Текст книги "Волки и медведи"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Канцлер между тем ещё раз принёс извинения и (никто не назвал бы беглую улыбку на бледных губах злодейской) спросил:
– Выпьете со мной чаю?
Фиговидца, которому вряд ли хоть один взрослый мужчина на правом берегу предлагал чаю, этот, такой городской, вопрос застиг врасплох. Не знаю, признавался ли он себе, но ему давно опостылело пить водку с мужланами. Он устал от обстоятельных встреч со злом и был готов считать благом хотя бы перемену декораций.
Итак, сели пить чай.
Как будто рука брала чашку, тело обмякало в кресле, взгляд обегал комнату и останавливался, улыбаясь, на милой неприметной детали вроде брошенных в чистую пепельницу запонок, – а в голове кто-то всевластный поворачивал рубильник, и вот Фиговидец машинально – он ничего не мог с этим поделать! – переключился в режим светской беседы, а когда понял, что рассказывает врагу, негодяю этнографические байки, было поздно – по крайней мере, для него. Он мог замолчать или растеряться, но продолжал как ни в чём не бывало, уже из чистой злобы, одержимый упрямством. Он не хотел говорить с Канцлером о чём-то важном. Он не хотел говорить с ним вообще. Но они уже говорили. Больше чего-либо другого Фиговидец не хотел выглядеть идиотом.
Николай Павлович слушал, задавал уместные вопросы, кивал и прекрасно понимал, что происходит.
Фарисею это не понравилось.
– Что будет с анархистами? – в лоб спросил он.
– Странный вопрос, – спокойно сказал Канцлер. – А со мной, а с Разноглазым? Вы сами-то знаете, что с вами будет?
– Я имею в виду, что вы собираетесь с ними делать?
– Уже ничего. Они не опасны.
– Это так внезапно выяснилось?
– Не опасны теперь, когда мы окрепли. Крепкая система выдержит горстку маргиналов. Крепкой системе, скажу откровенно, маргиналы даже на пользу. Они оттеняют её силу и ценность. Но система в становлении… Вещи, сами по себе отвратительные и смешные, могут стать соблазном. – Канцлер встал и с чашкой в руке подошёл к окну. – Вовсе не потому, что кто-то тянется к смешному и отвратительному. В них увидят то, чего временно лишена жизнь, то, кстати говоря, чего на самом деле в них нет: своеобразие, свободу. Я слышал, вы с ними встречались?
– Вот уж своеобразия у них навалом, – сказал я.
Я не мог назвать ни одну причину, по которой мне следовало встречаться с анархистами. Никто из них меня не простил, и все делали вид, что это не существенно. В довершение поднялась метель.
Фиговидец и Муха, не вняв предупреждению высших сил, взяли во фриторге ящик водки и попёрлись с визитом. (Даже фриторг водку на Охте продавал нормированно, по специальным талонам, и им пришлось часть талонов выпрашивать у Канцлера, часть покупать на чёрном рынке – о существовании которого Николай Павлович, увы, не подозревал.)
Злобай их впустил и, возможно, принял бы, но у него сидели Недаш и Поганкин. Демагогия одного и хамские насмешки другого обидели Муху и обескуражили фарисея – тем более что оба почувствовали, что продемонстрированная враждебность неподдельна. Фиговидец, винивший себя в смерти Кропоткина (он объяснял сам себе, что не виноват, но у него не было настоящей уверенности), в глубине души был готов к побоям, но не вынес жлобства. Не видь он анархистов в ровном, солнечном сиянии лучшего лета жизни, не будь для него эти люди частью света, шедшего от Кропоткина, не требуй громко лояльности память о человеке, которого он так любил и оплакивал, чьё отсутствие становилось невыносимым, когда Фиговидец смотрел на тех, кто остался, – слово «гопота» ещё тогда пришло бы ему на ум и язык. Демонизируя Николая Павловича, он вообразил, что тот осведомлён о подробностях встречи, и ощетинился.
– Вы их ненавидите, – сказал он, – и боитесь. Именно поэтому пытаясь выставить идиотами.
Если бы вы считали их идиотами всерьёз, не понадобилось бы столько слов и усилий. – Он тоже встал. – Что в планах? Открыть зал позора и водить туда народ на экскурсии?
Канцлер пожал плечами. Он стоял вполоборота у окна, прямой и собранный, и разглядывал Фиговидца без гнева и сочувствия. Фиговидец стоял распрямившись, но с обычной небрежностью, ленцой в позвоночнике – скорее дуэлянт, чем солдат – и смотреть старался холодно.
– Ясность чувств редка, непопулярна и всё-таки желанна, – сообщил Канцлер. – Я вас сержу, потому что сердиться вам следует на самого себя. Этнографический интерес завлёк вас дальше допустимого. Вы забыли, что дикарей изучают не для того, чтобы им подражать. И как бы ни восхищались их примитивными резьбой и ткачеством, в настоящей большой жизни то, что казалось образцовым, станет всего лишь экспонатом специализированного музея. В сущности, вы перестали быть учёным, – («Спасибо, что напомнили», – буркнул фарисей), – но и отказались принять, по всей видимости, с негодованием, роль миссионера. Очень жаль. Образованный человек может дать дикарю значительно больше, чем дикарь – образованному человеку.
На какое-то время Фиговидец остолбенел. Я с интересом ждал взрыва, но образованный человек не стал рассказывать, что думает про образованных людей. Он молчал – и это не было взнуздавшим ярость молчанием. Он смотрел – и в его глазах было пусто-препусто. Потом точным, но каким-то неживым движением повернулся на каблуках и вышел.
Я сел пересчитывать деньги. Купюр и бон оказалось так много, что рябило в глазах. Это была приятная рябь, не то что щекотка, а скорее мягкое и игривое поглаживание. Блеск золотых монет, возможно, выглядел бы живописнее, но у меня представление о золоте связывалось не с солидностью денег, а с понтами. Канцлер терпеливо ждал, поглядывал в окно.
– Всё правильно?
– Нет. Это условленная цена, но мне причитается вдвое больше. Вы не предупредили, что выставите меня дураком.
– Всего лишь вдвое? А я-то гадал, сколько вы запросите. – Он перехватил взгляд, верю, что алчный и исполненный сожаления, который я бросил на оберег. – Э, нет, нет, снимайте. Его я и на собственную жизнь не обменяю.
– Разве она вам дорога?
Я снял и передал ему кольцо. На пальце осталась призрачная тяжесть, тяжёлый след власти, тайны и богопричастности. Потом морок развеялся.
– Простите мне недостойное любопытство, – сказал Николай Павлович, подписывая новый чек для канцелярии, – но есть ли вещи… какой-либо причинённый вам ущерб… простой или нематериальный… от которого нельзя откупиться?
– Не знаю. Это важно?
– Я пытаюсь понять, в чём причина вашей алчности. Вам не нужна, я уверен, власть… Что же вам нужно?
– Ничего. – Я встал. – Но это не значит, что я откажусь от предложенного. Как там обстоят дела с моим гражданством?
Часть вторая
Справедливость и милосердие (их преступления)
1
Чего не могли простить ему снобы, так это нахально-простодушного пристрастия к таким, например, словам, как «восхитительный», «изящный», «прелесть». Илье Николаевичу ничего не стоило сказать «сладостное смущение», «аромат роз» и даже «чарующие серебристые туманы». (Это могли быть и «чарующие серебристые звуки».) Утончённые натуры – и те, что навсегда вычеркнули ароматы из своих словарей, и те, что пошли дальше, неукротимо взгромоздив на место ароматов самое грубое и вызывающее просторечие, – не знали, куда девать глаза.
Циники попроще считали, что ради подобного эффекта дело и затевалось, но вот Аристид Иванович как-то сказал: «Он, кажется, за нас, а я ему вовсе за это не благодарен». Старый лис прекрасно понимал – или думал, что понимает, – что для такого, как Илья, удовольствие дразнить дурачьё не могло быть первым по счёту, и в нём возревновала спесь учёного, привыкшего единолично владеть и словами, и полнотой их правоприменения; учёного, на лбу которого написано: «Оглашенные, изыдите».
Илья говорил, как говорилось, в том числе – словами прочитанных в юности книг, которые оставил при себе так же, как и неуклюжую от старости экономку, преданную и мало на что годную. Плевать он хотел, что у неё всё валится из рук и туманящийся ум путает среду с пятницей.
Его женитьба положила новый жирный штрих. Никто не позволял себе смеха и намёков в глаза, но общественное мнение склонялось к вердикту, что быть настолько одержимым женщиной – некомильфо. Алекс, скрепя сердце осваивающий роль шурина, сказал: «Фарс – это трагедия, которая происходит не с вами» – и устранился, сбежал в кабаки и книги. В лучших домах – а не было ни одного, куда Илья не был вхож, и ни одного, для хозяев которого его отказ от приглашения не стал бы ударом, – на всё, что он делал, смотрели с почтением, только теперь это был трепет людей, задавшихся вопросом, а не с безумием ли, пусть и священным, они столкнулись.
В нём все как-то предполагали худшее: затеи большого и вечно неудовлетворённого ума, утончённое, но беспощадное самолюбие, всю палитру коварства, вероломство, окрашенное жестокой иронией, – тогда как он просто, с бездумной точностью отдавался течению жизни, потоку, который выносил его, всего лишь раньше остальных, на стрежень, скалы или отмель. И вот интуиция и догадка курьёзно принимались за нахальство голого рассудка, лень – за бессердечность, фатализм – за математику.
«Богатство Города зиждется на грабеже, – спокойно, со скукою даже говорил он. – Ну и что? Вы знаете какие-то другие его источники?» – «Да, но как вам удаётся грабить без применения силы?» – «С чего вы взяли, что мы её не применяем?» А потом: «Делаясь привычным, беззаконие выглядит менее преступным». И вот так: «Проходит время, и мало-помалу всё, что было сказано лживого, становится правдой». «Жестокость денег». Аристид Иванович, правда, понимающей улыбкой давал знать, что половина – явно лучшая! – сказанного Ильёй Николаевичем где-то им вычитана, но никто не доискивался.
Когда, получив вид на жительство, я стал подыскивать квартиру, сразу выяснилось, что жить придётся у чёрта на куличках. Пески, Коломна распахнули гостеприимные объятия; славные унылые места, которые и сами знали, что при заключении арендных сделок им пристало смущённо потупиться. («Какой ты, оказывается, сноб», – сказал Фиговидец, который жил в одном из самых красивых и почётных уголков В.О. и на обитателей 22-й линии или Малого проспекта смотрел с благосклонным участием, воспринимавшимся почему-то в штыки.)
Разумеется, я недостаточно знал Город – и как раз в хорошо мне знакомые онорабельные кварталы дорогу преградили как скудость, по этим меркам, средств, так и – главное – противодействие коренных обитателей. Они не желали принимать в соседство пришлого точно так же, как не спешили породниться с нуворишами. Я не мог не заметить, как переменилось ко мне большинство знакомых. В разговоре они стали подбирать слова, в шутках проявлять осмотрительность, в перепалках уступать без спора и в общем выказывали деликатность, в упрёк которой можно было поставить только её чрезмерность. Нувориши были агрессивнее и смешнее: там, где у людей со старыми деньгами на строительство заборов шла преувеличенная учтивость, они прибегли, как к более привычному материалу, к хамству: отворачивались, проходили мимо с глазами без взгляда, ртом без слов. Им всё представлялось, что гиря из прошлого повиснет на устремлённой в будущее ноге, и нога яростно брыкала, прискорбно ломая тихие ростки новой столь вожделенной жизни. К тому же они откровенно боялись быть принятыми за моих давних клиентов, и протекали годы, прежде чем являлось понимание, что их прошлая жизнь, добродетельная равно как порочная, клеймо сама по себе – так что никакое убийство не положит на общий чумазый фон особое различимое пятно, – и, с другой стороны, мысль об убийстве не придёт так уж сразу на ум городским, поскольку сами они прибегали к моим услугам, в большинстве случаев, желая засвидетельствовать тонкость своей душевной организации, повинуясь привычке ходить к врачу, следуя моде, капризу, расстроенным нервам.
Я располагал подробной картой Города и, пока незнакомые места были только весёлым рисунком – жёлтые улицы, голубые каналы, зелёные пятна скверов, – не терял бодрости духа. Я хотел сущей малости: сочетания воды, листвы и шестого этажа – и долго не мог взять в толк, почему как раз это неисполнимо. Начав ходить по адресам, я обнаружил, что карта – самая подробная, точная, без всяких слонов и богинь – не передаёт потаённого уныния местности. Там было чисто, тихо и неизбывно провинциально. Сразу же за Оперным театром резкий воздух столичности сменялся каким-то другим, и – по изгибу ли Мойки, по изгибу ли Екатерининского канала – я выходил в безлюдные и бесцветные кварталы, по которым мощным последним отливом прошло и утащило с собой жизнь запустение. Заносчивая чистота Города здесь казалась почти нерукотворной, как у вычищенных ветром и водой камней.
Всё это время я жил в гостинице и с первого же дня перестал задаваться вопросом, зачем они нужны в Городе, куда никто не приезжал, а пары в мрачной горячке прелюбодейства и углы предпочитали мрачные. Ещё как были нужны! «Англетер» не скажешь, что был переполнен, но полон жизни. Сюда сбегали утомлённые детьми и жёнами отцы семейств, здесь оседали уставшие от себя старички и старушки, приходили обедать холостяки и ужинать – вдовы, находя (нужное подчеркнуть) покой, общество, тихую рутину или праздник. В «Англетере» была лучшая в Городе кухня, самый большой зимний сад, приветливые диваны, ласковые горничные, легендарный портье… простыни пахли так сладко… каждая вещичка источала дружелюбие, каждый постоялец чувствовал себя путником, у которого за плечами трудная дорога и бессонная ночь, впереди неизвестность, но между ночью и неизвестностью горячий суп и свежая постель, – а в моём номере висела под стеклом рисованная лубочная картинка «Адское чудище», и, если бы не грабительские цены, я остался бы в нём навечно.
Илья Николаевич появлялся здесь после заседаний Горсовета, и, поскольку его поздний завтрак совпадал с моим ранним, виделись мы постоянно. «Лизе большой привет», – всегда говорил я, прощаясь, а он смотрел на меня и серьёзно кивал. Лёгкий человек, который сам изобрёл себе мучение.
Он же привёл меня в Яхт-клуб на Крестовском. Зимою «Парусное общество» проводило здесь гонки на буерах, и я прекрасно отдохнул, отбиваясь от предложений покататься в подозрительного вида тележке. («Разноглазый, ну какая же это тележка? Это шлюпка».)
В одолженной шубе, я сидел на открытой деревянной террасе, пил подогретое вино и щурился на шлюпки под парусом, которые неслись по льду залива на полозьях острых, как коньки. Официанты выскакивали на террасу налегке в своих белых куртках, сверкающих, как снег вокруг. Их праздничный вид, точные движения и чуть надменные (ведь это был Яхт-клуб, пижонство для взрослых, понты, на которые пижоны с И.С. могли только облизываться) улыбки как нельзя лучше подходили этому февральскому дню, который весь был – синее небо, яркое солнце и пронзительный ветер.
– Глядя в воду, можно прочесть на своём отражении приближающийся час смерти.
– Хорошо, что тут лёд вокруг. Или по льду тоже читается?
– Да ну вас, Разноглазый. – Илья устроился в шезлонге рядом. – Мне-то откуда знать? Это всё так, беседу завести. Подумал, вам будет интересно.
– А. Ну тогда уже можно переходить к тому, что интересно вам.
Он рассмеялся.
– Расскажите мне про Автово.
– Именно про Автово? Не про Николая Павловича?
– Про Николая Павловича я и сам всё знаю.
– Похвальная уверенность.
Он никак не отреагировал, и я стал рассказывать про Автово.
– Я не понял, они что, совсем не возражали?
– А ваши конкуренты возражают, когда вы их разоряете?
– Это называется «слияние и поглощение».
– Вот-вот.
Мы смотрели на сияющие паруса, слышали далёкие радостные крики и близкие голоса проходящих в буфет. Город стоял ледяным дворцом посреди ледяного февраля. Мир был прочен как никогда.
– Он говорит «империя», – сказал я, – и Автово замирает, ошеломлённое величием предлежащих задач. Перед Николаем Павловичем, скажем прямо, замрёшь по-любому… Но они за ним пойдут. Не всё ли равно, насколько охотно?
– Не надо демонизировать.
Я промолчал.
– Нам было лет по десять, – мечтательно сказал Илья. – И затеяли мы бежать в Америку.
– Куда-куда?
– Это такая метафора. Все гимназисты в десять лет бегут в Америку. Начитаются про индейцев да золотые прииски, сухарей накопят… Ну вот как вы в первый раз решились ехать в Автово. С той разницей, что Автово действительно существует.
– Да?
– Да. Большинство ловят в лесочке за Павловском, где они как-то умудряются заблудиться. Но мы были парни умные и взяли курс на Кронштадт.
– Кронштадт – тоже метафора?
– Нет, Кронштадт – это Кронштадт. – Илья махнул рукой неопределённо вперёд. – Угнали яхту Колиного дяди. Лодка небольшая была, справились.
– И что?
– В самом деле, и что? В этом проблема детских воспоминаний. Ими так хочется поделиться, что любой случай поначалу кажется подходящим. Пока тебя, понятно, не вернут на землю дурацким вопросом. – Он развёл руками. – Коля после этого уже никогда никуда не бегал. Ему нужны чересчурные крайности и чтобы все силы напрягать. Война с варварами, например, которых никто не видел. Открытие Америки. Полёт на Луну. Героическое, добываемое исключительно из бредового. Это вопрос пассионарности, вы не находите? Когда всё мало-мальски разумное выбраковывается. А империя – дело техники. Быстро надоест.
– Ну а Кронштадт-то?
– Ну а в Кронштадт может попасть каждый желающий, достаточно нанять сани зимой и катер летом. Или вон буер. Хотите, сейчас и прокатимся?
– Не хочу. – Я поёжился, представив, как ледяной ветер уносит меня к чёрту на кулички. – Не нужно преувеличивать мою пассионарность. Эта шуба, – я легко подёргал мех, – и то пассионарнее. Даже в таком виде. Не то что когда своими ногами бегала. А чтобы надоесть… Он её сперва построит, а потом уже она ему надоедать будет, правда?
2
Вот так сразу и не скажешь, шли на Финбане бои или нет. Выражение «нынешняя власть» до того не поспевало за реалиями, что обыватели уточняли друг у друга: «Самая нынешняя?»
Поначалу людям было страшно, и они сидели по домам – и лишь выгнанные на улицу необходимостью, обнаруживали, что просто сидеть и бояться гораздо страшнее. Конечно, на улицах били и беспредельничали – но на этих улицах всегда кого-нибудь били, и беспредел входил в состав их воздуха. И когда Илья Николаевич говорил Канцлеру: «Они режут друг друга», – он, при всей своей жестокости, не понимал, что сгущает краски. Его городской взгляд отметил смуту, раздор, незапланированные и показавшиеся ему бессмысленными убийства, и безукоризненно логично последовал неправильный вывод о гибели Финбана как политического единства.
Моя родина очень бы удивилась, узнав, что исчезла с политической карты. Те же обыватели, включая самых разнесчастных, были бы до глубины души оскорблены известием, что их трактуют как подвергшееся геноциду стадо баранов. Побои, издевательства, убийства вблизи теряли в метафизическом размере – становились просто побоями, всего лишь издевательствами, ну там убийством, – и гипотетическому доброхоту со стороны обыватель всегда мог сказать: «Это жизнь», – взрослым, ответственным тоном.
Я съехал с квартиры, но бывал в провинции постоянно и много работал.
Во время моего отсутствия события развивались, как предсказал Календула. Банды сперва трусили и жались, потом сорвались с цепи. Сам Календула потерял двух человек и чудом уцелел при покушении, в особняке администрации недосчитались троих и ещё больше – дезертирами, но хуже всего пришлось ментам, оказавшимся в капкане между политическими противниками и народным гневом. И хотя убитые исправно утаскивали убийц на тот свет, убийства не прекращались.
Неожиданно и абсурдно в моду вошли похороны: тела по-прежнему бросали в Раствор, но теперь до дверей морга гроб тащила целая процессия, мужики без шапок, бабы в трауре. Люди консервативные осуждали подобное молодечество. Люди без устоев машинально за него цеплялись. Вдруг оказалось, что смерть, которой так стыдились, и мёртвые, которых так боялись, сделались частью повседневности. Их перестали прятать, их начали открыто оплакивать. Когда я вернулся, всем показалось, что жизнь войдёт в колею, но она туда не вошла.
Закончив с визитами, я неизбежно оказывался в Ресторане, ставшем центром интриг и заговоров. Интриги, в некотором смысле, присутствовали в нём и раньше. Сюда приходили снять и сняться; сплетничали, сводничали, знакомились по-простому. Здесь знали всё обо всех – а чего не знали, на славу придумывали. События становились известны прежде, чем произойти, и если их участник опаздывал оказаться первым вестовщиком, то мог уже не трудиться поправлять: его история была рассказана без него и куда – даром что искажённая – убедительнее. Великая власть слухов смиряла бедного очевидца. Ну что он мог – сперва надсаживался, потом огрызался – затыкал уши – и, мрачнея, сатанея, сдавал позиции: чем умнее был, тем быстрее и проще.
Я входил с мороза и, когда голова переставала кружиться в плотном, как вода, воздухе смрада и тайны, а отражённый многовидным стеклом свет ламп уже не так прыгал в глазах, оглядывал зал. Кислотных цветов мебель, увядшая мишура и неприкаянные артефакты слагались в интерьер, не знающий, чего от него хотят. Искательницы приключений, работяги, барыги и шпионы составляли общество, не умеющее себя назвать, – да и не согласились бы они объединиться в слове. Здесь говорили: «Дая с имяреком на одном поле срать не сяду», – а после вы обнаруживали их за одним столом.
– Разноглазый, золотце!
Я подошёл поклониться. Тотчас мне под нос подсунулась пленительная ручка (которую недоброжелатель назвал бы лапищей). Я не чинясь поцеловал яркие кольца.
Разодетая, разомлевшая и так сильно надушенная, что у еды тех, кто сидел рядом, был запах и привкус духов, Анжелика царствовала со всем простодушием коронованной особы.
Нечестно было бы назвать её сводней, пусть она и сводничала – но также скупала краденое, давала в рост, подбирала лжесвидетелей для суда: проискливая на любую грязь, слепо доверяющая своему – действительно безошибочному – нюху на зло.
Её жеманное и неуклюжее имя (оно могло быть и кличкой; слышалось в нём, под фестончиками и рюшами, неотвязное зудение комара) щедро анонсировало образ королевы-мещанки, хищную, низменно умную жадность под слоем румян в палец толщиной. Этот образ души настолько заслонил внешний вид Анжелики, что никто не обдумывал, как же она, между прочим, выглядит. (А была она спелая, дебелая, разудалая, живописно вульгарная в каждой черте и детали.)
– Присядь с нами.
Я устроился подле хозяйки стола. Справа от меня оказался один из контрабандистов Календулы, прямо напротив – Плюгавый.
– Анжел очка, – сказал я, – ты на тех ли поставила?
Плюгавый немедленно завозился и зашипел:
– Ах ты, гнида! Родиной, гнида, торгует, а к нам с советами! Сперва у фашистов отъедался, теперь из-за реки ему свистнули. Родина в беде! Родина в говне! Плевать такому на Родину!
– Да ладно тебе, Ваша Честь, – заступилась Анжелика. – Он просто шагает в ногу со временем.
– Шагая в ногу со временем, захромаешь, – меланхолично сказал контрабандист.
Я оглядел щедро накрытый стол – жизнерадостные горы мяса, энергичную зелень, приветливые стаканы и рюмки – и заметил:
– Родина тоже неплохо питается.
Контрабандист и Анжелика заржали. Плюгавого затрясло.
– Ты меня, гад, куском попрекни! Не тобой, что характерно, оплаченным!
– Фу, Ваша Честь. – Я чокнулся с Анжеликой. – Я разве не плачу налоги?
– И сразу тюрьмой повеяло, – меланхолично сказал контрабандист. – Разноглазый, а ты в Городе кому башлять будешь?
– Ещё не разобрался, – сказал я. – Бумаг прислали на жизнь вперёд, из пяти инспекций.
– Да я не про бумаги.
– Но в этом смысле в Городе не башляют.
Контрабандист выпил, хватил мясца, пожевал, прожевал, поразмыслил, не стоит ли изобразить обиду, и решил, что не стоит.
– Ладно. Не хочешь – не говори.
У Анжелики ни сейчас, ни прежде не было со мной никаких дел – и никакой слабости она ко мне тоже не питала. (Если к кому и была у неё слабость, так к Календуле: давняя печальная связь, поставившая обоих в анекдотическое положение шулеров, видящих друг друга насквозь.) Её бизнесу, вопреки устоявшемуся мнению, лучше бы способствовало более мирное и менее мутное время. Тихие, неяркие и неспешные дела требуют прочности рутины, добротных декораций. Много ли наловишь в мутной воде? Конечно, много. Но сколько ни приобрети, риск в любой момент всё потерять отравлял радость приобретения. Не зря она нервничала, и, хотя поглядывала зорко, бодро и повелительно, озабоченность не уходила с чванного, всё ещё красивого лица.
– Говорят, Захар снайперов нанял, – сказал контрабандист. – Подчёркиваю множественное число. Целым списком пойдут… а может, и пойдём, никто не знает, что там за имена.
– Захар себя вообще перестаёт контролировать, – отозвалась Анжелика.
Плюгавый снова вскипел и завозился.
– А я говорил хозяину! Подведомственные структуры на контроль нужно брать! Глаз не спускать! Руки не снимать с кнопки! Родина бдит, вот как! Родина мухи не пропустит! Поминутно узду должны чувствовать, гниды хитрожопые!
– Должны, – меланхолично сказал контрабандист. – Должны, конечно.
– А что фриторг? – спросил я.
– Фриторг обождёт, кто победит, и будет с ним договариваться.
– А Город?
– И Город.
– А если, пока они ждут, заводы встанут?
– Не единственные на свете наши заводы, – сказала Анжелика. – Перетерпят как-нибудь.
В это мгновение раздались рёв, аплодисменты, восторженные матерные вопли – и в меру высокий, в меру гнусавый, по-настоящему сильный голос пропел:
Говорят, что ты теперь фартовая,
Даже перестала воровать.
Говорят, что ты, моя дешёвая,
Рестораны стала посещать.
– Это что такое?
– Сегодня же суббота, – удивились они. – Живая музыка.
Плюгавый и здесь не утерпел.
– Вот что значит от родной земли оторваться! – прокукарекал он. – От корней и почвы! Наши песни – не ухмыляйся, гнида беспамятная! – ему не в радость!
Я покивал. Эту песню я уже слышал, но не от Родины, а от Дроли. В сопровождении оркестрика она оказалась более наглой и глупой, чем мне запомнилось.
Сквозь дым, сквозь чад – и даже сквозь гам и музыку, ставшие в этот миг доступными взгляду, как бесформенные, но грубые глыбы, – я смотрел в будущее, которое демонстрировало себя столь усердно и которого никто не замечал. Они все надеялись проскочить – а я ли не надеялся? – просочиться, остаться в стороне, не внакладе, по крайней мере, не в дураках – ну а если и в дураках, то хотя бы в живых.
– Календула не получал предложений с Охты? – спросил я, не рассчитывая на ответ.
За столом озадаченно замолчали.
– Где та Охта, – меланхолично сказал контрабандист. – А где мы.
– Воспользуются нашей гражданской войной, – настаивал я, – и придут.
– Да зачем им сюда приходить?
– А в Автово зачем им было приходить?
– У нас нет такого бабла, как в Автово, – сказала Анжелика, быстро посчитав в уме. – И скажи, Разноглазый, как они придут? Через Джунгли пробьются?
– По Неве, – сказал я неожиданно для себя самого.
С моих собеседников сошла оторопь, и троица дружно заржала. Привыкшие смотреть на реку как на забор, они не сумели увидеть в ней дорогу. Даже для контрабандистов Нева была забором, в котором они искали проломы и дыры. С таким же успехом я мог сказать им, что Канцлер с войсками прилетит по воздуху.
– Город не допустит, чтобы по Неве армии туда-сюда гуляли, – сказал контрабандист. – Да и лёд вот-вот тронется.
– Тронется и пройдёт, – упорствовал я. – Тогда по чистой воде на лодках. В нашу сторону им вообще по течению.
– Правильно, Разноглазый, мыслишь, – одобрил меня Плюгавый. – Но не туда, не туда. – Он поднял палец, нос и плечи. – Календула с китайцами переговоры ведёт, гнида продажная. То есть это он думает, что он, а на деле – они с ним. Интервенция у китайцев в плане! Пятую колонну обрабатывают! А те и рады жопой плясать!
– Чо за бред! – закричали контрабандист и Анжелика.
Плюгавый отмахнулся.
– Китайцы мутят! – изо всех сил крикнул он. – Не с Календулой, так с ментами! Со всеми разом! Оптом вас, предателей, скупают! Родина всё знает! Обо всех знает!
– Ну ты уж того, Ваша Честь, – сказала Анжелика разгневанно. – Сдуйся. Нашёлся один патриот на всю округу! Не хуже твоего Родину любим. И в геополитических интересах тоже, знаешь, разбираемся. – Под килограммами косметики её лицо рдело глубоко в землю упрятанным вулканом, и можно было скорее вообразить, чем увидеть, как бушующая кровь расцветает узорами и язвами капилляров. – Предъявы делаешь? Морали давишь? А как насчёт того, что китайцы всю дорогу губернатору заносили? А у Колуна твоего какие дела на севере?
– Клевета! – завопил Плюгавый. – Измена!
– Казнокрады! – заорала Анжелика. – Ворьё примеченное!
– Убивают! – грянуло откуда-то сбоку.
Никого, кроме меня, этот крик не отвлёк от дискуссии, да и мне не столько хотелось знать, кого там убивают, сколько были скучны взаимные счёты разбойников. Я развернулся вместе со стулом и стал прилежно вглядываться.
Народные дружинники вознамерились накостылять менту, а для этого его нужно было вытащить из-за стола и – в идеале – из Ресторана. (Свычаи и приличия возбраняли устраивать драки в самом Ресторане, живым напоминанием о чём уже стоял наготове с хлыстом в руке владелец заведения.) Миксер был здесь же и с озабоченным видом следил за своими парнями. Мент – замечу, в штатском, что не мешало его идентифицировать, но указывало на внутренний надлом, – верещал, лягался и кусался. Народ за соседними столиками начинал жаться и ёрзать, за столиками подальше – засматривался, не прекращая жевать. Оркестрик, подсобравшись, грянул нечто похабное.
Дружинники наконец одолели и поволокли заходящееся от ужаса тело прочь. Миксер двинулся следом: посмотрев сперва на хозяина Ресторана, даже шагнув в его сторону, но передумав. Хозяин отвечал очень напряжённым и мрачным взглядом. В меня кинули комочком хлеба.
– Да, Анжелочка?
– С нейтральными зонами всегда так, – сказала Анжелика спокойно. – Кому нейтральная, а кому – нет. И главное, ни за что не угадаешь.
– Тут уж какой расклад, – согласился контрабандист. – Чего гадать, пока не увидишь.
– Хозяин-то, – сказал я, – как переживает.
– Попал под замес, чего переживать.
– А репутация? Он же гарант… своего рода.
– Вот пусть и поглядит, чего его гарантии стоят, – отрезала Анжелика.
– Это против правил.
Они неодобрительно зафыркали.
– Ты скоро останешься единственным, кто их соблюдает.
– Если кто-то перестаёт соблюдать правила, – ответил я, – они от этого быть правилами не перестают.
– Даже если вообще все перестанут?
– Даже так.
Плюгавый, который и без того подозрительно долго молчал, не вытерпел и крикнул:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.