Электронная библиотека » Евгений Кулькин » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Знай обо мне все"


  • Текст добавлен: 19 марта 2020, 17:42


Автор книги: Евгений Кулькин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 63 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Шрифт:
- 100% +

А следом и в самом деле калека приплелся. В революцию одной ногой в будущей жизни стоял, потому полстопы осталось. Подставил пригоршню: «Сыпни!»

А я ему такую лекцию прочитал, самому на удивленье. Даже про мировую революцию кое-что ввернул.

Повздыхал он, поохал, потом говорит: «Знаю, сознательный ты товарищ и дал бы, коли мог».

И поплелся какой-то повинной походкой. А у меня чуть сердце не разорвалось от жалости к нему. Но потом отошло. Опять Савелия Кузьмича вспомнил. Тот говорил: «Доброта – хуже воровства. Одно только солнышко доброе – всех обогреть пытается. И то, слыхал я, есть страны, где оно зимызимские вовсе не осиливает и люди там в постоянной бледности проживают. А человек, коль попытается стать всем хорошим – так дураком и помрет».

Не скажу я, что эти слова его были для меня бесспорны, как и все, что он говорил или делал, кроме того, что совершил в последний час своей жизни, все же в них было что-то от истины, которая не требовала доказательств.

А недели через две или чуть поболе, когда я уже утвердился, как самый надежный сторож, подошли к амбарам две девчонки. Было им лет по пять, не больше. Глянул я на них – и кровь от сердца отхлынула. Вроде всего перевидать пришлось и привыкнуть бы ко всему пора. Ан нет, содит во мне сердце, словно маховик, от которого всю тягу отсоединили, даже, кажется, клекочет.

А они стоят передо мной худющие самой страшной худобой, грязные, в черных шалях, как старушки. И, главное, ни о чем не просят. Вот так подошли, поклонились до земли и стали в такой тихости, словно и дыхания в них нет.

И еще – увидел я, что глаза у них были тоже заплеваны войной точно так, как у моей тетки. Видимо, это и есть то выражение, которое раньше называли «зануждалым», от слова нужда.

Я попытался от них отвернуться, попробовать отвердеть лицом, чтобы потом найти какие-то слова, вспомнить – хотя бы – ту «футбольную команду», которая стала пухнуть с голоду, потому что я, охранник глубинки, распустил тут нюни и готов привечать каждого встречного-поперечного. Попутно увиделся мне дядя Вася, просящий обугленным ртом хоть росинку, потому что в окопах который день нет ни крошки хлеба.

И я бы, наверно, отвердел не только лицом, но и сердцем, если бы взор снова не упал на их лица. Были они цвета выжженных полей, серей, чем истоптанная отступающими войсками дорога, и я, вдруг поняв, что видеть это невыносимо, слепо кинулся к вороху зерна, схватил две горсти пшеницы и шагнул к ним.

И в это время увидел дядю Федю. Он своим убористым шагом шел через поле, обратанный деревянным сажнем.

Увидели его и девчонки. Еще немного постояли и медленно молча пошли, чуть присутулив свою неразвившуюся стать.

Я догнал их у ручейка, выбивающегося неизвестно откуда и впадающего неизвестно куда. Они сидели на прицапках и выбирали из залужены травку с листиками, смиренно ели ее.

Когда я их окликнул, они, не порывисто, как бывает при неожиданности, а медленно, вроде бы даже нехотя, повернулись, не прикрыв своих озелененных губ.

Я проворно развязал мешчишко, который принес мне дядя Федя. В нем были мои харчи на целую неделю. И кормил девочек своей нехитрой снедью: картофельниками с лебедой, по-нынешнему бы зразами, лепешками из желудей и печеньем из льна с солодиком.

Они ели, зверовато озираясь, словно я мог отнять у них то, что принес, но не жадно, без той проесности, с которой хватают еду голодные, которых мне приходилось видеть до войны в кинофильмах.

И я поймал себя на мысли, что не могу видеть даже как они едят. Опять та же жалинка, которая проснулась во мне в ту пору, как они появились у глубинки, ожгла душу, и лицо омягчело для слез. Но их я, видимо, выплакал в детстве, когда орал, если меня наказывали несправедливо. А сейчас осталась только вот эта омягчелость лица.

Не глядя на девчонок, я придвинул им весь мешчишко и, порывисто вскочив на ноги, почти бегом кинулся к хутору.

А на второй день я пришел уже к самому председателю колхоза просить, чтобы он убрал меня с этой легкой работы, заодно и поняв, сколь мудры мои сельские сверстники, которые с удовольствием шли на сортоиспытальный участок, на прицепы и только – с боем – к амбарам, к тому вольному хлебу, который строже них самих сторожила их совесть.

Я еще не мог осознать, что меня давно принимают в хуторе за взрослого. А самому мне шалость, с которой я глядел на мир, не позволяла серьезно оценить хоть один из своих поступков.

Меня все тянуло чем-то отличиться и, с самого начала, сколько-то разочаровало, что я так просто помирился с Валетом и был даже поощрен за свою дерзость.

И потом я как-то неожиданно для себя открыл, что кое-кто ко мне относится как-то застенчиво-радостно, что ли. И одной из этих «кого-то» была тетя Даша – кашеварка летом и вязальщица веников зимой, женщина с вялым лицом и бледными, едва означенными на нем губами. Она постоянно прятала свои руки в мелких золотинках конопушек, и стояла потупившись, как ученица, не смевшая воспользоваться подсказкой. В поле она мне наливала еду в отдельную чашку, забеливала щи или лапшу сметаной, и, упрятав руки под фартук, смотрела, как я ем.

Сколько раз – попервам, конечно, – надирало мне задать ей вопрос: чего она уставилась? Но потом я вроде бы ко всему этому привык и даже обижался, если приходилось есть из общего котла.

Я не знаю, почему она стыдилась своих рук, и не понимал, зачем кормила меня отдельно, как правило, после других. Но мне было приятно, что ее бледные губы чуть-чуть розовели и с лица сходила вялость, оно начинало жить какой-то особой, выжидательной жизнью, словно я ее должен был чем-то до смерти удивить.

Не знал я, и сколько было тете Даше лет. Скорее всего, сорок. Ибо вскользь слышал: была у нее на фронте дочь, которая слала в письмах разные безделушки.

А однажды, после не первых, уже серьезных, морозов, когда земля закаменела и трактора были поставлены на прикол, а тетя Даша стала набирать себе бригаду вязальщиц веников, встретил я ее в Ганичевом проулке, где она почему-то брала воду из полуброшенного колодца.

Она вновь утупилась и спросила: «Как живешь?» – и увертливо увела глаза на мои обшарпанные ботинки.

Я ответил, что живу хорошо, и даже вчера вечером ел.

Ее бледные губы дрогнули какой-то незнакомой чуткостью, и она произнесла:

«Пойдем, я тебя покормлю».

«Чего, у меня дома своего, что ли, нет?» – вяло задирнулся я, но под ложечкой забулькотела пустота.

Она зачем-то вылила воду из ведер, сложила их одно в другое, и мы пошли к ее аккуратненькой – как игрушка – хатке, которую она постоянно то подбеливала, то подмазывала. Окошки ее поигрывали на солнце. За морозным узорцем паутинка гардин просматривалась. Во дворе тоже был порядок. Катушки и курятник не только побелены, но и – снизу – желтой глиной подведены.

И в комнате у нее на всем лежала незнакомая, а может, уже забытая за время военного бедлама аккуратинка. Оттого и пахло чем-то довоенным, родным.

Тетя Даша одним махом пальтушку с себя сбросила, за голубую ситцевую перегородку нырнула и выплыла, именно выплыла, а не вышла, в новом зеленом платье с белым воротничком, что кокетливо кидался вниз, оторочивая довольно глубокий вырез.

С гвоздя возле печки сняла маленький аккуратный передник, накинула тесемку себе на шею, а концы протянула мне: «Завяжи».

По-моему, я ей тесемки в два узла стянул. У меня, если чего попросят, сроду доразу не получается.

Только убрала она с загнетки заслонку – в нос шибануло знакомым: кажется, пареной тыквой.

Так и есть. Вот она передо мной, сердечная, зажаренная до коричневости, до самой сладости, значит.

Слюнки у меня во рту забушевали, а она так певуче предупреждает: «Это на десерт».

Откуда тетя Даша такое городское слово выискала, ума не приложу. Я его и то один раз в жизни слышал, когда в Серафимовиче ходил к сынку директора школы Глебу Шишову в гости. Его мама, помнится, картошку в борщ лапшой резала, а сладкое – десертом называла.

Тыквенный дух перебил другой, еще более забытый мною запах. Это, конечно же, были мясные щи.

Обалдеть! «Вот, – думаю, – наемся!»

Но мысли – на мгновение – ушли в другую сторону. Вспомнил я, как в тракторном отряде ерепун один из беженцев – Семен Сойкин – все подначивал тетю Дашу разными резучими словами. А обращался к ней не иначе, как: «Дашь, а?» И мне почему-то в ту минуту, когда я сидел за столом перед миской мясных щей, жалелось, что не врезал я ему тогда по мырсалу, чтобы аккуратнее был на поворотах.

А у тети Даши глаза разгораться начали. Сперва я думал, на них слезы выступили. Потом присмотрелся: нет, так сияют. Полезла она в подпол, долго там шурудила, думал, вся в паутине вылезет, а платье-то, по всему видно, ненадеванное. Нет, вышла, как царевна-королевна, наверно и там у нее чистота и порядок. А в руке – гляжу – бутылка чуть припузатенная поближе к донышку. Я, признаться, таких сроду не видел.

Не знаю по сей день, что это за питье было. Только когда она разлила его по рюмкам, дух какой-то пошел незнакомый. Укропом или еще какой петрушкой так, кажется, пахнет.

Сует она мне в руки рюмку-длинноножку и говорит: «Давай, Гена, выпьем, чтобы победа поскорее приспела».

От такого пожелания грех вроде отказываться. Я и сам жду не дождусь, когда эта проклятущая война кончится и хоть раз досыта хлеба наемся.

По-моему, других желаний у меня в ту пору не было. Водка, или как там ее по батюшке, пилась «мягко», как сказал бы Савелий Кузьмич. Я только нутром чуть придрогнул и – все. И тепло сразу стало.

«Ешь!» – пододвинула мне чашку с борщом тетя Даша. А сама, видел я, не только чуть пригубила свою рюмку, но и плеснула себе варева на самое донышко.

«Нет! – воспротивился я несправедливости. – Такой козел не попрет! Сначала выпей как следует, а потом поешь, как надо!»

Я даже встал, чтобы помочь ей одолеть робость перед зельем. Я-то, мол, вон выпил и – ничего. Только почему-то пятки стали зудеть. Так захотелось их о что-то твердое почухать. А может, это и не от водки.

«Пей!» – еще больше, почти что на правах хозяина, возвысил я свой голос.

И она выпила. Только есть не стала, а так на меня уставилась, словно на моей морде написали, когда война кончится.

От этого ее взгляда мне вдруг совсем есть расхотелось. Зато в языке такая легкость появилась, что захотелось рассказать ей обо всем на свете. Ну, конечно же, поведать, во-первых, как и где я жил до войны, кем были мои отец и мать, почему все время мне твердили одно и то же: «Генка, будь человеком!» Про Савелия Кузьмича, конечно, не забыть сказать и про Мишку Купу. И даже про ту девочку, что хотела играть со мной в папу-маму, и про профессора права и его экономку.

Только я это разлетелся своими байками ее тешить, а она – гляжу – по второй наливает.

Борщ уже дымиться перестал. Остыл.

Зато теперь легкость в руках появилась. Стрижами замелькали они – что при жесте, что при шалом – хотя вроде бы и ненарочным – прикосновении к ее телу. То под столом на коленку ей ладонь была уронена, и она накрывала ее сверху своей сухой и горячей рукою; то шмыганул двумя пальцами за пазуху, про себя отметив, что у тети Даши соски не такие резучие, как у Феньки Гориной; то – этак ухарски, совсем по-взрослому – шлепанул ее по мягкому месту. И не просто так – для боли – а с потягом, почти ласково. Если, конечно, к грубому жесту это будет применительно.

А тетя Даша сидит сама не своя. Слышу, даже словами давится. Только и твердит одно: «Пей!»

Я взял рюмку левой рукой, потому что правая все это время была ею на коленке ладошкой прихлопнута, как кузнечик, случайно севший на лопушину. А глаза – как сквозь бинокль – стали видеть все до неправдоподобности близко. Гляжу, брошка на груди ее расстегнулась. Это, наверно, в то время, когда я занырнул в вырез двумя пальцами. Мотыляется брошка, вот-вот упадет. Поставил я рюмку и – к брошке. И тут ее ладошка мою руку прихлопнула. К груди прижала. Слышу, как сердце бьется.

А легкость теперь уже и в ноги кинулась. Подымаюсь я и оказываюсь вровень с губами тети Даши и вижу розовость на них едва начавшего буреть арбуза. Тут она бережно, словно я весь из сахарных кусочков сложен, обвила руками мою шею и губами пошла мышать вокруг да около, пока не добралась до моих губ.

Наверно, мне было хорошо. Тем более что тетя Даша, ослабев, оползла вниз, словно я был гладким телеграфным столбом, и встала передо мной на колени. Теперь глаза ее были закрыты, а губы запрокинуты. И в них ярчела небывалая алость.

Третью стопку я налил себе сам. Чекнулся с носом тети Даши и окончательно понял – это пришла взрослость. Оказывается, возраст измеряется легкостью. Вот я опять порывисто запрокинул голову тети Даши. Брошка давно потеряна, в вырезе голые груди примелькивают с темными ободочками вокруг сосков.

А у меня – чую я – вдруг появилась неимоверная сила. Нет, тети Дашино тело я подниму как пушинку. Нужно что-то потяжелей. И я кидаюсь к высокому кованому сундуку, хочу сдвинуть его одним махом. И вдруг снова становлюсь мальчишкой – сундук – ни с места. Тогда я сажусь прямо на пол и – реву.

Она вытирает мне слезы своим передником и, не зная, что я хочу, шепчет: «Нету у меня больше».

Наверно, подумала, что я в сундук водку искать лез.

Мне как-то разом опротивело все на свете. Надоело видеть – полуслепое в какой-то покорности – лицо тети Даши, ее аккуратненькую, какую-то очень благополучную комнатенку, недоеденные щи на столе и пустую – пузатую ближе к донышку – бутылку.

Я поднялся и стал напяливать фуфайку. Потом, вспомнив, что в один из рукавов засунул шапку, начал, конечно же уже не так ловко, как по трезвухе, извлекать ее оттуда.

«Ты куда?» – разом очнувшись от полусна, в котором, кажется, пребывала она все это время, спросила тетя Даша.

Я молчу. Икаю.

«Закусил бы», – говорит.

«Выпить хочу!» – выкобениваюсь я.

Какой там выпить! На мороз мне надо. На воздушек. Тошно!

Домой я в ту ночь шел кругами. Сворачивал в какие-то улицы и переулки, петлял пустырями, пока вновь не оказывался возле тети Дашиного дома.

Но при мысли, что там стоит прежняя духота, которая, собственно, выперла меня наружу, я шел дальше.

Не ближе, чем через час, я внезапно обрел голос и мне захотелось петь. Сперва я просто что-то промурлыкал. Потом, вспомнив одну из песен, которую горланили у нас на улице блатыши, завел:

 
Я встретил Валечку… –
 

На этом имени я внезапно споткнулся и решил заменить его более близким мне на этот час и повторил куплет так:

 
Я встретил Дашеньку на поздней вечериночке,
Кругом нее были блатные пареньки.
Беретик беленький и желтые ботиночки
И две коронки золотые впереди.
 

Я долго мычал, стараясь вместить в образ той, никогда мною не виденной Валечки, Дашино вялое лицо и едва означенные на нем бледные губы. И воображение, все еще разгоряченное выпитым, услужливо приходило на выручку, и я легко вел дальше:

 
Гармонь, гитара, мандолина, балалаечка.
Факстрот ударили, начался перелет.
Обнял я…
 

Я почему-то на этот раз промычал имя, не сказав ни Валечку, ни Дашеньку, зато рубанул на всю октаву:

 
…да чуть пониже талии,
А грудь упругая колышется вперед.
 

Я, наверно, минут двадцать ходил по хутору молча. Но не потому, что песня не шла. А просто стала прорываться в душу щемящая непонятная тоска. Пока нельзя было сказать, по ком или по чем она была. Она просто существовала и долго сжимала мне горло. И вдруг, который раз оказавшись возле дома тети Даши, я услышал ее голос.

«Ну а дальше чего было?» – спросила она совершенно трезвым обыденным своим голосом.

Я подошел к ее двору. Она стояла в чуть приоткрытой калитке, в накинутой на плечи пальтушке. Все еще без брошки и без платка.

«Дальше знаешь, что не пускает?» – развязновато сказал я и, вроде бы в пику ей, старой, остывшей во всем, в чем только можно остыть, я хрипловато, как-то даже незнакомо для самого себя, запел:

 
Я целовал ее, а сердце так и билося,
От поцелуев закружилась голова.
А дальше я уже не знаю, что случилося,
Лишь помню я Валюшины слова.
 

«Но ты, кубыть, другое имя раньше пел?» – сказала тетя Даша.

А я – как-то отрешенно – продолжал:

 
«Оставь меня, я девица невинная,
Скрывать не стану, мне шестнадцать лет.
А ты загубишь меня, девицу невинную,
А я цвету, как аленький букет».
 

«Здорово как, а!» – восхитилась она. А я – теперь уже на отчаянии, что этого мне никогда не придется испытать, – чуть ли не заорал во все горло:

 
Резинка лопнула, трикованы спустилися,
Бюстгальтер дерзко зубами я сорвал.
Кровать двухспальная от тяжести качалася,
И тело девичье я до утра терзал.
 

Еще не кончив петь, я услышал всхлипы. Это плакала тетя Даша. Я не знаю, что довело ее тогда до слез. Вернее, не хотел знать. Моя душа погружалась в холодный омут первого похмелья.

Тетка моя всплеснула руками, сперва по поводу того, что я пришел чуть ли не на заре, потом уже разобравшись, что я, ко всему прочему, и пьян.

«Что же я скажу Нюрке?» – то есть матери моей, заголосила.

«Так и скажешь, – произнес я, – выпил за нашу Победу».

«За какую такую Победу?» – переспросила тетка.

А я еще не отошел от шало-наглого состояния души, когда хочется творить, не помня что, потому я рубанул:

«За обыкновенную. Под Сталинградом!»

Не знаю, как это с языка слетело, но в кон оказалось. Прибегает соседка тетка Меланья, что в Совете рассыльной работает, а по ночам иногда у телефона дежурить остается, и кричит:

«Егоровна! Павлас бесприговорочно сдался!»

А я об ту пору уже в тазик блевать начал.

«Болезный мой!» – погладила меня по голове тетка и полезла в погреб за огуречным рассолом.

А на второй день я получил письмо, которое, побывав в руках чуть ли не у всего хутора, все же было доставлено мне. На треугольнике стоял такой адрес: «Сталинградская область, хутор Атаман, получить Генке-сталинградцу».

Распрямил я листок, на корявые буквы взором напоролся. И, еще не прочитав ни слова, так, видимо, присмурнел лицом, что тетка тревожно опросила:

«Не про Нюру чего там?»

«Нет, про Федотова, про Ивана Инокентьевича. Погиб он у Мамаева кургана».

А письмо прислал какой-то нерусский боец, что пришел к нему с пополнением.

«Очень жалел он тебя, Генка-сталинградец», – так кончалась та записка.

Неделю я ходил как потерянный, потом в город засобирался.

«Да куда тебя несет? – в который раз вопрошала тетка Марфа. – И чего ты там делать будешь?»

Я об этом в самом деле не думал. Мне просто было душно в Атамановском и, порой, я даже считал себя предателем по отношению и к Сталинграду, из которого уехал в самую трудную для него минуту, и к Ивану Инокентьевичу Федотову, который не пожалел своей жизни, чтобы остался жить я.

И не знаю, чем бы закончились все эти мои угрызения и терзания, если бы не произошли два события, которые в корне изменили мои намерения и даже взгляды.

Когда мои пожитки уже били уложены в небольшой фанерный чемоданишко, на крышке которого кто-то упражнялся в правописании нехороших слов, которые, как ни старались мы с теткой, так соскоблить не смогли, я как-то, без определенной цели, заглянул в клуб. Там табунились одни девки. После того, как немцев турнули из-под Сталинграда, какой-то живчик заиграл у многих. И песни стали распевать, не таясь, что их услышат, и на «танцульки» в клуб зачастили, чтобы не потерять квалификацию. А она, как некоторые считали, после войны ой как пригодится. Тогда почему-то многие, и я в том числе, думали, что после Победы настанет общий сплошной праздник, который будет длиться вечно.

И вот вышел я в тот вечер из клуба покурить сперва в коридор, а потом и на улицу. И вдруг меня чья-то робкая рука подобратала сзади. Оборачиваюсь – и чуть ли не в губы тычусь тете Даше.

А у нее, весь хутор говорил, радость. Дочка с фронта приехала. Брюхатая. Валет по этому поводу похабную присказку сочинил: «Чем, – спрашивает, – отличается бомба от бабы?» – И сам же отвечает: – Бомбу в тылу заряжают, а на фронте – разряжают, а бабу, наоборот, на фронте заряжают, в тылу разряжают».

Хотел я ему за эти слова дать по морде на прощанье, но тетя Даша меня увела.

«Тода и не поел, – стала она укорять меня за прошлую – так памятную для меня и, видать, для нее тоже – ночь, а потом спросила: – Уезжаешь?»

«Ага, – отвечаю. – А что?»

«Да ничего, – говорит она своим грудным, вроде внутрь упрятанным, голосом. – Пойдем хоть простимся».

Вот, думаю, дела. Прощаться и то идти куда-то надо. Хотя о наших шашнях весь хутор давно языками хлобыщет.

Но все же я пошел, попутно узнав, что свою дочку тетя Даша в район рожать увезла.

Приходим мы в ее хатенку. Свет она зажигает. Гляжу, кое-что тут уже не так. Портрет в переднем углу появился. На нем капитан какой-то, угнувшись сфотографирован, словно ему в лицо кто зеркальцем солнечный зайчик послал.

«Кто это?» – спрашиваю тетю Дашу.

Та мнется, видимо, тоже не очень уяснив степень родства капитана.

Но я не любопытный, мне как-то и это все равно. Потому подхожу к гимнастерке, надетой на палку плечиками. Погоны на ней сержантские. Наверно, дочкины. И награды – орден Красной Звезды, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги».

Трогаю я их рукой и жалею, что все же зря не врезал Валету за его поганые слова. Вон как воевала девка. За так на фронте наград не давали.

Рассматриваю я и другие вещи, которые появились в доме тети Даши с приездом дочки, а она за моей спиной зеленой тенью мечется. Почему – зеленой? Да потому, что она опять вырядилась в то самое платье с белым воротником.

Оглянулся я ненароком, и дух у меня захватило. Чего только на столе не было: и чистый пшеничный хлеб, и колбаса, запах которой я забыл, и мясные консервы, и даже – шоколад.

А тетя Даша все продолжает метаться по комнате. Гляжу, четверть чего-то мутного на стол ставит. Ну я, понятное дело, усек – самогон. И у меня под ложечкой колики начались.

А вместе с ними какое-то зло ударило в душу. Думаю, покупает она меня за жратву и выпивку, словно я нищий какой или попрашайка.

«Не буду я ничего ни есть, ни пить», – говорю я.

Она, гляжу, вот-вот обомрет. Такой безвольной сделалось и ее лицо, и все тело.

Тогда я встаю с табуретки, на которой сидел, подхожу к лампе и не дую, а, наверно, плюю в нее – так во мне еще играло остервенение.

Прижухла во мраке тетя Даша – не слыхать. Потом шеп ее стопы, вроде бы в мою сторону двинулся.

«Ну где ты?» – произношу я с взрослой небрежностью и начинаю лапать темноту, хотя точно знаю, что она еще до меня не дошла.

Потом вроде бы даже услышал я, разожгла она свои глаза, как тогда. Конечно, этого мне не было видно, но я знал, что сейчас они сияют у нее особым блеском. А узнал я об этом потому, что дыхание ее расходилось. Захлебываться она им начала.

«Чтобы не зря говорили, – шепчет тетя Даша, – а то, считай, дегтем мазанная, а сама чистая до стыдобы».

Эти все мудрости до меня еще не доходят. Я слышу, как пахнет колбасой и тушенкой, мне хочется есть, но я ни за что не притронусь к ее роскошеству. Я – мужчина. Я пришел не затем.

Я не сразу понял, откуда появилась невесомость. Легкость, которую я испытал прошлый раз, была другой. А сейчас я действительно куда-то летел. И даже побалтывал ногами.

Может, со мной был голодный обморок, но только я могу поклясться, что не помню, когда тетя Даша, обхватив меня посередке, понесла к разобранной постели. Я даже не успел сообразить, как себя вести, когда она – в два шуршания – скинула с себя все, в чем была, и занырнула ко мне под одеяло. Где, кстати, я лежал при полной амуниции.

«Пусть теперь говорят!» – приговаривала она, не снимая, а срывая с меня одежду. Только один карпеток на левой ноге мог подтвердить, что когда-то я имел пристойный вид.

Потом она стала облапивать меня своими руками, которые, как и губы, тоже жгли.

А следом пришли к ней и слова. Я сроду не слышал больше таких слов. С кем только она меня не сравнивала: и с солнышком, и с ягодкой, и с лазоревым цветком, и даже со стебелечком света. Последнее мне было не очень понятно, потому что настоящих стихов я в ту пору не читал, поэтому не понимал, что это уже поэзия.

Слушая ее воркующий, будто нутряной, шепот, решил и я блеснуть взрослым красноречием, и произнес: «Прости мя, господи, так твою мать!»

И все же я, наверно, немедленно уехал, если бы еще одна внезапность со мной не приключилась. Я – влюбился. Нет, не в тетю Дашу, конечно. В девчонку, что жила по соседству. Шуркой ее звали. Смугленькая такая, носик с привздернутостью. В карты мы к этим соседям с теткой Марфой ходили играть.

А из меня, надо сказать, картежник в ту пору был липовый. Я едва короля от дамы отличал. Да и Шурка, заметил я, тоже не дюже интересуется этой стариковской игрой.

В общем, сперва мы просто одновременно заскучали. Отошли в уголок возле печки. Сидим. Ну я, понятное дело, стал ей разное плести о своей жизни. Женщины страсть это любят. Исповедью им моя трепотня кажется.

Но Шурка слушала меня как-то по-особенному, даже моргать забывала. Отчего глаза у нее еще красивше становились.

Рассказал я ей все то, что когда-то вылепал тете Даше, и подумал: вот сейчас она скажет: «А ну катись-ка ты отсюда квадратным колесом!» Нет, хмелеет глазами и вдруг произносит: «Какой ты особенный!»

Всякие слова слыхал я от тети Даши: и сахарным она меня величала, и медовым, и еще черт-те знает каким, а вот до «особенного» не додумалась. Значит, у каждой бабы есть какое-то свое слово, которым она и поражает нашего брата в самое сердце.

Словом, сник я, как цветок, который кипятком полили. Да и она, гляжу, щеками пригорать стала: вот-вот дым пойдет.

«И ты, – говорю я ей в ответ на ее «особенного», – тоже ничего. – И зачем-то прибавляю присказку Валета: – Если к тебе присмотреться».

Сказал я это и тут же пожалел, что бухнул лишнее. Кончился в Шуркиных глазах праздник – вот-вот заплачет девка. Ну я ей, конечно, как соломки под бок, утешинку подкидываю: мол, пошутил я все такое прочее.

«Знаю», – отвечает она, а настроение, вижу, к нулю движется.

Пошел я домой и еще одной взрослой мыслью обзавелся. Не грех слукавить девке. От этого она еще лучше станет.

И про новую мою любовь пошел оббивать языки хутор. Дошли слухи и до тети Даши. Перевстрела она меня как-то, говорит: «Чегой-то ты такой задатный стал? Видать, молодые хмелины все время в игривости держут?»

Молчу. А самому и глядеть на нее не хочется. Особенно на эти бледные губы и руки в веснушках-конопушках.

А она своей радостью делится: бабкой стала.

«Такая молодая и – бабка!» – кокетничает она сама с собой. А меня удивило, что дочка ее девочку родила. Мне почему-то казалось, что с фронта должны привозить только сыновей.

Пришел я еще пару раз к соседям и понял – с Шуркой не простые шуры-муры получаются, а что-то более основательное. Я потом это все назвал любовью, а попервах вроде бы даже стеснялся признаваться в этом самому себе. А мне страсть как нравилось, что нас с Шуркой женихом-невестой дразнят. И волосы у нее пахли чем-то особенным.

Но одно меня несколько обескураживало и даже злило, это когда мать ее – при мне да и при других посторонних – говорила:

– Шурка, гляди, принесешь в подоле. Дашутку-то он вон как совратил, мордой на керзовый сапог стала похожа.

И впрямь за этими словами пополз по хутору слушок, вроде тетя Даша беременна.

«Одна только опрасталась, – продолжала Пелагея – Шуркина мать, – имея в виду дочку тети Даши, – другая зачала».

А я к Шурке, если признаться, пальцем притронуться боялся, что ли. Словом, точно не знаю, как это назвать. Жалел ее, видимо. Берег, наверно.

В любви время проходит незаметно. Вроде совсем недавно первый раз ущучил я сознанием в душе томление, а уже сколь прошло. И было у нас всякое – мелкие размолвки и раздоры, просто стычки ни с того ни с сего. Но чаще, конечно, царила этакая мирная безмятежность, чем-то даже похожая на дрему в предутренние часы, когда уже не спишь, но еще и не проснулся.

Но вскоре мне в Шурке странность одна заметалась. Стала она меня ревновать. С подружкой ее постою – к подружке, с матерью ее словом перемолвлюсь – к матери. А однажды – на натуральной слезе с привизгом – как закричит:

«Тебе с ней интересней, чем со мной!»

«О ком ты?» – опрашиваю остолбенело, потому что и к столбам стараюсь не подходить, чтобы она не взревновала к ним.

«С псиной своей ненаглядной!»

И тут я понял – речь идет о Норме.

Ну, я конечно, попытался ей втолковать, что она – одно, а собака – другое. Тут любовь, можно сказать, разного свойства.

И слушать ничего Шурка не хочет, сучит ногами и слова непотребные разные выкрикивает.

Потом вроде попритихла, и я подумал, мол, вот и образумилась девка. Потому что, если честно, ревность в небольших дозах даже приятна, как лекарство, которое каплями прописывают, а когда она становится изобильной, от нее в петлю лезть хочется.

Так вот прижухла у меня под крылом Шурка, даже носом хлюпать перестала. Потом говорит:

«А помнишь, ты мне речи какие говорил при начале знакомства?»

Ну чего-то, конечно, я там плел. Не без этого. Даже, по-моему, в любви вечной клялся. И она напоминает:

«Ты говорил, что для меня ничего не пожалеешь. Требовал, чтобы я тебе что-то – даже невыполнимое загодя – приказала».

Молчу. Потому что и это было.

«Так вот, – продолжает Шурка, кокетливо притенив ресницами глаза. – Если ты меня любишь, то немедленно застрелишь свою псину.

Я опешил! Не шутит ли Шурка. А она, видно поняв мое молчание за обдумывание ее предложения, смилостивилась: «Или отдай ее кому-нибудь. Не могу я ее видеть и все тут!»

Норма…

Шурке сроду не понять, чем она для меня была. Люди уносят с собой горстку земли или вещицу какую-нибудь памятную о том времени, в котором жили иначе, чем будут жить впредь. Я вывез из пылающего Сталинграда, из своего детства Норму, обреченную приказом капитана, вымоленную мною у дяди Васи, которого тоже наверняка нет в живых, и она, естественно, была той связью, которая еще осталась между нами. Потом, ведь она была изуродована немецкими пулями. И, как знал я, спасла жизнь человеку. А может, и не одному. Я лечил ее и кормил, а она согревала меня своим теплом.

Мне было страсть как обидно, что всего этого не понимала, а скорее, не хотела понять Шурка.

Помню, я встал и, не вдевая в рукава фуфайку, набросил ее на плечи и так вышел из Шуркиной избы, словно отлучился по спешному уличному делу. Но так я уходил навсегда. Правда, во мне не было дыхания, булькотило в груди сердце и карусельно кружилась голова. Но где-то, наверное в душе, а может, и еще где, пружинила зыбкая сталистость. Она раскачивалась из стороны в сторону, как пила, и даже, может быть, с привывом звенела при сгибах. Но это была твердость.

Наверно, я плакал. Потому что Норма, первой встретившая меня и, как всегда, положившая мне лапы на плечи, слизнула со щеки слезинку и чуть приворчала в нос, как случалось всегда, когда ей попадалось что-то невкусное.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации