Текст книги "Волки и медведи"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Я пошёл набережными рек и каналов, по Фонтанке, мимо Инженерного замка, мимо Михайловского сада, Конюшенной площади, Мойкой в сторону Невского. Тонкая лёгкая позёмка летела впереди меня по гранитным плитам, а вокруг в темноте, черноте, тишине вставала в рост с деревьями и особняками таинственная, немного надменная печаль. Величие можно было подойти и пощупать. Я держал руки в карманах и торопился попасть в гостиницу.
Когда я спустился завтракать, добрые люди вовсю обедали. Мне приглашающе помахал Илья.
– Неважно выглядите, дорогой.
– Спасибо.
– У меня дача на Крестовском, – предложил он. – Не хотите пожить?
– Какая же сейчас дачная жизнь?
– Распрекрасная.
И он, и я всегда выбирали один и тот же столик в углу, с двумя стульями и небольшим, лёгким диваном «ампир» с фигурно скошенной спинкой и обивкой в цветочек. При желании можно было видеть весь зал, при желании – сесть к залу спиной.
– Вам следует лучше питаться. – Илья Николаевич холодно оглядел принесённую мне чашку кофе. – Правильно и – не последнее – обильно питающийся человек никогда не будет подозрителен в гражданском смысле.
Я покосился на его необъятный бифштекс.
– А меня уже в чём-то подозревают?
– В контексте слово «уже» звучит немного наивно. – Он откинулся на диване с бокалом в руке. – Люди традиционной моральной ориентации рассуждают так: ест без аппетита – совесть нечиста. Совесть нечиста – следовательно, в чём-то замешан. В Городе не принято быть в чём-либо замешанным. Вас начнут избегать.
– Ну и что? Я чужой, пришлый и разноглазый. Я не думал, что меня немедленно примут.
– Вы, Разноглазый, не думали об этом вообще. Вам кажется, что востребованность ваших услуг снимает вопрос об отношении людей к вашей личности. Так оно, конечно, и есть – вернее, было. Но раз уж вы намереваетесь с нами жить, придётся делать это по правилам.
– И как мне социализироваться?
– Для начала вступить в какой-нибудь клуб. В Английский, конечно, вот так сразу не примут… держим марку, держим… отгородились от мира высоким забором, чтобы изводить друг друга. В одиночестве ты сам пожираешь себя, на людях тебя пожирают другие, теперь выбирай… да. Но в «Щит и меч» обеспечу рекомендации.
– Какое странное название.
– Отчего же?
– Как будто для военных.
– Действительно. Никогда не обращал внимания. Ну, в чём-то даже соответствует вашему бизнесу. Рыцарь в сияющих доспехах выходит на битву с нечистью.
– А если привидения не нечисть?
– Возможно. Но поскольку без нечисти в данной конфигурации не обойтись, тогда её роль автоматически переходит к вам. – У него был мягкий голос, голос, в котором всегда чувствуется затаённая улыбка. Таких людей вчуже любил Фиговидец. («Спокойные, остроумные, жестокие».) – Как вам понравится быть нечистью самому? Смеётесь? Никак не нравится? – Он и сам засмеялся. – Так что насчёт Крестовского?
– Спасибо, – сказал я. – В другой раз.
Я поднялся в номер собрать вещи и почти покончил с этим занятием, когда в дверь заскреблись. Проскользнувшую внутрь горничную я прежде не видел либо видел, но не запомнил. Они все здесь были дивные – свежие, смазливые, – но совсем без индивидуальности. Как ангелы. И ещё, подобно ангелам, старались не попадаться постояльцам на глаза. Присутствовали незримо.
– Ну?
С тысячами извинений, приседаний и дрожа от ужаса при мысли, что её застукают, горничная сунула мне неграмотно накорябанный на мятом тетрадном листке вызов и продублировала его сбивчивым старательным шёпотом. Мент всё-таки умер в больнице на руках реаниматолога. Расчерченный в клетку листок бросал трогательный голубоватый отсвет на неприглядную правду. Как всё это было не вовремя. До чего глупо.
– Миксер тебе кто?
– Дядя.
Отвечая, она не сморщила носика.
Вообще говоря, работавшие в Городе, особенно прислуга, находились с – чуть было не сказал «деревенской» – роднёй в сложных отношениях. Запас душевной прочности, у всех разный, одним позволял хотя бы не вслух стыдиться (а были и такие из себя, посылавшие отца-мать), другим – демонстративно признавать всех жлобов и хабалок в семействе. Кругозор у них был шире, но широкий кругозор не расширяет автоматически ни ум, ни сердце. Взять хотя бы неприятие – насмешливое, враждебное, да пусть даже уважительное – барской жизни в тех её мелочах, которые лучше всего выявляют суть человека. Нет, само богатство прислуга под сомнение не ставила. Чистые дворы и улицы, просторные светлые квартиры, шубы, вечерние платья, ювелирные украшения, холёные руки – это им нравилось, всем нравится. С этической точки зрения, быть богатым-хорошо. Но траты хозяев на ерунду в виде картин, книг, черепков, марок, ещё какой-нибудь дряни – но их способность часами разглагольствовать об этой ерунде – но усердие, с которым они спускали время на бесцельное блуждание по музеям и паркам… нет, чувствовали кухарки, няньки, сиделки, поломойки и горничные, выносить приходится, а понять невозможно. «Господа как на всё смотрят – с воображением, – жаловалась мне камеристка, которую хозяйка упорно посылала в Эрмитаж. – А у меня на эти вещи нет воображения».
Я прошёлся по номеру, остановился перед картинкой на стене. Адское чудище было глубокого, тёплого красного цвета. Благожелательный красный (совсем не то, что красный агрессивный) словно сообщал, что и в аду не так плохо: со своими издержками. Трогательные ушки и лапки, не так чтобы страшные зубы, томный мутно-красный глаз (чудище было изображено в профиль), – я смотрел на них с удовольствием покоя. Если у восседавших на чудищевой спине чертей и грешников был не вполне авантажный вид, то к нему самому никаких вопросов не было.
– Что дяде-то сказать?
– Что-что. Скажи, к вечеру буду.
Когда всё наконец было сделано, стояла глухая ночь. Дружинники, за исключением дежурных, разошлись по домам. Миксер остался со мной за накрытым столом, дремал вполглаза. Я ел с усилием – опустошённый, измочаленный. Прожевать, потом ещё и проглотить кусок мяса казалось тягостной работой, и, чтобы справиться с ней, я время от времени пристально смотрел на свои ощутимо исхудавшие руки.
– Сдаёшь, Разноглазый.
– Очень много клиентов. Трудно восстанавливаться.
– Ну-ну. И долго так будет продолжаться?
– Пока до вас не дойдёт, что я физически не в состоянии обслужить всех.
Миксер открыл было рот, но удержался. Чего он не сказал: «уже дошло», «мы над этим работаем»? Я понимал, что на Финбане становится опасно, но мне не верилось.
Миксер угрюмо смотрел в стол. Его благодарность не простиралась до того, чтобы он откровенно посоветовал мне уносить ноги. Ане предупредить вообще смутно представлялось неправильным, как всё же неправильно не сказать идущему по дорожке человеку, что впереди промоина с кипятком. Вот он и кряхтел, сопел, отводил глаза. И сказал наконец так:
– Тебе нужно лучше питаться.
– Да разве я плохо питаюсь?
– Ну там спать побольше. – Он стал смотреть куда-то за горизонт. – Если надо, я б тебя мог спрятать в надёжном месте… Конкретно дух перевести.
Я не ответил. Я собирался на следующий день, вот как рассветёт, вернуться в Город, зайти в «Англетер» за чемоданом и уехать на пару недель в Павловск, никому не оставляя адреса. Говорят, в несезон в Павловске сказочно.
На следующий день вскрылась Нева.
4
В тот день, когда вскрылась Нева, Город не опустил мосты. Их всегда разводили на ночь, и в летние месяцы гуляющие на городских набережных любовались чёткими силуэтами. Но вот ночь прошла, а величественная громада Литейного передо мной черно и тяжко вздымалась к низкому небу. Я не видел Большеохтинского, но чувствовал, что поднят и он.
Мост выглядел даже страшнее движения жёлто-зелёного льда в проплешинах тёмной воды под ним. Страшна была неурочность позы, мёртвая в дневном свете неподвижность, угрюмость его непредставимого веса, тяжесть чёрного цвета. Гуще воздуха спиралось вокруг затаённое ожидание катастрофы. Отчётливо, как птицы, сидели на фермах грядущие беды. Город в мгновение ока превратился в неприступную крепость, в необретаемый морок.
Я постоял, посмотрел и попёр восвояси. «Ну ты попал, – сказал Муха с ужасом. – Я поставлю раскладушку».
В расстроенных чувствах я посетил дальнюю аптеку.
В отличие от ближней – только дорогу перейти, – куда я постоянно ходил за тем-сем, от аспирина до нейролептиков, дальняя больше напоминала автовские аптеки с их полуклубной, рассчитанной на завсегдатаев жизнью. Не вполне легально, но уже многие годы там был оборудован процедурный кабинет, в котором всем желающим ставили – курсом или разово – капельницы. Смеси для капельниц делались на любой вкус – очистить кровь, снять стресс или алкогольное отравление либо, напротив, убиться дьявольским энергетическим коктейлем, – но у всех были красивые, любимые народом названия: «Лирика», «Фантазия», «Белая ночь» и целая линейка «Композиций». Особым почётом пользовалась «Композиция номер ноль» с опиатами и мепротаном.
Державший заведение фармацевт по кличке Фурик принадлежал к тому типу маленьких людей, которые всегда печальны: как будто в полном объёме открыли для себя истину «размер имеет значение». День-деньской он тихо возился с клиентами и лекарствами, а мимо шла жизнь – не всегда недобрая к маленьким людям, но никогда их по-настоящему не замечающая.
– Прокапаешься? – спросил Фурик, увидев меня.
Мы прошли в подсобку, где тесным рядом стояли медицинские кушетки, застеленные белыми простынями. Я лёг на крайнюю у стены. В этот час посетителей почти не было: чистился под суровым присмотром жены кто-то явно запойный да один из дружинников Миксера вперял в потолок тяжёлые, усталые глаза.
– Давно тебя не видел, – дипломатично сказал Фурик, разматывая капельницу. – Попробуешь номер семнадцать? Новый состав, в большом сейчас фаворе. Снимает тревожность, агрессию, пугливость, плаксивость, неспособность расслабиться, бессонницу, страх – и сопутствующие соматические и когнитивные нарушения. Большой спрос, серьёзно. Очень рекомендую.
Но я выбрал проверенную «Композицию № 13», с фенамином, кофеином и двойной дозой ноотропных.
– А чего радио молчит?
– Не хочет народ музыки. – Фармацевт оглянулся на дружинника и жену запойного. – Здесь у каждого своя в голове. Полежи, через пять минут поставлю.
Фурик был преискусный мастер, с аккуратными и смелыми руками, точным глазом, счастливой выдумкой, – и говоря о нём, я избегаю слова «талант» лишь по той причине, что ему самому его мастерство не приносило радости. Он не понимал, как можно гордиться изобретением «Композиции № 17» или даже интуицией, позволявшей ему широко уклоняться от прописей фармакологического справочника. Какие составы он делал для себя? Возможно, и никакие. В его крови текло поражение – изначальное поражение, поражение без битвы, к которой он не был допущен, – и ни один состав не растворил бы эту гниль.
Процедурная постепенно заполнялась, уже ждала за дверью на табуретках очередь. Как в любой очереди, в этой распускали языки и делились опытом, но попав под капельницу, люди замолкали и уходили в себя. Когда на соседнюю койку лёг невзрачный парень – всё у него было узкое: лицо, плечи и брючки, – я вежливо отвернулся. Он окликнул меня сам.
– Разноглазый, послушай. Мне тебя заказали.
Я не понял и приподнялся.
– Лежи, лежи. Я снайпер.
В работу снайперов новые мутные времена изменений не внесли. Как и прежде, их педантично точные выстрелы не отбирали жизнь, но отвратительно, непоправимо калечили. Частичный или полный паралич, проблемы с внутренними органами, умственная неполноценность – стоит ли перечислять подробно? Клиенты снайперов, не умирая, выбывали из списка живущих; Лига Снайперов оставалась в числе самых могущественных организаций, её члены, открыто носившие свои значки, вызывали ужас. Это был аккуратный грязный бизнес, почти как мой.
Я не стал спрашивать, кто заказчик: снайпер никогда бы его не выдал. И я спросил:
– Что именно заказали?
– Повреждение зрительного нерва. Полная слепота.
– Но это слишком сложный выстрел. Это затылочные доли, верно? Там же рядом ствол головного мозга, да и вообще… Вы не берётесь стрелять в голову.
– А я лучший, – сказал он без хвастовства. – Щелчок меня зовут, слышал?
Конечно же, я о нём слышал. По его милости Дом культуры чаще всего обогащался экспонатами с мучительными, изощрёнными увечьями.
– Вот увидел тебя, – продолжал он, поколебавшись, – и решил предупредить. Ты, наверное, не помнишь… всех клиентов не упомнить, я понимаю… Но ты как-то помог моему брату. Пошел навстречу.
– Неужели в долг работал?
– Ты с ним поговорил.
– И?
– На него, ты понимаешь, всегда и все только орали: дома, в школе и на заводе. А он был другой. Не такой, чтобы этот ор пошёл на пользу… или хотя бы без последствий. Тонкий он был, что ли… Тоньше нужного… по крайней мере, здесь. На него орут, а он внутри весь цепенеет. Особенно если несправедливо. Тебя-то, Разноглазый, нечасто обижали?
– Нечасто.
– Но тебе и всё равно, – сказал он, поразмыслив. – Здесь облают, там ты облаешь… Такой миропорядок. А он цепенел. – Снайпер не то вздохнул, не то с усилием перевёл дыхание. – Когда начинаешь что-то понимать в жизни, эти знания уже некуда применить.
Пока мы так вполголоса разговаривали, я не смотрел на него, а он, готов поклясться, не смотрел на меня. Здесь каждый предпочитал смотреть в потолок. А уж что потолок, вроде как один на всех, показывал каждому, оставалось угрюмо оберегаемой тайной.
В процедурной было тихо, только слабо шелестело дыхание – а может, это был шелест капля за каплей стекающих в кровь надежд и иллюзий. Я не помнил его брата, о котором он так упорно говорил в прошедшем времени, не помнил себя разговаривающим (надеюсь, что правильно уловил смысл, вложенный Щелчком в это слово).
– Если ты промахнёшься и я всё-таки умру, тебе тоже конец.
– Да. Но для этого надо промахнуться.
Я отыскал на потолке приятное пятно и стал в него вглядываться, ожидая, пока оно распахнётся окошком в вечность. «Композиция № 13» хорошо растеклась по телу, и я почувствовал в себе артерии и кровеносные сосуды – как, наверное, куст чувствует все свои веточки. И я был таким спрятанным под кожу кустом и трепетал на незнаемом ветру.
– У Лиги Снайперов есть официальная позиция?
– Ты про политику? Ну, у любой организации есть официальная позиция, так ведь принято, нет? Это как с отчётностью или перевыборами правления: всё по-людски. Только, – предупредил он вопрос, – какая она, не меня спрашивай. Я понятия не имею. Нам, кто работает, ни к чему. – Он помолчал, подумал. – Ты должен знать, что Лига заказы не аннулирует.
– Я знаю.
– Брат, – сказал Щелчок, возвращаясь к прежней теме, – с ума сходил по прошлому, хотя хорошего в этом прошлом было не больше, чем в настоящем… Может, он думал, что в будущем будет ещё меньше. И правильно думал, – добавил снайпер с непонятным ожесточением.
Когда выпадали, что случается и в самой беспросветной жизни, счастливые дни, брат снайпера старался в точности их запомнить, а главное, запомнить само чувство счастья, которое, по его словам, было похоже на бескрайнюю волну, уносящий тебя поток ветра и света. Как-то летом этот загадочный человек стоял в одиночестве на окраине Джунглей – закат, ветер, блеск воды в озерце, то-сё…
– И он сказал себе: я запомню эту минуту навсегда. Я буду думать о ней, пока жив.
Можно предположить, что были и другие минуты, собранные в тайник, как богатые собирают драгоценности или золотые монеты: ведь даже монеты порою становятся большим, чем коллекция, сберегая в себе всё ту же память о счастье или печали, бесконечно тронувших – а психолог-позитивист скажет: повредивших – душу.
– Разноглазый, он тебе рассказывал про нашу дачу?
– Нет, – сказал я. Теперь момент, когда следовало признаться, что брата Щелчка я не помню вообще, был упущен. Такое «нет» подразумевало, что сам факт разговора – ведь я знаю, о чём говорили, а о чём нет, – из моих мозгов не вымыло.
– Было у нас в детстве место, где мы прятались. Представь, прямо в Джунглях. Ну, пацанва всегда в Джунгли лезет… но мы в такую глушь забрели, что сейчас даже вспомнить страшно. А! Чего детям алкоголиков бояться. – Он помолчал. – Нашли полянку, отстроили вигвам… Летом в погоду неделями там жили, в квартал ходили только воровать. Еду, – уточнил он.
Они жили в своём убежище до морозов, покуда доставало сил бороться с холодом, зная, что будущего у них нет, а настоящее поганят все, кому не лень протянуть руку. Их и самих – не стоит скрывать – обыватели несли как тяжкий крест, утешаясь надеждой «вырастут да сядут».
– А что помнишь ты?
– Вообще всё помню, – сказал я. – Но в твоём смысле – ничего.
Уже на улице я понял, что податься некуда. Я пришёл вчера налегке, и сейчас у меня было только то, что на мне, и боны, которыми расплатился Миксер. Не тот ещё, конечно, оборот, когда узнаёшь, какого цвета отчаяние и каково в настоящей западне – какие там запах и на ощупь стеночки. Но человек, которому предстояло бегать от всех банд и прятаться от снайпера, мог быть экипирован получше.
Для начала я пошёл к Мухе на работу.
Весна набирала скорость, и снег, насквозь серый, мутная вода, мокрый лёд, грязь и мусор смешались на дорогах причудливо и зловредно. Резиновые сапоги подошли бы лучше и прослужили дольше моей обуви. Я порадовался, что, отправляясь на Финбан, хотя бы не надел новые пижонские ботинки. С другой стороны, судьба новых ботинок и прочего, оставшегося в номере «Англетера», также не казалась радужной. Я допускал, что управляющий, выждав, прикажет отнести вещи на помойку. Или за ними приедет Фиговидец, которому я изловчусь послать паническую телеграмму, с ворчанием потеснит бумаги и журналы в своей кладовке ради двух чемоданов. Я вспомнил смуглые кожаные бока моих чемоданов, их сафьяновые недра, блеск замков, ладность, прочность, вспомнил фарисейскую кладовку и загрустил.
Муха курил на крыльце, вертясь, как нервная птичка. Над поднятым воротником куртки ветер рекламно ворошил его модную стрижечку.
– Тебя уже искали, – выпалил он и потащил меня за угол.
– Кто?
– Да от всех гонцы пришли, и Календулы, и Миксера. А мент сидел тут в засаде. – Муха пошмыгал, вытер нос пальцем. – Но ты их знаешь: сперва пива попил, потом заскучал… а у него девка в соседнем доме. Обещал вернуться. Что ты будешь делать?
– Спасать себя.
– Ну правильно. И как?
– Сяду во фриторговскую фуру и уеду куда глаза глядят.
– То есть на Охту? – сказал Муха. – Не выйдет. Вчера стриг одного пацана из боевой охраны. Все фуры теперь досматривают и дружинники, и менты, а ходят они всё реже. Менеджера фриторговские психуют. Может, вообще будут прикрывать лавочку.
– Никогда фриторг свою лавочку не прикроет.
На этот раз я сказал то, что думал. Пока прибыль покрывает убытки, космополитическая свободная торговля будет функционировать: рядом с пытками, рядом с убийствами, рядом с концом света.
Я полез в карман за египетскими и вместе с пачкой вытащил оберег автовского разноглазого. Я поменял шнурок на хорошую цепочку, но вешать амулет на шею не стал, так и держал в кармане.
– Немного от него пока что пользы, – заметил Муха.
– Это оберег. Откуда нам знать, когда и как он поможет.
– Я и говорю. Когда что-то случается, а он ни ку-ку, начинаешь нервничать уже из-за этого, а не самой проблемы. – Муха сердито дёрнул плечиком. – Вместо того чтобы как-то выпутываться, ждёшь и психуешь. Типа сказал себе: о, отлично, у меня оберег на кармане – а потом выяснилось, что подтираться за тебя оберег не будет, и ходишь с горя обосранный.
– Ну это ты загнул.
– Покоя хочу, – сказал Муха, всё так же неизвестно на кого сердясь. – Типа жить и работать, в киношку ходить по субботам.
– Тебе-то кто не даёт?
– Атмосфера плохая. – Он ладонью разогнал атмосферу перед носом. – Не дышится. Хоть бы выборы, что ли, провели.
– Муха, ну какие сейчас выборы?
– Обыкновенные. Надо же и для народа что-нибудь сделать, а то одни побои. – Он опять утёр соплю. – И ладно бы такие, что лично тебя бьют, хотя бы персоной себя ощущаешь. Нет, колотят как всё равно кого, просто потому, что под руку попался. Даже паспорт не спросят.
– Тебя кто-то обидел?
– Я Богом обиженный.
Гротескное отчаяние Мухи меня и напугало, и позабавило. На всякий случай сдерживая улыбку, я спросил, за кого он намерен голосовать.
– Они же одинаковые, – не понял Муха. – Смысл не в том, за кого, а в том, что ты вообще голосуешь.
– И что это за смысл?
Муха подумал и выдал:
– Народу обидно, когда его вовсе не спрашивают. Хотя он понимает, что власть, такие вещи – не его ума дело. Ну, значит, спросили – выказали народу уважение. А делать, конечно, будут по-своему, как положено. Народ не против.
– Туповатый у тебя народ получается.
– Почему у меня? Ты сам-то кто?
Я не нашёлся с ответом.
– Ладно, – сказал Муха, – ладно. Пойду-ка я помедитирую. Ночевать придёшь?
– А засада?
– К Масику на первый этаж постучись, туда не сунутся. Я с ним переговорю. – Он фыркнул и развеселился. – У ментов такие же засады, как они сами: ни мозгов, ни инструкции.
Возможно, отправившись на почту, я совершил ошибку (вот так приводит к беде одержимость лаковыми ботинками и рубашками от Фокса), но, с другой стороны, меня бы всё равно сцапали, куда ни пойди. Мир был невелик, а я, в начале своей карьеры травимой лани, неловок. Не прошло и часа, как я сидел в парикмахерской контрабандистов, служившей им штаб-квартирой, слушал противный звук фена и смотрел на свои не то что связанные, но прямо спелёнутые руки.
– Руки-то зачем связали?
– Ребяткам спокойнее, – сказал Календула, устраиваясь в кресле напротив. Его собачка сразу же выкарабкалась из-за пазухи и тявкнула. – Тише, Боня, тише. Разнервничаешься, говорят, наведёшь порчу…
– Мне для этого руки не нужны.
– Ну да, рассказывай.
Кое-как связанными руками я стащил очки и уставился на него в упор. Боня зашёлся лаем. Календула непроизвольно отпрянул. Стоявший за моей спиной контрабандист натянул мне на голову до рта что-то плотное, колючее, приванивающее. Заодно скрутили и ноги.
– Всё-таки давай, роднуля, по-хорошему.
Теперь, когда Календула остался только голосом по ту сторону поганой душной тьмы, он нагонял на меня страх. Я почувствовал, как сердце начинает стучать чаще, во рту становится суше, а на висках выступил и потёк вниз пот.
– Не поздно ли по-хорошему?
– Тебе ещё ничего не сделали.
Как-то некстати пришла мысль, что, сидя взаперти в чулане или подвале – смотря на что они расщедрятся, – я буду в безопасности от снайпера. Но мне не нравилось это шерстяное, чёрное, с запашком чувство беспомощности, наползшее на глаза и нос.
– Разноглазый! Ты заснул, что ли?
Я молчал. Заботливые лапы ухватили меня сзади за плечи и потрясли. Недоумение и оторопь загустели, как запах, и трансформировались в испуг. Всего лишь не открывая рта, я мог бы довести похитителей до паники.
– Разноглазый, ты никак обиделся? – вкрадчиво промурлыкал Календула. – Не обижайся. Ты угрожаешь, я беру меры предосторожности. Ну, рученьки связали превентивно. Посидел бы пять минут со связанными, не покалечился. Разноглазый? Бомбас, да развяжи ты его, мне на нервы действует.
– Ага, – сказал напряжённый трусливый голос у меня над ухом. – Его развяжешь, а он тебя в козла превратит.
– В какого ещё козла?
– Натурального, серенького.
Календула помолчал, переваривая услышанное, и с новой силой продолжил:
– Я тебя предупреждал, род нуля. Честно предупреждал, отрицать не будешь. Ты чего хотел, когда такая жизнь? – Было слышно, как он поворочался туда-сюда всем телом. Его напрягало, что беседует он словно сам с собой, и от этого слова приобретают какую-то ненастоящую, фальшивую убедительность. – Считаешь, что я думаю только о себе, да? Ну а как же, думаю. На мне ответственность, люди, у людей бабы, дети – они, кроме меня, нужны кому?
Захоти я сейчас поддержать разговор, то мог бы сказать, что люди у всех: и у Захара, и в администрации. Календула был прав, и его враги были правы.
– Притормозить пора, роднуля, – говорил между тем Календула. – Пора беспредел сворачивать. Народ реально устал. А когда народ устаёт, он шалеет. Вытаптывает вокруг себя всё, вовсе не думая, где возьмёт завтра кусок в рот положить. У него и слова-то такого больше нет – «завтра». Ты понимаешь, что это значит, когда «завтра» исчезает? С таким народом ничего не сделаешь, ни ему, ни с ним.
Его гипнотический голос вогнал меня, как и было задумано, в транс – но с непредвиденными последствиями. Голос был мягкий, мудрый и говорил дело, а я расслабленно, совершенно наплевательски вспоминал всё, что за последнее время увидел, всех людей, присягнувших своему пути и так нелепо и преданно по нему шагавших. Они верили, что знают, куда ведёт дорога – даже если им самим не суждено пройти по ней до конца. Но чего они не знали и не признали бы никогда, так это что самое прекрасное в них – их воля, их стойкость – само создало цель и судьбу, и не путь вдохнул в них мужество, но мужество прочертило путь.
– Захара по-любому убирать придётся, – сказал мрачный голос. (Мрачный и какой-то расхлябанный.)
Присутствующие одобрительно захмыкали. Я попытался представить, как они столпились или расселись вокруг, с затаённой готовностью к бунту поглядывают на Календулу, с откровенной опаской – на меня, сидящего клоунски и прямо, как некая мумия.
– Не спеши, роднуля, – сказал Календула терпеливо. – Крайние меры потому и крайние, что за ними пустота.
– Хорошо б и Захар так думал.
– Захар снайперов нанял, – сказал знакомый мне меланхоличный голос. – Все знают, что нанял, один ты не веришь.
– Даже если и так, роднуля, то не по твою душу. – Урчание, мурчание в голосе стали уже утрированными, и лишь это показывало, насколько Календула взбешён. – Это я снайпера бояться должен или вон Разноглазый. Разноглазый! Не боишься под пулю встать?
Пока я мысленно бросал монетку, решая, наугад он ткнул пальцем или его слова – откровенная, глумливая угроза, раздались новые звуки, из которых – гулкий стук, топот, хлопок – я сконструировал распахнувшуюся дверь и ворвавшегося внутрь человека. Человек завопил:
– Атас! Большой схрон подожгли!
Контрабандистов вмиг подхватило; некоторых, кажется, вместе с мебелью. Прокружил и унёсся вихрь из площадных слов, лязганья, звяканья, скрежетов, шлепков, тычков, теряющих равновесие вещей, вопросов впопыхах и коротких чётких команд на бегу. Я ещё только переводил дыхание, а тишина уже сомкнулась и разгладилась, как вода, и в тишине заскулила собачка Календулы. Потом что-то смиренно прошаркало из рабочего зальчика (скорее всего парикмахер и вряд ли кошка). «Эй!» – позвал я.
– Сейчас посмотрю. Бонечка, иди сюда.
Я представил, как парикмахер, весь – та же усталая, надтреснутая старость, что и в его голосе, в два захода, три приёма нагибается, берёт собачку на руки, подходит к окну и застывает, вглядываясь в мутнеющий, тускнеющий пейзаж. Окна в этой парикмахерской были огромные, во весь фасад – из-за чего в народе её называли «стекляшка». На стекле плохо выделялись нарисованные по трафарету зелёной и синей краской силуэты женских головок с высоко поднятыми причёсками и, тоже трафаретные, шли надписи «Мужской зал», «Женский зал» (стрижка, завивка, укладка, маникюр). Зал, впрочем, был только один.
Говорю: «представил», чтобы не сказать «панически нафантазировал». Безошибочно опознаются на самом деле лишь очень немногие звуки: льющаяся вода, лязг железа, дыхание, шаги. Стоит вывести из игры зрение, и обжитый, в плотной хватке причин и следствий мир превращается в нечленимый бесформенный хаос, в центре которого непрестанно шевелится змеиный клубок страха. И если тебе удастся сжать волю в кулак – а воле удастся навязать своё прежнее знание о прежнем мире ушам, – эти змеи не расползутся, и страх не станет ужасом вплоть до того момента, когда человек у окна вдруг полувсхлипывает, полузахлёбывается долгим «ах» – и его шаги бросаются прочь.
Я немного посидел в полном одиночестве: слепой, намертво прикрученный к стулу.
Звон бьющегося стекла тоже было ни с чем не спутать. Будто град камней грянул с улицы в витрину, и, пока она падала тысячами осколков, каждый вонзался в мой слух тысячами иголок, и ещё один, задержавшийся, последний, дребезжал в отдалении нескончаемо, с упоённой угрозой. На секунду грозную, гулкую и внутри пустую, как вечность, в которую легко войдёт и твоя жизнь, и ещё двадцать веков истории со всеми верблюдами, и места останется столько же, сколько было, только на секунду мне показалось, что стеклянная крошка всюду: в моих волосах, в моём рту, – а по лицу вместо пота течёт из глазниц кровь. А потом по этому едва затихшему звону прохрустели тяжёлые шаги, и тяжёлая рука грубо, сильно, всей пятернёй содрала с меня тьму и удушье.
– А ты шутник, Разноглазый, – сказал Захар, бросая на пол шерстяную шапку. – Кого-кого, уж тебя никак не ожидал.
5
С бешеной злобой и энергией разгромив стекляшку, менты уволокли меня с собой.
(Вот его растоптали, несложный мирок бравады и приторных запахов, и он тотчас обрёл глубину, со дна которой память соберёт свой сокровенный жемчуг. Под уходящими каблуками лопались застеклённые фотографии и ртутные лужицы разбитых зеркал, и среди раскуроченных столиков, раковин, кресел и фенов умирающий божок, дух места, вотще искал последнюю целую вещь, где бы он мог спрятаться: резиновый рыжий пульверизатор, горячее и влажное вафельное полотенце, маникюрный набор в кожаном, изнутри шёлково-алом пенале, который старому парикмахеру привёз в подарок из Города Календула, а теперь уносил в своём бездонном алчном кармане кто-то из оперов. Вернувшись, контрабандисты безмолвно и тупо будут кружить в руинах, внюхиваясь, выискивая то, чего в осквернённой цитадели больше нет. Но когда-нибудь потом повторяемые снова и снова воспоминания, по случаю припомнившаяся деталь совершат чудо, и пенаты оживут.)
В кабинете Захара, сменив верёвки на наручники, мне дали чаю, коньяку и бутерброд с колбасой.
– Потеряли люди страх, – задумчиво бубнил Захар. – Это ж надо придумать, разноглазого в мешок засунули, как какого-то зайчика. И что теперь, интересуюсь? Вот зачем ты мне здесь, Разноглазый?
– Совершенно ни к чему. Могу идти?
– Ну да, сейчас.
Начальник милиции с хрипом вздохнул, раскинулся в кресле и стал обмозговывать, какую выгоду из меня извлечь.
Он выглядел подпорченным, как, например, груша или яблоко, не гнилые, но с коричневым роковым пятном на ещё плотном боку. Красное лицо посерело, компромиссно выйдя в страшный бурый цвет. Редкие волосы слиплись. Обручальное кольцо свободно ездило на волосатом корявом пальце, но само тело набрало дополнительный вес, как водянкой или опухолью раздуваемое усталостью, непонятной, не чёрной даже, тусклой такой тоской. Я чувствовал, что он на пределе, но не понимал почему.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.