Электронная библиотека » Фигль-Мигль » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Волки и медведи"


  • Текст добавлен: 24 сентября 2014, 15:04


Автор книги: Фигль-Мигль


Жанр: Детективная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Чо за дела? Не с твоими вперехлёст?

Молодой не счёл нужным отвечать словами – и что, кстати, он мог сказать: «заткнись», «не твоего ума», «деван лес серван»? – и в виде ответа просто пнул Дролю в бок, не в полную силу, но и не для смеха. Когда контрабандист отдышался, разговор продолжился.

– А ты откудова, Разноглазый?

– С Финбана.

– И чо на Финбане?

– Обильные снегопады, и ожидается понижение температуры воздуха в ночные часы.

– Ну?! Я в газете читал, там ещё и войнушку ждут. Как по-твоему, Молодой?

– По-моему, зря тебя читать учили.

– Да ладно. – Дроля высморкнул из носа сгусток крови и вытер руку об штаны. – Чо за методы.

– Верно. – Молодой, который курил, лениво облокотясь на коробки, встряхнулся и кивнул мне. – Пошли на методы глядеть. А ты, Дроля, сиди думай. Как бы тебе не только мёртвым не стать, но ещё и нищим.

Угроза, которую многие сочли бы смешной, задела Дролю за живое. Он не отвёл глаз, и его красивое лицо окончательно превратилось в непроницаемую китайскую маску Молодой засмеялся, и мы вышли.


Это была треть прежнего Злобая, до того он усох. Одежда мешком сидела на теле, а тело – мешком на костях. Но дух внутри этой плачевной конструкции остался прежним. Он бился вместе с медленным сердцем и заблестел в глазах, когда они меня узнали.

– Ах ты гад!

– Меткое наблюдение и не вполне вежливая реплика.

– Вежливость, – сказал Молодой, – здесь утрачивают в аккурат на входе. При досмотре личных вещей.

Я огляделся. В подвале было достаточно сухо, но холодно. Свирепо горел электрический свет, и каждый понимал, каким утешением могла бы стать темнота. Никаких личных вещей не наблюдалось. В дальнем углу сгрудились несколько тел; кто-то закашлялся на пороге пневмонии.

– Для экскурсии, по-моему, достаточно, – заявил Молодой. – Но можете поболтать.

– Мне с продажной марионеткой империализма болтать не о чем.

– Эка бестолочь. Ты ему на безмен, а он тебе на аршин.

– За что вас? – спросил я.

– За факт существования.

– Они покушение готовили, – объяснил Молодой. – Эх, борцы за светлое будущее, всё-то у вас через жопу, кроме упований. Ничего продумать не можете. Если уж до того припёрло, пришёл бы по-соседски ко мне: так и так, Иван Иванович, примите участие в государственном перевороте под вашим контролем и организацией. С чего тебе знать, отказался бы я или нет?

– В следующий раз лучше продумаем.

– Люблю я оптимистов. Тебя-то, Разноглазый, как угораздило с такими друзьями?

Я не ответил. Остальные анархисты понемногу подобрались поближе. Все они в той или иной степени являли пример телесного истощения и неукротимости духа. Я узнал Недаша. Печать мученичества очень шла к его гадкой морде.

– Кровавый режим намерен вести с нами торг и прислал своего гнусного парламентёра, – каркнул Недаш. – Кровавому режиму невдомёк, что любой из наших товарищей предпочтёт смерть этим фарсовым переговорам!

Молодой фыркнул.

– Ну что у тебя такого есть, из-за чего можно торговаться?

– Значит, – медленно сказал Злобай, переводя взгляд на меня, – торгуются с тобой? Или это просто консультация? Скажи, Канцлера будут донимать эти, когда мы здесь передохнем?

Он и живой уже был как привидение, но всё не мог выговорить страшное табуированное слово.

– Не знаю, – сказал я. – Но будем надеяться.

– Злобай! – сказал Недаш. – Не дело честному товарищу марать себя помощью продажной твари, которая мало того что смеётся тебе в глаза, поправ всякий стыд, так ещё и рассчитывает нагреть на тебе руки, когда… гм… когда ты будешь уже не тобою. Крепись, друг! Твою руку! Пусть мы погибнем, но погибнем же свободными, и наши… гм… наши сам знаешь кто продолжат наше великое дело.

– Я Платонову говорил, что ты за этих клоунов не впишешься, – сказал мне Молодой.

– Да. Я сам себе удивляюсь.


Поджидая меня, Канцлер как ни в чём не бывало пил кофе. Ледяной, стальной, он и в кресле сидел прямее, чем иной стоит в карауле. Изобильно расставленные тонкие фарфоровые тарелки с маленькими бутербродами, булочками и птифурами так и остались нетронутыми на подносе, и вид их становился всё более сиротливым, как если бы обрамлением были не фарфор, серебро и камчатные салфетки, а засаленная витрина придорожной закусочной.

Я без приглашения потянулся к чистой чашке – приготовлена же она для кого-то? – и кофейнику.

– Его что, совсем не кормят?

– Начиная с нынешнего дня с анархистами будут хорошо обращаться. И я сразу же их отпущу, как только вы с честью вернётесь из похода.

– А если я в нём с честью сгину?

– Тоже отпущу. В память о вашей доблести.

– Остаётся решить вопрос, заботят ли меня эти «отпущу» – «не отпущу» вообще.

– Вот и решайте.

Навалив на тарелку горку нарядной снеди, я сел на диван. Он был тот же самый: кожаный кабинетный диван с очень высокой спинкой, поверх которой шла полка красного дерева; диван, без сомнения вывезенный из Города ещё отцом Канцлера. Здесь я лежал, приходя в себя после сеансов минувшей осенью, и трудно выплывавший из обморока мир весь поначалу состоял из запаха старой кожи, а потом в нём появлялись цвет, формы и выточенные из дерева головы львов по концам подлокотников. У одного льва отломился нижний левый клык, а так у них было всё, что полагается львам: гривы, морды и выражение только увеличивавшегося со временем добродушия. Я сунул палец в разинутую пасть и погладил гладкий деревянный зев и по тому, каким взглядом Николай Павлович проводил это движение, понял, чья детская игра или шалость лишила льва зуба.

Я побыстрее убрал руку.

– Ну что ж. Я бы не стал брать их оптом, но поскольку вы навязываете множественное число… Уточним цифры сделки. Мой среднегодовой доход, например. Или два среднегодовых?

– Хоть три.

– Я жадный, но добросовестный. За три дохода придётся Северный полюс открывать или что-нибудь в этом роде. Вот что… Полтора среднегодовых и помощь в получении старого долга.

– Автовского? – Такая улыбка на его лице была равносильна громовому хохоту кого-либо другого. – Надеюсь, вы делаете это из принципа?

– Из принципа, из принципа. Не из-за денег же.

– Договорились. Позвать свидетелей для устного соглашения? Для них это не тайна, они всё равно идут с вами.

– Молодого посылаете?

– Ивана Ивановича, да.

– И зачем там Молодой? Это что, карательная экспедиция?

– Разведывательная, Разноглазый, разведывательная. Ивану Ивановичу необходимо… ммм… продышаться. Иван Иванович из тех, кого мирная обстановка и мелкая, украдкой, разбойничья деятельность растлевают. Он воин. Он должен двигаться, принимать решения. Помимо прочего, я поручаю ему осмотреть местность, чтобы весной он мог приступить к созданию ландмилиции.

– Что такое ландмилиция?

– Полувоенные земледельческие поселения на окраинах государства. С одной стороны, они защищают границы, с другой – окультуривают глушь. Эти деревни со временем превращаются в города…

– Я слышал, что деревня не может превратиться в город. Город – это город изначально, пусть и на три улицы. У него есть душа.

– А у деревни души нет?

– Нет, у неё только инстинкты.

Канцлер промаршировал к окну и уставился на панораму Невы и Смольного.

– Вы сами Шпенглера читали или рассказал кто?

– Господь с вами, Николай Павлович, я практически неграмотный. А ландмилиция – дело умное. Землю попашет, стволом помашет… И вы верите, что Молодого можно заставить пахать? Или хотя бы интересоваться судьбой тех, кто пашет?

Николай Павлович отмахнулся, давая понять, что судьбой всех, кому судьба вообще положена, кто-нибудь да поинтересуется, а на Молодом свет клином не сошёлся. В этом легкомысленном жесте, столь ему несвойственном, было что-то бесконечно жестокое, куда худшее ледяных манер и замыслов. Я сунул в рот очередной птифур и следующий вопрос задал сквозь него.

– Всё равно я не понимаю, почему нужно рваться сейчас. Почему не подождать до апреля-мая?

– Потому что апреля-мая может не быть.

– Вы отдаёте себе отчёт, сколько нам придётся везти с собой? Еду, вещи, дрова…

– Оружие, – спокойно заканчивает перечисление Канцлер. – Сани уже сделаны.

– И кого мы в них впряжём? Собак?

– Зачем собак? Гвардейцев. Я поручаю Сергею Ивановичу набрать самых надёжных и крепких.

– То-то они возликуют.

– Я и сказал: «самых надёжных».

Я вновь понадёжнее набил рот.

– Я не понял, кто из них будет главный: Грёма или Молодой?

– Начальником экспедиции будете вы. – Голос Канцлера был твёрдым, а взгляд – кислым. – Я не могу одного из них подчинить другому. Они, признаюсь честно, на ножах.

– Ну-ка, ну-ка. У Грёмы – гвардейцы, у Молодого – бойцы, а начальником буду я? С фарисеем на подхвате? Как вы себе это представляете?

– У вас будут все полномочия.

Я всё ещё не верил своим ушам.

– То есть у них будут стволы и кулаки, а у меня – полномочия?

– Да, – безмятежно кивнул он. – Все полномочия. Вы будете представлять меня. Вы будете для них мною. Я дам вам оберег.

– Что вы мне дадите?

Канцлер снял с пальца кольцо. В массивную платину были глубоко утоплены негранёные жёлтые алмазы. Внешняя простота и старинная тщательная работа удивительно подчёркивали друг друга.

– Это фамильная реликвия для меня и символ власти для Охты.

– То есть без него не возвращаться? – Я повертел драгоценность в руках, надел и повертел снова. Это была тяжёлая, баснословно дорогая вещь, но пока я на неё смотрел, на меня снисходил тот покой, который могут даровать лишь вещи, не имеющие цены: летний полдень, сияющие лица друзей. – Обязательно тащить туда ребят? – спросил я.

– О, это исключительно ради вас и вашего спокойствия. Чтобы вам не было одиноко. С одной стороны, друг детства, с другой – культурный человек с Васильевского острова, переводчик и образованный летописец. Но в этом вопросе я готов уступить. – Он ядовито и холодно улыбнулся. – Если вы настолько милосердны… и если считаете, что справитесь один… Ваших друзей можно и не тревожить.

– Когда ехать?

– Через два дня, и будьте здесь завтра к вечеру. Поймите же наконец, Разноглазый, у меня нет выбора. Я никогда не делаю ненужного зла.

– Николай Павлович, это безумие.

– Да. В платоновском смысле.

И он улыбнулся, словно удачному каламбуру – чёрт знает какому.

4

Фиговидец избегал со мною видеться, но часто писал. («Нет ничего нежнее переписки друзей, не желающих больше встречаться».) Это были продуманно короткие, невозмутимые записочки о разных разностях: жанровые сценки, карикатуры, анализ исторических преданий, глоссы на философский отрывок, – много мыслей и тщательно, ещё в черновике, вымаранные чувства. О новостях он никогда не спрашивал, а если я их всё же сообщал, никак не комментировал. И послав открытку с обещанием новой новости («Всё скажу при личной встрече. Когда она, кстати, состоится?»), я тут же отправился вслед за ней, наступая на пятки почтальону, чтобы фарисей, не дай бог, не успел сбежать в запой.

Он выслушал меня с серьёзным, смиренным и несколько загадочным видом. После чего неохотно сказал:

– Я знаю только заморские языки. Какая от меня как от толмача польза? Возьми китайца.

– Какого?

– Любого, дорогуша. Китайца как факт.

– А велено взять тебя.

И я рассказал о заложниках.

Фиговидец очень долго думал, не сводя с меня глаз – смотрел на меня, а думал неизвестно о чём, об исторических преданиях, судя по выражению лица, – и наконец спросил:

– Почему он думает, что меня можно этим шантажировать?

– Это я так думаю, а не он.

– А ты почему так думаешь?

– Потому что я тебя знаю, – сказал я ласково. – Давай, Фигушка, собирайся. Ватник доставай, тетрадку подбери потолще… для путевых впечатлений. Держи аусвайс.

– Отстань!

– Человек, конечно, может сказать «отстань» своей судьбе, только будет ли из этого прок?

Фарисея передёрнуло.

– А что он пообещал тебе?

– Тебе нужна правда? Ты её получишь.

– Звучит как угроза. – Он против воли засмеялся и хоть немного стал похож на себя прежнего.


Фиговидец уходил в свои мрачные игры, его воображение послушно таскалось за ним, по кручам над обрывами – а там, где даже у воображения сбивалось дыхание, на подмогу спешила семижильная классическая литература. Но у Мухи не было такого богатого инструментария, таких возможностей противостоять жизни, и когда он начал об этом задумываться, то лишился и той единственной, что была в его распоряжении, потому что в его случае противостояние было успешным лишь до тех пор, пока оставалось безотчётным. Глядеть в бездну и сознавать, что он глядит в бездну, было сверх его сил. Он уцепился за медитацию, которой – причём оба так думали – обучил его фарисей в Джунглях за Обводным. «Ладно, – отвечал он любым жизненным невзгодам и мыслям о них. – Ладно. Помедитирую-ка я».

Он уходил в сторонку, он усаживался, выбирал предмет. (Чаще всего им оказывалась вещь весомая, грубо плотская, олицетворённая реальность: кирпич, стена, бутылка водки, будто для того, чтобы перенестись в мир духовных явлений, Мухе требовалось оттолкнуться от неотъемлемых опор материального.) Он замирал, серьёзный и подавленный, ребёнок на своей первой школьной линейке. О чём он тогда думал? Не нужно предполагать, что медитация научила его думать, то есть размышлять. Как почти все от природы неглупые и невежественные люди, в чьих душах опыт самой низменной жизни властно захватил не только своё законное место, но и то, на которое мог бы претендовать опыт культуры – а теперь ему просто негде было бы разместиться, совсем негде! – Муха боялся и не понимал всего отвлечённого. Без таланта, но с трогательным терпением он карабкался по стенам своей души, принимая их за стены мира.

Когда Фиговидец и Муха увидели друг друга, оба замешкались, но потом всё-таки обнялись.

– Фигушка, ты бинокль взял?

– Допустим. – Прежде у него не было этой дурной привычки: буркнуть «допустим» вместо простых «да» или «нет». Инвалидность сделала его сварливым и мелочным; слишком много свободного времени, которое даже он, как он вскоре понял, не сможет сплошь заполнить чтением и выпивкой. – Ты на что глядеть собираешься?

– Что встретится, – сказал Муха, – на то и погляжу. Главное, чтобы заранее.

Мы сидели на рюкзаках в вестибюле Исполкома и ждали, пока нас устроят на ночь.

– Вот же ерунду затеял, – неожиданно сказал Муха. Здравый смысл в нём осуждал Канцлера, а безрассудный восторг перед приключением теплился особым негасимым огонёчком поодаль, где не дуло. – Мы хоть понятно за чем ходили, и притом в хорошее время года. И не настолько, как выяснилось, далеко. Не в самую гущу, да? А он думает, раз у него армия, то можно и в гущу. Ну не зимой же!

– Ерунду не ерунду, – сказал Фиговидец, – а что затеял, то и сделает. Спроси Разноглазого, остановится такой человек перед чем-нибудь? А что зима, так это даже лучше. Вызов стихиям. И всем тем, которые рассчитывают за спиною стихий прогуляться.

– Но что он может один? – спросил тогда Муха.

– Один он может чертовски много. Для созидания именно один и требуется. Это разрушают всей толпой.

– Ты шутишь!

– Он не шутит, он смеётся.

Это сказал Молодой. Он откуда-то подкрался, стоял и слушал, ухмыляясь.

Фиговидец удивился, но промолчал. Такая у него отныне формула общения.

– Но ты не боись, над ним тоже похохочут.

Да, не больно-то промолчишь.

– Как волки озорничали, себя величали, – в сторону, но отчётливо пропел фарисей.

Молодой убрал руки за спину.

– Платонов здесь банкует, – сказал он. – А в чистом поле хозяин кто?

– Ветер, – сказал Фиговидец.

– Ты? – сказал Муха.

– Тот, кто за спиной стихий, – сказал я. – Пойду пройдусь.


Дверь кабинета была полуотворена, и, судя по молодому взволнованному голосу, у Канцлера уже был посетитель. Я остановился на пороге и навострил уши.

– Что значит «неблагонадёжные»? Я не хочу быть в экспедиции конвойным. Проще их не брать, чем взять и не верить.

– Вы слишком полагаетесь на романтическую литературу, Сергей Иванович, слишком полагаетесь. Это моя вина. – Канцлер уставился в окно. – Будь по-вашему.

Грёма тем временем увидел меня и принахмурился.

– А вас, Разноглазый, учили, что подслушивать нехорошо?

Парнишка определённо прогрессировал. Пару месяцев назад он был тоненький и бледный внутри и снаружи, ошеломлённая душа, а теперь – мордатый, тяжёлый и решившийся. Лихорадочное рвение, с которым он подражал своему кумиру, выжгло в нём очарование юности, а ума не прибавило.

– Нет, – ответил я со всей искренностью. – А вы, Сергей Иванович, когда научитесь барских гостей привечать? То кофе не так приготовлен, то посуда грязная. А сегодня вообще без ужина и без кровати.

Обернулся и Канцлер.

– А, Разноглазый. Представьте, Сергей Иванович настаивает на необходимости снабдить оружием не только вас с друзьями, но и контрабандистов. Да, контрабандисты составят вам компанию. Ковчег, а не экспедиция, вы не находите? Всякой твари по паре. Но вы, разумеется, на правах Ноя… Польщены?

(«Настолько высокомерен, что сам не сознаёт своего высокомерия, – скажет Фиговидец. – И знаешь, это подкупает».)

– Польщён, польщён. Я стрелять не умею.

– Не умеешь – научим, – отрезал Грёма. Стыд яркой краской полыхал в его лице.

– Уже боюсь. – Я посмотрел на Канцлера. – Знаете, Николай Павлович, я ведь тоже суеверный. Вам не кажется, что разноглазый плюс оружие – это какой-то перебор?

– Ах вот как. Вы боитесь прогневать богов, претендуя на их всемогущество.

– Очень красиво сформулировано.

– Красиво, да животу тоскливо.

Никто не умеет летать по воздуху, проходить сквозь стены, быть там, где его нет, – но для Молодого я уже был готов сделать исключение. Он появлялся так бесшумно, мгновенно и неожиданно, что взгляд сам по себе, не советуясь с рассудком, искал печать божества на насмешливой грубой роже и крылья за спиной – сияющие, серо-жемчужные, окаймлённые густой чернотой. И уже из-под них, в мреющем свете чудесного, высовывал волчью морду призрак грядущего.

– И вы слышали, Иван Иванович? – дружелюбно спросил Канцлер. Молодого он почему-то манерам не обучал, возможно, полагая, что ни судьба, ни ветер, ни волки не стучат в дверь перед тем, как войти, а если стучат, то только ради жестокой издёвки. – Как по-вашему, можно безнаказанно умножать дарования?

Канцлер смотрел на Молодого, а я – на Грёму. Сергей Иванович пылал нескрываемой ненавистью, ревностью и обидой того, кто долго и трудно шёл, чтобы в пункте прибытия обнаружить упавшего с неба соперника. Поверив, что человек – это своего рода мастерская и механизм, который можно выпотрошить и начинить чем-то новым, он вынимал из себя одно, влагал другое, не желал знать, с каким ужасом разглядывала его полуобморочная душа нужную и ненужную требуху и свои окровавленные руки – да, душа Сергея Ивановича поворачивалась не так ловко, как Сергей Иванович, – и вот награда. Он не мог даже пожаловаться, и, хотя ему и в голову бы не пришло, что Канцлер намеренно стравливает его с Молодым, всё же шевелился на дне всех чувств неясный упрёк, который, впрочем, выйди он наружу, Грёма обратил бы себе самому. К сожалению, Грёмина миловидная простонародная ряшка не была приспособлена к выражению столь сложных чувств, и то, что на ней изобразилось, никак не соответствовало раздиравшему сердце горькому гневу.

– Пусть лучше расскажет, чего он там в Посёлке умножал.

– Это не расскажешь, – ответил Молодой, – это можно только на пальцах показать.

– Клоун, – прошипел Грёма. – Убивал бы таких!

– Сперва убей, потом пиздеть будешь.

– Господа мои, – холодно обронил Канцлер, и ссора, толком не вспыхнув, угасла – только едкий незримый чад повис от неё в воздухе. Я знал, что мне придётся привыкать к этому запаху.

Весёлый Посёлок, мирное пристанище охтинских контрабандистов, веками стоял на песчаном бережку и пользовался всеми свободами и благами, какие только мог проглотить – а глотка у него была лужёная. Несложно представить, какими методами вводился там протекторат, если даже Сергей Иванович позволял себе в пылу угрюмые намёки.

– Так, в лёгких скобках, – сказал я. – Не претендую на всю полноту коллекции. На правах… гм… Ноя. Ной-то ведь тоже динозавров с собой не повёз, я правильно помню?

– И вы готовы отправить контрабандистов вслед за динозаврами? Нет, Разноглазый, это не обсуждается.

– Может, по ходу вымрут, – ободряюще сказал Молодой.

– Может, и не только они, – сказал Грёма с надеждой.


Не буду гадать, чем руководствовался Канцлер, давая прощальный ужин. Веские причины усадить за один стол Молодого и Грёму у него, должно быть, и имелись, но Фиговидца он пригласил зря. Даже если ему двадцать лет кряду не с кем было поболтать о Шпенглере, представившийся случай не вышел из разряда счастливых.

Всем удовольствиям образованной беседы фарисей предпочёл состязание в чопорности и показал такой класс церемоний, что я только пошире раскрывал глаза на этого не слишком многогранного человека.

За круглым столом по правую руку от Канцлера сидел Молодой, весь такой в золоте, по левую – Грёма в парадном мундирчике. Завидущим глазом Сергей Иванович косил на фарисея, но не спешил копировать стылость осанки, сухость тона, нарочитую деревянность скупых жестов. Между эталонной вежливостью Канцлера и тем, что в ожесточении явил Фиговидец, разница состояла не в градусе: оба широко блуждали от жгучего льда к миротворной прохладе. Разным был источник холода.

Грёма сидел в своей новенькой жёсткой парадке как в драгоценном сундучке, и весело было глядеть на столь осязаемо воплотившуюся честь мундира. Парнишку одолевали две заботы: не опорочить словом и не посадить пятно нефигурально. Каждый кусок и глоток был как подвиг, каждая фраза – вовсе подвижничество. Он понимал, что теоретически и в идеале все эти ложки-вилки, тонкое полотно, хрупкая чистота посуды должны были говорить ему, как они говорили Канцлеру: «Я твой; твой слуга и друг; я на твоей стороне», – на деле же не было у него врага страшнее этой вымуштрованной армии, настоящей лейб-гвардии, сиявшей непогрешимостью и неприязнью. Рядом с чёрной необходимостью браться за рвущийся из руки бокал или ножик насмешки Молодого превращались в забаву (то есть, возможно, в то, чем и считал их Молодой). Сам Молодой, не многим искуснее Грёмы, но не смущающийся и до вальяжности наглый, не почуял этой муки и поначалу цеплял для развлечения не Сергея Ивановича, а Фиговидца.

– Я сам умею плечами пожимать, – сухо сказал Фиговидец наконец. – И более кстати, нежели вы.

– Ты весовой категорией не вышел со мной метелиться.

– Зато у меня есть справка, что я буйный.

– Гм, – сказал Николай Павлович. – Для вас это индульгенция или афродизиак?

Простые души с глубочайшим уважением и благодарностью подхватили мудрёные («мудрёна Матрёна!») слова в свои глиняные копилки. Фарисей невозмутимо оттопырил губу.

– Охранная грамота. Как у кучки дерьма из пословицы. Кого в случае соприкосновения дерьма и ботинка сочтут пострадавшим?

– Кучка уже тоже не будет кучкой, – сказал я.

– Но вонять не перестанет.

Грёма напрягся. Он не понимал, как человек с такими безупречными голосом и манерами, сидя за столом с таким количеством вилок на одну тарелку, может говорить – самым ровным тоном – такие вульгарные вещи. Сальности, гадости, чего уж там! Он не постигал, почему просочилась эта грязь там, где под полным запретом была обычная. (И он непроизвольно пристукнул собственным начищенным ботинком.)

– Ничего нет легче, – сообщил Фиговидец, – чем ненависть и страх, испытываемые людьми, обернуть против них же. Они тебя отпихивают, но ты мерзкий, грязный… опасный, скорее всего… Такой, что лучше не дотрагиваться… даже пихая. Такой, что лучше пройти мимо… как мимо пустого места. Это-то и пятнает, понимаете? Страх перед пустым местом, которое, судя по страху, перестаёт быть пустым. Это-то и бесит.

– И когда взбесит как следует, – сказал Молодой, – они вернутся и дотопчут.

– Убийца вернётся, – глядя на Канцлера, сказал Фиговидец, – но не чернь. Чернь предпочитает бушевать на расстоянии. И тот, о ком она всё время думает, именно поэтому ею управляет. Он сидит у неё в головах… В голове. Гм. Одним словом, в мыслях.

– Дрянца с пыльцой, – сказал Молодой.

– Не надорвись, красивый, – ласково отозвался фарисей. – Я своё самолюбие в архив сдал на полочку.

– Зачем? – спросил Канцлер.

– Чтобы стать свободным.

– От чего?

– Ну как это «от чего»? От себя, разумеется.

– Вот тут-то и готов тебе хомут навечный, – фыркнул Молодой. – Что показательно, чужой. Как твои-то, Грёмка, тренируются? В сбруе бегать?

Если Сергей Иванович был сегодня, поверх борьбы с сервизом, достаточно наблюдателен, он мог подметить, что к искусству разговаривать относится также умение вовремя промолчать. Или причиной было искусство сидеть с прямой спиной, которое поглощает все силы человека, не упражнявшегося в нём с пелёнок? Он не только не ответил, он даже не расслышал – и, не ведая об одержанной победе, осторожно возносил вилку с кусочком поспокойнее. («Прошу вас, Сергей Иванович. Пищу нужно подносить ко рту, а не рот склонять к пище».) Мучительный свет люстры заливал его застывшее лицо, до судороги напряжённую руку и тарелку, большая часть которой была изначально пуста, так что не менее страшно, чем скатерть, было запачкать белые сверкающие поля вокруг нарядных горсток съестного, раскрывавшихся диковинными и – кто их знает – ядовитыми цветами, пока старший слуга таинственно понижал голос, сообщая их полногласные, такие же нарядные имена: «консоме», «турнедо», «огротан», «беарнез», «сюпрем де воляй», «крем женуаз».

– Какое мрачное впечатление производит яркий электрический свет, – сказал Фиговидец. – Почему вы не ужинаете при свечах?

– Нищие мы, что ли? – сказал Молодой.

– Потому что у нас не романтический ужин, – с некоторым удивлением сказал Канцлер. – Неужели на В.О. зажигают свечи для официального обеда?

Фиговидец тут же вспомнил, что от официальных обедов отлучён наряду с прочим, и ответил злее, чем ему бы хотелось:

– Как бы иначе вы их вынесли? Официальный обед должен быть таким же двусмысленным, как официальная бумага. Очертания лиц и мыслей вроде бы различаешь, но настоящей ясности нет. Очень гуманно.

Николай Павлович поднял брови, Грёма поднял взгляд, Молодой поднял бокал, и всех троих – нет, они не переглянулись, не перемигнулись, не позволили себе беззвучных, но внятных «ну-ну», «однако» и «вот как» – словно осветил луч одного и того же солнца, невыносимого самодовольства и гордости, пренебрежения к миру теней.

– Ах да, – сказал Фиговидец ровно. – Вы же смелые, сильные. Лицом к жизни. Навстречу ветру. Ножи в ножи. Патриоты Охты, отечество в опасности. Такие не отвернутся малодушно от горя и боли – тем более что повсюду горе и боль, которые они же и причинили. Такие не преминут продемонстрировать правду – обед там или не обед… ну ничего, кроме правды, на лбу не написано. Это, Николай Павлович, даже как-то неблагородно в человеке вашего воспитания. Человек вашего воспитания не отнимет у другого человека возможность лгать, сохраняя лицо. Разве он человек после этого будет? Просто… просто… упырь.

– Который? – с интересом спросил Молодой.

– Что «который»?

– Упырь который – кто отнимает или у кого отняли?

– В глазах нашего гостя, – сказал Николай Павлович, – боюсь, что оба. – Он спокойно улыбнулся Фиговидцу. – Люди вашего разбора вечно пытаются выдать трусость за милосердие, а милосердие – за справедливость. И длят игру в слова, не желая решать, под чьими они наконец знамёнами.

– Вот как. – Фиговидец даже вилку отложил. – Вечная борьба богов и необходимость между ними выбирать.

– Конечно. Самые серьёзные жизненные позиции принципиально несовместимы.

– Культурно сказано, – одобрил Молодой. – Народу не впереть. У Грёмки-то аж морда квадратная. Не жилься, Грёма, пупок развяжется.

– Я не народ, – твёрдо сказал Сергей Иванович. – Я гвардеец.

– Ну и дурак.

– Господа мои!

Грёма затравленно зыркнул на Канцлера, но оправдываться не стал. Молодой тоже глянул и тоже замолчал. Зато Фиговидец определился со знаменем.

– Николай Павлович имеет сказать, что справедливость и милосердие – раз уж о них речь, но и другие важнейшие вещи также – исключают друг друга. Тот, кто хочет быть милосердным, должен отказаться от справедливости, кто хочет быть справедливым – отречь милосердие. И это очень логично. Пусть только мне объяснят, с каких пор в основании жизни лежит логика.

– Ты-то сам сейчас какой?

– Ну, – сказал фарисей скромно, – я просвещённый. То есть обученный аккуратно и по обстоятельствам чередовать взаимоисключающие практики. Нечего смеяться. В конце концов, релятивизм – тоже серьёзная жизненная позиция. Иногда оно так, иногда – этак. То пожалеть, то по правде, а то и вовсе по закону… хотя этим я бы не увлекался. Да?

– Нет, – сказал Канцлер. – Малодушие и страх – это всего лишь малодушие и страх. А релятивизм – всего лишь имя, которое они изобрели, поскольку им ненавистны собственные имена.

– Камчатная наволочка соломою набита. – Молодой рукой хватанул пирожное, бегло облизал пальцы и выжидательно посмотрел на Фиговидца. – Чего ты, отвечай.

– А я должен?

– Ну так это ж тебя больше всех касается.

– Вот именно. Человек, знаете ли, моего воспитания не должен подвергать обсуждению вещи, касающиеся его лично. Это опошляет… гм… научную дискуссию.

Даже Канцлер не понимал, насколько тяжёл был Фиговидцу упрёк в малодушии. Когда то, что сам он считал полностью совершившимся («Окончена история. До последнего листа, до переплёта»), вылезло из неглубокой могилы, он не смог хотя бы отшатнуться. Его парализовало. Он прекрасно справлялся с людьми, которых презирал и стремился сделать презренными, но там, где требовалась серьёзная ненависть, всё спутала тоска.

– Весело нам будет. Ты прикинь, Грёмка, какую речевую практику поимеешь, чудо неболваненное. Или она тебя.

– Тебе всегда весело, шут гороховый.

– Господа мои!

Я положил локти на стол и залюбовался символом власти. Угрюмый, тусклый огонь негранёных камней был чудно уместен в этой высокой и довольно холодной столовой, с её безжалостным светом, ледяной чистотой, замороженной прислугой, – но таким же он будет в снегах предстоящего Похода, в виду пожаров и на развалинах: всюду, где воля напоминает представлению о своём первородстве. Сила, заключённая в кольце, не нуждалась в опоре, или же, почти одушевлённой, ей не на что было опереться вне себя, и тогда она вообще перестала принимать внешнее во внимание.

– Иван Иванович! Сергей Иванович! Вы на меня так смотрите, будто примеряетесь убить и ограбить.

Оба промолчали, и мне это не понравилось. Я взглянул на Канцлера: не румянее обычного и нисколько не обеспокоенный. Ничего было не прочесть в этом бледном невыразительном лице и тонких губах.

5

Если бы не присутствие в экспедиции Грёмы, которого Канцлер определённо ценил, Молодого, которого он определённо любил, и меня, который так дорого обошёлся, я бы решил, что в Поход сплавили всех, кто мешал построению бравого нового мира на Охте. Люди Молодого были разбойники, люди Дроли были лгуны и выжиги, а самые надёжные и крепкие по выбору Сергея Ивановича гвардейцы оказались и самыми тупыми. При этом каждый из них был человеком котерии, вольно путавшим государственные дела с интересами своего кружка.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации