести и неуместности в постели, приправленные стыдом за Мэри, и он не мог ничего добиться, даже сам. Он один раз попытался (в ванной после того, как попытка Жанин провалилась, запаниковав, что навсегда утратил способность), но рука ощущалась чужой, гладкость и выпуклость шрамов усиливали трение, это было вовсе не похоже на мастурбацию. То, как он видел пенис в руке, но не чувствовал его, давало ощущение, что это не он сам себя касается, а какой-то незнакомец, он испытал трепет новизны. А потом он подумал, неужели его правда возбуждает мысль о том, что рука незнакомого мужчины трогает его?
Несколько раз у него чуть не случались ночные поллюции, которые Мэтту казались еще хуже, чем вообще ничего (сиюсекундное наслаждение не стоило жалкого возврата в подростковое время), но сейчас он начал о них молиться, чтобы убедиться, что не потерял способность к оргазму, что она просто дремлет. Проблема в том, что в его снах все время была Мэри, и глубоко засевшая вина за педофилические мысли будили его. Вплоть до сегодняшней ночи.
Сегодня он зашел дальше. Снял с нее трусики. Позволил ей снять его штаны и белье. Он забрался наверх, раздвинул ее ноги, поднял искалеченные руки и сказал: «Ты меня уничтожила». «Ты первый меня уничтожил», – ответила она и приподняла бедра, чтобы он зашел в нее, глубже, влажнее, гораздо реальнее, чем он испытывал это в последние годы, а может быть, и в жизни. Когда он закончил, Мэри во сне закричала и разбилась на миллион осколков, крошечные частички стеклянной ее медленно полетели в него, впились в кожу, распространяя искры тепла и счастья по всему телу.
– Милый, ты встаешь? – разбудил его голос Жанин. Он сжал одеяло и повернулся, притворяясь, что спит, а она объясняла, что уходит пораньше, чтобы записать голос для полиции. Он не шевелился, пока она не ушла. Услышав, как уезжает машина, он пошел в ванную. Включил воду и принялся отстирывать белье.
Янг
Проснувшись, она первым делом обратила внимание на солнечный свет. Кривая прорезь в стене, служившая им окном, была слишком маленькой, чтобы пропускать много света. Но когда солнце бывало в таком положении, как сейчас, утром, забиралось выше деревьев, ровно на середину их самодельного окошка, идеально вписываясь в квадратную дырку, оно лилось внутрь квадратным световым потоком, таким интенсивным, что поначалу он казался чем-то плотным, а потом постепенно трансформировался в неземное сияние, наполнявшее всю хижину и создававшее ощущение сказки. Частицы пыли парили и поблескивали на полотне солнечного света. Птицы щебетали.
Особенность жизни в лесной глуши в том, что безлунными ночами, как прошлая, становится очень темно. Это не просто отсутствие света, темнота становится плотной, приобретает форму. Чернильная чернота настолько полная, что неважно, открыты глаза или закрыты. Большую часть ночи она пролежала без сна, слушала, как дождь барабанит по крыше, вдыхала сырой воздух и сопротивлялась сильному желанию разбудить Пака. Она верила, что с любой проблемой надо переспать, прежде чем что-либо предпринимать. Удивительно, что все американские статьи пропагандируют важность улаживания споров вечером («Не ложись спать злым!»), ведь это так противоречит здравому смыслу. Ночь – худшее время для ссор, ее мрачность подчеркивает ненадежность, усиливает подозрения. А если подождать, просыпаясь, чувствуешь себя лучше, более разумным и милосердным, прошедшее время и свет нового дня остужают эмоции и ослабляют их воздействие.
Правда, не всегда. Вот он, новый день: дождь прекратился, облака рассеялись, воздух просветлел, – но тревоги прошлой ночи не стали казаться несущественными, наоборот, словно коридор времени зацементировал реальность изменившегося мира, в котором ее муж стал лжецом и, быть может, убийцей. В сюрреальной расплывчивости ночи оставалась возможность, что эта новая реальность обманчива, что утро ее очистит и выбросит.
Янг поднялась. Записка на подушке Пака гласила: «Я вышел подышать свежим воздухом. Вернусь к 8:30». Она взглянула на часы. 8:04. Слишком рано, чтобы начинать расследование рассказа Пака: навестить их соседа мистера Спинума, позвонить риелтору, который прислал список квартир в Сеуле, поискать переписку Пака с братом с библиотечного компьютера. Но одно сделать сейчас она все же могла – спросить Мэри, чем именно она занималась с Паком вечером перед взрывом, минуту за минутой.
Янг дважды топнула ногой перед занавешенным углом Мэри, изображая стук в дверь, и сказала по-корейски: «Мэри, просыпайся». Трудно было предугадать, что сильнее рассердит Мэри – если она будет говорить по-английски («Да никто не понимает, что ты говоришь!») или по-корейски («Неудивительно, что у тебя такой плохой английский, надо больше практиковаться!»), Но сейчас Янг совсем не хотела, чтобы иностранный язык помешал их беседе. Переход с английского на корейский удваивал ее IQ, усиливал ее красноречие и контроль, а они были ей нужны, чтобы докопаться до малейших подробностей. «Просыпайся», – сказала она громче, снова топая. Ничего.
Вдруг она вспомнила: сегодня день рождения Мэри. В Корее они всегда очень суетились в ее дни рождения, украшали ночью комнату плакатами и растяжками, чтобы удивить ее, когда она проснется. В Америке Янг перестала так делать: из-за работы в магазине у нее не оставалось времени ни на что сверх основных потребностей, но Мэри все равно могла ожидать чего-то необычного в этот переломный момент, в день своего восемнадцатилетия.
– С днем рождения, – произнесла Янг. – Я очень хочу видеть мою восемнадцатилетнюю дочь. Можно я войду?
Никакого ответа. Ни шуршания простыней, ни храпа, ни глубоких вздохов во сне.
– Мэри? – позвала Янг и отдернула шторку.
Мэри там не было. Ее матрас был свернут в углу, как и прошлым вечером, подушки и одеяла не было. Мэри здесь не спала. Но она же вернулась домой вчера вечером. Около полуночи в окно ворвался свет фар, а потом скрипнула входная дверь. Могла ли она снова уйти так, что Янг не заметила?
Она выбежала. Машина на месте, но Мэри в ней не было. Она побежала к сараю. Пусто. Вокруг не было ни клочка сухой земли, на котором можно было бы переночевать, нигде, куда можно дойти пешком.
Тут воображение нарисовало ей картинку. Ее дочь лежит на спине в темной металлической трубе.
Она точно знала, где ночевала Мэри.
Янг не сразу вошла. Она постояла около угла ангара и хотела было позвать Мэри, но уловила странный запах, напоминавший о горелой плоти и опаленных волосах. Она убедила себя, что этого не может быть, прошел уже год с пожара, и вошла, опустив глаза, чтобы не видеть последствия огня, но это было невозможно. Половины стен не было, грязные лужи после урагана покрывали остатки пола. Лучи света проникали через дыру в крыше, освещая камеру как витрину в музее. Ее толстые стальные стены остались неповрежденными, но синяя краска облупилась, а стеклянные иллюминаторы разбились вдребезги.
Мэри спала здесь почти все прошлое лето. Сначала они все спали в хижине, но Мэри жаловалась без остановки: слишком рано выключают свет, слишком рано будят по утрам, Пак храпит и так далее. Когда Янг отметила, что это только временно, и к тому же в Корее они все традиционно спали в одной комнате, Мэри ответила (по-английски):
– Ну да, когда мы на самом деле были семьей. К тому же, если тебе так нужны корейские традиции, почему бы нам просто не вернуться? Чем вот это все лучше, чем то, что у нас было? – спросила Мэри, обводя руками хижину.
Янг хотела ответить, что понимает, как тяжело не иметь собственного угла, признаться, как тяжело им с Паком не иметь никакого личного пространства, чтобы хотя бы поругаться, не говоря уже об исполнении супружеского долга. Но Мэри так фыркнула и закатила глаза – не прячась, дерзко, словно Янг не заслуживала ни малейшего уважения и Мэри не было нужды притворяться и скрывать свое презрение. Это пробудило в Янг отравляющую ярость, и она внезапно для себя принялась кричать, что лучше бы Мэри не появилась на свет, и прочие материнские клише, которые она клялась себе никогда не говорить. Например, что у некоторых детей нет ни еды, ни крова, и как она не понимает, какая она неблагодарная эгоистка. (В этом главная способность дочерей-подростков: они заставляют тебя говорить и думать вещи, о которых ты скоро начинаешь сожалеть.)
На следующий день Мэри вела себя, как обычно во время их ссор: сахарно с Паком, едко с Янг. Янг не обращала внимания, но Пак (не подозревающий о дочерних манипуляциях) таял от проявлений любви Мэри. Янг восхитилась, как мастерски Мэри ввернула, аккуратно, между делом, робким извиняющимся тоном, что она плохо спала, тем самым внушив ему уверенность, будто ее предложение, что она могла бы спать в камере, – это его идея. И Мэри стала спать там каждую ночь до взрыва.
В ту ночь, когда Мэри вернулась из больницы, она пошла спать в свой уголок в доме. Но когда Янг проснулась, ее не было. Она искала везде, кроме ангара; ей в голову не приходило, что Мэри перелезет через желтые ленты ограждения, что она сможет подойти близко, тем более зайти внутрь, в металлическую трубу, где люди горели заживо. Но проходя мимо обуглившегося отверстия в стене ангара, Янг заметила отблески света у камеры. Она открыла люк и обнаружила внутри Мэри, лежащую на спине. Ни подушки, ни матраса, ни одеяла. Ее единственный ребенок лежал неподвижно, закрыв глаза и вытянув руки по бокам. Янг вспомнила тела в гробах. Печи крематория. Она закричала.
После они никогда это не обсуждали. Мэри не объясняла, а Янг не спрашивала. Мэри вернулась в свой уголок и спала с тех пор там, вот и все.
До сегодняшнего дня. И вот она снова открывает люк. Ржавые петли заскрипели, острые лучи света ворвались внутрь. Пусто. Но Мэри здесь была. Внутри ее подушка и одеяло, и два длинных черных волоска, как раз, как у Мэри, поперек подушки. Поверх одеяла лежал коричневый пакет. Вчера вечером Пак положил пакет из сарая около двери, чтобы сегодня его выбросить. Неужели Мэри нашла его, когда вернулась домой?
Янг забралась внутрь и взяла пакет. Нагнувшись, чтобы заглянуть внутрь, она услышала шум. Шорох гравия, треск сухих веток на земле. Шаги. Быстрые, словно кто-то бежал к ангару. Крик. Голос Пака. «Ме-хе-я, остановись, я все объясню». Еще шаги, удар – Мэри упала? – потом всхлипы, совсем близко, прямо за дверью.
Янг знала, что надо выйти посмотреть, что там творится, но что-то в происходящем – Мэри убегает от Пака, явно расстроенная, Пак преследует, – остановило ее. Янг видела, что внутри пакета. Жестянка и бумаги. Она была права: Мэри нашла сигареты и списки квартир. Неужели Мэри принялась обвинять его так же, как и она?
Пощелкивание инвалидного кресла Пака приближалось. Янг закрыла люк, чтобы спрятаться, но по-прежнему видеть все через тонкую щель. Водя руками в темноте, она нащупала подушку Мэри. Та была насквозь мокрая.
Звуки кресла прекратились.
– Ме-хе-я, – позвал Пак по-корейски, голос его раздавался близко, у самых стен ангара. – Я передать не могу, как мне жаль.
Мэри ответила, голос ее дрожал, английские слова прерывались приглушенными всхлипами.
– Я не верю… что ты как-то… связан с этим. Это… полная… бессмыслица.
Пауза. Голос Пака:
– Хотел бы я, чтобы это не было правдой, но увы. Сигарета, спички. Я это сделал.
Янг поняла, что он говорил о жестянке, иначе быть не может. Только вот спичек в ней не было. Снова раздался голос Мэри, по-английски:
– Но как они оказались здесь? У нас большой участок, почему они оказались именно на самом опасном месте?
Внезапно Янг поняла, откуда именно доносятся голоса: из-за ангара, оттуда, где стояли баллоны с кислородом. Послышался вздох. Не долгий, но тяжелый, пронизанный ужасом, отчаянным желанием хранить молчание. Однако вслед за ним Янг услышала следующие слова:
– Я их сюда положил. Я выбрал место, прямо под шлангом с кислородом. Я собрал веточки и сухие листья. Я положил спички и сигарету.
– Нет, – сказала Мэри.
– Да, это был я, – ответил Пак. – Я это сделал.
Я ЭТО СДЕЛАЛ.
При этих словах Янг положила голову на подушку, прижав щеки к мокрым пятнам от слез Мэри. Она закрыла глаза и почувствовала, как тело вращается. А может, вращается камера, все быстрее, уменьшаясь, сжимаясь до точки, стискивая ее?
Я это сделал. Это был я.
Слова, означавшие, что мир подошел к концу, невозможно было осознать. Как он мог произнести их таким будничным тоном? Как мог он так спокойно признать, что разжег огонь, убивший двух людей, и потом продолжал дышать и говорить?
Рыдания Мэри, на грани истерики, перекрывали все остальное. Тут до Янг дошло то, что она сначала упустила: Мэри только что узнала, что ее отец совершил убийство. Мэри испытывала потрясение, то же потрясение, от которого шатало ее саму. Глаза Янг широко распахнулись, ей мучительно хотелось выбежать наружу, обнять Мэри, плакать вместе от горя, что они узнали нечто настолько жуткое о любимом человеке. Янг услышала тихое «ш-ш-ш» – так родитель утешает ребенка, когда у того что-то болит. Ей хотелось крикнуть Паку, чтобы тот убирался от Мэри, оставил их одних, перестал заражать их своими грехами, когда Мэри спросила:
– Но почему именно там? Выбери ты любое другое место…
– Демонстранты, – произнес Пак. – Элизабет показала мне их листовку и все не умолкала, что они могут устроить поджог, чтобы помешать нашей деятельности, и это навело меня на мысль: если полиция найдет сигарету и листовку рядом, у них будут проблемы.
Ну конечно, как удобно: развести огонь, обвинить демонстрантов, получить страховую выплату. Классический способ ложно обвинить тех, кто его разозлил.
– Но полиция ведь увезла их за шарики, – сказала Мэри. – Зачем было еще что-то делать?
– Демонстранты мне позвонили. Сказали, что полиция отпустила их с предупреждением и ничто теперь не мешает им вернуться в любой момент, пока они не распугают всех пациентов. Мне надо было принять более радикальные меры, чтобы действительно доставить им неприятности, и они бы держались от нас подальше. Я и представить себе не мог, что ты окажешься поблизости, не говоря уж о том…
Его голос осекся, а на нее нахлынуло воспоминание: Мэри бежит к ангару, поворачивается. Через мгновение ее лицо освещается оранжевым светом огня, а тело взлетает в воздух, подхваченное взрывной волной.
Казалось, Мэри преследовал тот же момент.
– Я все время вспоминаю, что не шумели вентиляторы. Было так тихо.
Янг тоже это вспомнила: в отделении было слышно кваканье лягушек не заглушаемое обычным шумом кондиционеров. Удушающая, абсолютная тишина перед громом.
– Это все я натворил, – сказал Пак. – Я вызвал короткое замыкание, чтобы подставить демонстрантов. С этого все и началось: задержки, все, что тогда пошло наперекосяк. Даже не думал, что столько всего может пойти не так. И уж точно не думал, что кто-то пострадает.
Янг хотелось кричать, требовать ответа, как он мог так подумать, разводя огонь под шлангом с кислородом. И все же она ему верила, знала, что у него должен был быть план, как вытащить всех вовремя. Поэтому он использовал сигарету, чтобы она медленно тлела, прежде чем вызвать огонь. И вот почему он хотел оставаться снаружи, пока она выключает кислород, – он хотел убедиться, что до 20:20, пока тот еще поступает, огонь не разгорится слишком сильно. Он идеально спланировал медленный огонь, который всех напугает, но никому не навредит. Проблема в том, что план не сработал. Планы никогда не срабатывают.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.