Текст книги "Волки и медведи"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
– Не знаю. Я никогда не был членом корпорации.
Я заметил, что Щелчок косится на Молодого угрюмо и со страхом. Он выглядел больным, постаревшим, но вряд ли надломленным.
– А ведь это ты писульку прислал, – сказал ему Молодой. – Выманить хотел. Ловко. Но откуда ты узнал, что этот, – Иван Иванович мотнул головой, – где-то здесь?
– Я и не знал.
– Тогда откуда он взялся?
– Лучше спроси, куда он сейчас чешет.
Мы обернулись. Сахарок, волшебно высвободившийся из наручников, уходил к дальним развалинам. Молодой схватил валявшуюся на земле винтовку.
Он стрелял не как снайпер, а чтобы убить, и все его пули попали в цель. Сахарок споткнулся, упал. Когда мы подбежали, он был мёртв.
Молодой наклонился над телом и пристально, затаив дыхание, рассматривал его.
– Кончено, – сказал я.
– Да.
– Успокойся.
– Да.
– Нужно вызвать труповозку.
– Нет. На этот труп у меня свои планы.
Появилась бригада Молодого на реквизированных у администрации джипах; стали грузиться. Щелчок довольно тяжело опирался на свой костыль, и идти ему было трудно. Я его подсадил.
– Слышь, Молодой!
Молодой обернулся. Посланные за трупом близнецы недоумённо переминались с ноги на ногу. У одного в руках был свёрнутый кусок брезента.
– Слышь, а где он?
– Что значит «где»? – нетерпеливо сказал Молодой. – Вон прямо за деревом.
Парни переглянулись.
– Нет там…
– Никого, – отрапортовали они на два голоса.
– Что значит «нет»?
– Ага. Кровь есть.
– Юшку, что ли, собирать?
Молодого сорвало с места. Когда я к нему присоединился, он уже обрыскал кусты и полянки и, стоя над лужей крови, в которой мы оставили убитого, тупо на неё смотрел.
Всё было залито кровью, но Сахарка не было нигде – и никакой кровавый след никуда не вёл.
Через два дня, в течение которых Молодой пил и думал, между нами состоялся следующий разговор.
– Я много думал, – начал Молодой.
– Не пугай.
– Я понял, кто он. Понял, кто такой Сахарок.
– Вот как?
– Он не человек.
– Правда?
– Да что ты юродствуешь! – Иван Иванович посмотрел очень сердито. – Ты знаешь лучше моего.
– Знаю, – сказал я. – Вернее, подозреваю, догадываюсь и очень не хочу, чтобы это оказалось именно так.
– И, – ехидно продолжил Молодей, – надеешься, что если не говорить об этом вслух…
– Хорошо, убедил. Говори.
– Он с Другой Стороны. То есть, – Молодой сплюнул, – то есть.. – Ещё плевок. – Он этот.
– Привидение.
Ивану Ивановичу потребовалось всё его мужество, чтобы чётко и небрежненько повторить страшное слово. Он его выговорил и выжидательно замолчал.
– И что ты предлагаешь?
– Я его изловлю, а дальше твоя работа, – немедленно сказал Молодой.
– Ага. А я на руки поплевал и сделал. Как? Ты мне можешь, ради всего святого, по пунктам разъяснить как? Нож возьму и зарежу?
– Как вариант. – Молодой хмыкнул и неожиданно мягким движением положил руку мне на плечо. – Скажи, а ты ведь чувствуешь… чувствуешь, когда он рядом?
– Голова болит, и сны дурные. Я и сам понял не сразу. Как ты догадался?
– Догадался. У тебя лицо меняется. Может, ты попробуешь по своей обычной схеме?
– Для этого нужно загнать его обратно. На Другую Сторону.
– А ты пробуй здесь. Здесь, но теми методами. Хуже всё равно не будет.
– Когда говорят «хуже не будет», имеют в виду, что хуже не будет им, а не вообще.
– Ага. Это теодицея или история?
– Эсхатология, – сказал я.
Разговоры тем не кончились; почти сразу меня вызвал Николай Павлович.
– Что за история с этим, – он не сразу подобрал слово, – с этим существом?
– Иван Иванович не докладывал?
– Докладывал, – мрачно сказал Канцлер. – Если можно назвать докладом такого сорта выдумки. Воплотившееся привидение! – Его передёрнуло, но не от страха, а отвращения. – Сперва мне пришлось заставлять Ивана говорить, а потом я не знал, как заставить его замолчать!
– То есть он не собирался вам рассказывать. А как вы узнали?
– Не рассчитывайте, что от меня удастся что-либо скрыть, – отрезал он. Потом подошёл к столу, отыскал в бумагах и протянул мне нетонкую папку, в которой я обнаружил присланное из Автово досье, показания членов нашей экспедиции, показания ментов Захара, рапорты Миксера, служебную записку от начальника боевой охраны фриторга и прочее интересное. – Появляется и исчезает. Рвёт людей в клочья. Проходит сквозь решётки и стены. Глотает пули. Путешествует между двумя мирами. Подчиняется только Разноглазому. – Канцлер был в бешенстве, но не повысил голос. – Всё это разгулявшиеся нервы. Воспалённое воображение.
– Это у Молодого нервы гуляют? Или у меня воображение воспалилось?
Николай Павлович произвёл обычные свои действия: смерил меня ледяным взглядом, ожёг холодом, подошёл к окну и встал там, заложив руки за спину.
Смотреть, увы, в это окно (унылый вид на грязь нескладных домов и улиц) было неинтересно и мучительно. Вместо того, чтобы давать силы, оно их отбирало, и Николаю Павловичу казалось – хотя ошибочно, – что грязный неудавшийся мир, позволь ему, выпьет силу и мужество, ничего не дав взамен: всё, всё, как в бессмысленную бездну, уйдёт в раззявленный рот. Но дело было не в нас. Помойка может поделиться и охотно делится с бомжом парой почти целых штанов, засохшим хлебом, а то и лишь слегка просроченными консервами. Но чем она поделится с человеком, который только выкидывал и никогда не имел нужды подбирать?
– Неприятное зрелище, да? – спросил я. – Может, на Променад сходим?
На Променад Канцлер ходил строго по расписанию, утром и вечером. Гвардейцы считали это опасным («Открытое место, всё просматривается и простреливается»), Молодой – политически ошибочным («Кто его будет бояться, если привыкнут каждый день видеть?»), Колун – просто глупым («Серьёзный он человек и всё равно с городской дурью»), но ежедневно Николай Павлович прогуливался по дорожкам, отдыхал на скамейке, подолгу смотрел на разведённый Литейный мост – а нарочито немногочисленная охрана, сияя пуговицами и погонами, без толку любовалась тюльпанами.
Канцлер пропустил мои слова мимо ушей, покинул пост у окна и уставился на полированные дверцы шкафа для бумаг. Ему бы следовало путешествовать с собственной мебелью в обозе. Лишённый такой возможности (а может, он её рассмотрел и с тоскою отверг), он не взял вообще ничего: ни ложки, ни книжки. Придумал себе новые вериги? Мудро не хотел проболтаться? («Моя квартира рассказывает обо мне с чрезмерной полнотой, – говорит Фиговидец. – Поэтому я не приглашаю».) Словно в сейфе, оставил Канцлер душу на Охте – а учитывая, что и сама Охта была лишь эрзацем дома, сейф оказался с двойными стенками.
– Итак, – сказал он, – что я хочу до вас донести. Затевать охоту на ведьм – вредно, неуместно и не ко времени. Самодеятельность и разговоры на эту тему прошу прекратить. Поиски преступника будут вести профессионально компетентные люди.
– Это кто ж такие?
У Николая Павловича была особенность: он никогда, нигде не выглядел смешно. Его можно было втянуть в самый нелепый разговор – и тот на глазах наполнялся ядовитым, глубоким смыслом.
– В отношениях с вами я ещё не опускался до угроз, – сказал он, аккуратно и без рисовки выделяя слово «ещё». – Я признаю ваш дар и ваш… статус. Я с благодарностью сотрудничаю. Я… удивительно, правда?., на свой лад к вам привязан. Ради чего вы всем этим рискуете?
– В некотором роде это частное дело, – сказал я.
– Частное дело – девушку в ресторан повести.
– Мы и с варварами пока не сталкивались, – сказал я, теряя терпение. – Вы просто знаете, что они есть, а вслед за вами… ну, формируется общественное мнение. Почему я не могу знать о чём-то таком? Почему Молодой, который столько об этом думал, что скоро свихнётся, знает меньше вашего? Со всех сторон я слышу о строительстве империи, но что они построят без главного кирпича? Каким декретом вы отменили цветущую сложность?
– Так вот как она, по-вашему, выглядит.
– А как она должна выглядеть? Красавец Александр Македонский в пернатом каком-нибудь шлеме?
– Например, – ответил Николай Павлович.
9
Дверь, весьма негостеприимная на вид, распахнулась и захлопнулась. В спину мне крепко наподдали. Не такого я ждал от офицеров береговой охраны.
Их управление находилось в начале Литейного, на углу с улицей Чайковского: дом слишком большой для таких скромных целей. Скромен был только садик со стороны проспекта. Я неоднократно проходил мимо. В последний раз это была глубокая осень, и за каменной, по колено, оградкой, поверх которой шла простая решётка, на фоне голых тонких веток удивительно ярко и тепло светилось единственное деревце с неосыпавшимися жёлтыми листьями. В неровных выемках ограды блестела вода, блестели земля и палые листья. Недолгие сумерки, умягчившаяся от влаги горечь таили что-то бесконечно кроткое, тихое. Сейчас всё было сухо, зелено – раздражающе сухо, зелено. Весна проходит слишком быстро для нас, оглушённых зимой, и поэтому первым дням лета присуща странная, отталкивающая жестокость – как при столкновении с чужой молодостью, чья сила не смирена обстоятельствами, усталостью и совестью. Зловещее впечатление усугублялось тишиной и неподвижностью. Этот вновь юный садик стороной обошла смешная возня жизни, словно ещё не родились – так и при общем зарождении жизни фауна отстала от флоры – кошки, мышки и птички и даже, на худой конец, жучки-паучки – хотя те-то наверняка присутствовали в неокрепшей траве. Только песок скрипнул на зубах.
В вестибюле оказалось по-больничному чисто, светло и неприятно. Меня провели в приёмную, в которой не только мебель и фигура дежурного, но и обрамлённые пейзажи на стенах смотрелись казённо. У полей и перелесков (почему-то это были поля и перелески, а не набережные и парки) был такой вид, словно их уже подвергли допросу с пристрастием.
– И что это значит?
– Вам будет предъявлено обвинение в незаконном пересечении границы. – В голосе офицера звучало то ли вежливое презрение, то ли презирающая вежливость. – Штраф и экстрадиция. В таком порядке.
Я полез в карман за видом на жительство.
– Но я здесь законно.
– Да? И вы прошли через блокпост?
– Как же я пройду через блокпост, если мост разведён?
– Вот именно. – Он скучающе потянулся за толстым томом постановлений и должностных инструкций и сразу раскрыл его на нужной странице, точно долго тренировался и ждал этой минуты. – Вас перевезли контрабандисты. Параграф пятый уложения о регулировании перемещений.
– Ничего подобного. Это катер Николая Павловича, а не контрабандистов.
– Никто, кроме контрабандистов, не пересекает Неву на катерах, – сказал он назидательно, и при этом пропустив упоминание о Канцлере мимо ушей. – Параграф тридцать четыре.
Я не посмел спросить, какие ужасы размещены между пятым и тридцать четвёртым параграфами.
– Я могу заплатить штраф, – сказал я. – Но что до экстрадиции… Раз уж я сюда попал, имею полное право находиться.
– Но вы попали ненадлежащим образом! – Ему очень понравился этот оборот, и он его беззвучно повторил.
– Ну и что. – Я помахал своим документиком. – Попал же? Теперь экстрадировать меня может только Городской совет. Приняв специальное по этому случаю постановление.
Это был сильный аргумент. Скорее бюрократ, чем военный, немолодой, но в невеликом чине, дежурный офицер меньше всего стремился брать на себя лишнюю ответственность. Нашедшийся выход страшно его обрадовал, но он не мог показать этого мне и сделал то, что делают всегда: удвоил суровость.
– Вы будете задержаны до выяснения обстоятельств.
И позвонил в звоночек.
Не берусь сказать, как бы всё повернулось, не увидь я на лестнице – он шёл вверх, а мне предстояло идти вниз – Илью Николаевича. Я поторопился его окликнуть.
Как ни владел собой этот блестящий человек, он не смог скрыть удивления и растерянности и в первую минуту глядел на меня с опасливым недоумением, словно я заживо встал из могилы, покрытый песком и червями. Я всё понял.
Довольно долго, не отрываясь, он смотрел и на кольцо Канцлера, которое я выклянчил для этого посольства. Потом посмотрел на конвойных.
– Что происходит? – И, выслушав их неохотные объяснения: – Какой вздор. Идёмте, Разноглазый.
Все, кому я впоследствии об этом рассказывал, отмечали неправдоподобную лёгкость, с которой Илье удалось настоять на своём. Формально он не имел ни отношения к береговой охране, ни власти над ней. (Я так и не узнал, зачем он приходил на Литейный, и полюбил представлять интригу давнюю и беспорядочную, как вязь тропок, каждая из которых ясна только зверьку, который по ней ходит, а все вместе и составляют лес.) Тревоги и самолюбие какого ведомства позволят ему уступить небрежному требованию постороннего? Будь ты хоть королём, на своей территории ведомство всевластно, да и не может открыто вести себя как король член Горсовета, каким бы втайне могущественным он ни был. Я отнёс этот эпизод к разряду загадок и выбросил из головы.
Мы вышли на улицу.
– А я с миссией, – сказал я.
– А я на машине. Завезу вас в гостиницу, приведёте себя в порядок. Завтра поговорим.
– Ну раз на машине, заедем на В.О. за вещами, – сказал я. – Нет, сперва в банк. Пусть посмотрят. И я на них посмотрю.
В «Англетере» мне отвели мой прежний номер. Когда я проснулся утром, то ещё полежал, раскинув руки и любуясь оберегом. Тот словно чувствовал, что вернулся домой, и сиял ярче обычного. Со стены на нас взирало адское чудище, в хмуром окне то и дело вспыхивали просветы туч. Я представил Канцлера, гуляющего сейчас по чужому кабинету. Он выглядел потерянным и, как чуть позже скажет Илья, совершенно напрасно дал мне своё кольцо.
– Он напрасно дал вам своё кольцо.
– Почему?
– Теперь я вижу, насколько для него важны эти переговоры.
– Он не собирался давать. Но я настоял.
– Да?
– Мне так спокойнее.
Под конец обеда, когда большинство людей становится довольнее и разговорчивее, Илья Николаевич делался почти угрюм, и его манера тогда же начинать разговор о делах была почти неприятна. Сражаться лучше, пока суп ещё в тарелке.
– И потом, это придаёт нужный колорит. Если уж послы таковы, подумаете вы, то до чего силён и прекрасен сам государь.
– О нет. Сильный бы диктовал, а Коля упрашивает. – Илья со смехом отмахнулся от моего подразумеваемого несогласия. – Его позиция действительно очень сильна. Но сам-то он против Города не сильный, вот в чём фокус. Любовь делает беззащитным.
– Николай Павлович через себя перешагнёт. Или его вынудят это сделать.
– Ах да, он же «привёл в движение силы», – с издёвкой протянул Илья. – Прелестное выражение. Я слышу его много лет по таким разным поводам, как брак, развод и смена правления. Почему Икс получил должность? Были приведены в движение силы. Почему Игреку не удалось переизбраться? Силы опять же. А теперь, значит, силы в движение будет приводить Коля Платонов! И вот он выбирает самого загадочного из своих соратников, снабжает его любимой драгоценностью – что, вероятно, должно указывать на степень доверия и статус, а указует только на ваше личное, хотя и вполне пугающее, нахальство, – сажает в расписной чёлн… вас, надеюсь, не укачивало?., и оп-ля, в нарушение всех мыслимых норм и установлений, голубь с замаскированной под оливковую ветвью пикирует на наши головы. Ну и чего он хочет?
– Мира.
– Мира!
Я заново изложил мирные предложения Николая Павловича. Апофатический характер («Мы не станем вводить блокаду… не отрежем Город от Порта… исключена возможность вторжения…») делал их похожими на угрозы.
– А где-нибудь там, в скобках и примечаниях, – мечтательно сказал Илья, – он просит отрубить подателю сего голову… Ну, и как будет выглядеть наш новый мир?
– Надеюсь, что по-прежнему.
– Звучит многообещающе.
Фиговидец, не доверяя жизни и подсознательно боясь, что та рухнет без интеллектуального догляда, без устали снабжал её подпорками, множеством теориек на каждый чих; была у него и Теория Хороших Манер. Фиговидец говорил, что Хорошие Манеры не могут приравниваться к вежливости, которая всегда одна и та же. («Тоже мне наука, прыжки и ужимки! Да я с пяти лет так прыгаю, автоматически…») Говорил, что Хорошие Манеры – это не поведение, а стратегия поведения. («Согласись, это ридикюльно: иметь одинаковую стратегию для взаимоисключающих ситуаций».) Мы ненавидим своих врагов, даже когда вежливы с ними, и если «доброе утро» в устах воспитанного человека прозвучит более-менее одинаково, кому бы оно ни предназначалось, то этого не скажешь о выборе последующих слов и, главное, самих тем для разговора, буде таковой вообще может состояться. («Таким образом, Хорошие Манеры по отношению к врагам заключаются в том, чтобы не лгать и не передёргивать, придерживаться фактов вопреки всему. И ещё враг должен быть осведомлён о том, что он враг, а то, знаешь ли, очень многие помалкивают, пока по ногам кочергой не ударят».)
Нужно учитывать, что, рисуя портрет врага, Фиговидец естественным образом искал натуру среди собратьев-фарисеев и беседам с врагами уделял такое внимание, потому что они представлялись ему чем-то неизбежным. Везде были враги: на кафедре, междисциплинарной конференции и в кружке невропатов; сплошь люди, которым не дашь по уху, да и не за что. Поэтому так мало места занимали в его системе Хорошие Манеры по отношению к друзьям и нейтральным людям. («С нейтральными людьми главное – не ставить их в неловкое положение. Если, например, нейтральный к тебе человек приятельски водится с твоим врагом, – опять его вело в ту сторону, – то крайне дурно начинать с ним разговор на эту тему. Он что, должен почувствовать себя виноватым? Оправдываться? Защищать?» – «Ну а с друзьями?» – «Хорошие Манеры по отношению к друзьям – это любить их ненавязчиво». Я помню, как он замолчал после этих слов, быть может, невольно подумав, что его самого друзья любят уж слишком ненавязчиво.)
В свете этой теории манеры Ильи Николаевича показались мне наидурнейшими из всех возможных. Но я не был для него врагом – возможно, помехой, заклинившей деталью.
– Ну, – сказал я, – и каков будет ваш положительный ответ?
– Кто же даёт ответ сразу? Сперва нужно прикинуть, как будешь лгать и изворачиваться.
– Это надолго?
– Можно узнать, какая вам разница?
– Но он ждёт.
– Вы стали принимать чужие дела близко к сердцу, – огорчённо сказал Илья. – В этой пучине легко сгинуть – и, что примечательно, без всякой пользы для себя. Ах, если уж человек, такой, как вы, начинает принимать участие, он не остановится на полдороге. Вы знаете историю этого кольца?
– Семейная реликвия, – сообщил я. – Надо думать, его история – это история семьи. Нет, Николай Павлович со мной не делился.
– И не поделится. Она не семейная. Семейная, но не его. Это моё кольцо. Двадцать лет назад я проиграл ему в карты.
Образ Канцлера, играющего в карты, был настолько дик и ни с чем не сообразен, что я улыбнулся.
– Не знаю отчего, но Коля мне завидовал, – сказал Илья, выбирая тон простой, эпический. – При том, что первым номером всегда шёл он. Всегда самый умный, самый успешный, с самыми большими надеждами. Я, конечно, оставался самым обаятельным… но это в нашем кругу не столь ценится.
Я порылся в памяти.
– Но вы дружили.
– А как же! Какой смысл завидовать постороннему?
Мне показалось, что я всё понял.
– Как вышло, что махинации его отца всплыли?
Но ответом был взгляд искреннего удивления.
– О нет, клянусь, непричастен. Они всплыли, потому что всплыли. Есть вещи, которые невозможно утаить. Даже в финансовом мире.
Я сказал:
– В конце концов, это была детская зависть. Всё осталось в прошлом.
– Осталось бы, пойди его жизнь нормальным ходом. Но он двадцать лет… Я даже говорить не хочу, как он провёл двадцать лет. У него было время разобраться в своих чувствах. Кто знает, что нас ждёт.
– Аннексия Порта вас ждёт, – сказал я.
С Фиговидцем я встретился бодро и наспех, и по всему было видно, что эта встреча обещает стать последней. Он не хотел ни во что впутываться не потому, что боялся, а из-за мучительной обиды, невыносимой мысли о том, что его в очередной раз используют. Всю свою жизнь он старался стать тем человеком, которому всё смешно и на всех плевать. Но задавленные идеалы бушевали в груди и прорывались гаерскими выходками, и, как он ни сжигал, осмеивал и оплёвывал, они раз за разом как ни в чём не бывало поднимались из праха. Он уставал ещё во сне, просыпался разбитым. Он помнил всё и ничего не прощал. Он ни с кем не делился своими грязными мечтами. Он никогда не оправдывался. Он говорил «мы с тобой из одного театра», имея в виду «из одного теста». Он как-то сказал: «Всё время представляю, как меня не любят, как надо мной смеются» – и сразу же от души рассмеялся. Он был именно тот, кто нужен, чтобы всё погубить.
Увидев его через неделю в холле гостиницы, я сразу понял, что его привело.
– Я получил странную телеграмму, – сказал он без предисловий. – Лишённую какого-либо смысла, если предположить, что она предназначена действительно мне, как это следует из адреса. Но если обратить внимание на некоторые намёки и дать себе труд их истолковать… Я правильно подумал, что это для тебя?
– Правильно. Давай сюда.
Я оставил Молодому инструкции и адрес Фиговидца, предполагая, что отправленная на моё имя корреспонденция может и не дойти. Ощущая себя чётким, расчётливым параноиком, я даже (гасил подозрения) справлялся по утрам у портье о почте-и получил-таки пару писем, по виду которых невозможно было определить, вскрывали их или нет.
– Если начинать думать, – без выражения сказал Фиговидец, – то всегда в итоге додумываешься до мысли, что лучше бы не думать, – ну и зачем тогда начинать?
У него, каким он был, выбора не существовало: я и среди фарисеев не встречал другого человека, для которого «быть» и «думать» были столь безусловно тождественны.
– Тебе нужно подлечиться.
– Я здоров!
– Вижу. Нет-нет, поставь пепельницу… если только не собираешься разнести мне голову. Ведь не собираешься, правда? Господи, да сядь же ты! Выпьем?
– Я пью только с друзьями.
– А они у тебя есть?
– Кто бы говорил! – сказал Фиговидец, тщательно следя за голосом и руками. – Ты… Ах, ты… Нет, вы на него поглядите!.. Почему с тобой так легко?
– Потому что я великий человек без мании величия.
Он развеселился, и мы всё-таки выпили.
Я подал прошение в Горсовет и ещё полдюжины инстанций, и никто не спешил отвечать – а когда я настаивал, подсовывалась расписка «принято к рассмотрению». Я собрал расписки, отказы, какие-то бумажки и со всем этим добром пошёл к Илье.
– Вы меня просите о чём? – уточнил он. – Заступничестве, посредничестве или пособничестве?
– Пособничество подойдёт.
– Ещё в предыдущий раз вы должны были понять, что это не в моих интересах.
– В предыдущий раз я вас ещё не шантажировал.
– А сейчас, значит, будете? Ну давайте послушаем.
– Я мог бы сообщить Горсовету, что вы втайне поддерживали отношения с изгоем. Совместно замышляли. Нелегально посетили Охту. Это, – я помедлил, – уже даже не золотой государственный сервиз на свадьбу. Это государственная измена.
– Да, – печально сказал Илья. – Они с ума сойдут от радости. Завистники и ретрограды, и порою клеветники. Не понимаю, почему вы так стремитесь на тот берег. Для вас это небезопасно.
– У меня там работа.
Я достал из кармана телеграмму, но показал её издали.
– Как похвальна самоотверженность с моральной точки зрения и утомительна со всех остальных.
– Порт, – сказал я и сам почувствовал, что это прозвучало как заклинание, которое может не сработать. – Блокада. Государственная измена.
– Я и в первый раз всё прекрасно услышал. От повторения крепнут только молитвы; угрозы, напротив, теряют силу.
– Что-то я ведь должен сказать?
– Вы должны что-то сказать, я – что-то ответить, слово за слово, секунданты, дуэль, трупы под белой простынкой – если такая, конечно, найдётся. А ведь я не прочь оказать вам услугу. Был не прочь, во всяком случае. И с чего вы взяли, что я там был?
– Да ладно. Я видел.
Всё произошло ночью – или в то время, которое принято называть ночью в середине июня. Справедливо не полагаясь на просвечивающие покровы мрака, береговая охрана постаралась поплотнее окутать происходящее тайной.
Мы сразу спустились по ступенькам к воде и, невидимые с набережной, ждали катер. Один из сопровождающих крепко держал фонарик, равно бесполезный и опасный, а я всё поворачивался спиной к разведённому мосту, слева и вверху от нас, этому страшному символу тщеты. Все нервничали.
Береговая охрана, о которой в Городе говорили угрюмыми обиняками, а у нас – с угрюмым уважением, при ближайшем рассмотрении оказалась не столько организацией, сколько организмом. Бюрократы из дома на Литейном и стоявшие рядом со мной практикующие бойцы разительно отличались друг от друга, но – и как язык поворачивается сказать – было в них что-то близкородственное: неодинаковые и единые. Все они знали, что не только мир поделён на своих и чужих, но и среди своих выявляются при желании чужие тоже. Были волки, овцы и они, пастухи (кто-то пас в любую погоду, а кто-то во всегда сухом кабинете писал инструкции о том, как это делать). Были пастухи в овчинных тулупах и волчьих шубах. Были такие, кто утром мысленно составлял донос на себя вчерашнего. Они все были офицеры, но – вот здесь, где снобизм и капиталы свирепо стерегли свои владения, – обращались друг к другу не «господа», а «товарищи», и вольно было увидеть в этом вызов обществу, а ещё вольнее – циничную издёвку. Потому что какие же товарищи они были – боевые? Кто знает, не порождает ли новые связи, тем крепче, чем извращённее, та степень отсутствия доверия, при которой обессмысливается понятие вероломства. Чему-то они всё-таки были верны, не друг другу и не общей идее, а окружавшей их тёмной ауре, когда чуть-чуть зловещей, а когда и более чем, и плюс такой ещё, о которой с ходу не скажешь, следствием она является или всё же причиной.
Все они всегда носили штатское – и обязательно костюм. Форма их словно оскорбляла, взывая к чему-то, к чему они хотели оставаться глухи. (Ведь что ассоциируется с формой: порядок, принуждение, присяга. Эти прекрасные вещи береговая охрана предпочитала видеть в подчинённом положении, под собой, а не над на лестнице иерархий.) Но добивались только того, что их чёрные или серые костюмы, бледные рубашки с редко и неохотно нацепляемым галстуком начинали выглядеть спецодеждой.
Почему костюм? В костюме удобнее, чем в тренировочных штанах, быть застёгнутым на все пуговицы. Костюм не выдаёт тайн (хотя и намекает на то, что они есть, – и в этом смысле, для настоящей большой игры, треники всё же предпочтительнее). Костюм не страшит гопницкими опасностями, не семафорит красным. (Пока не становится поздно.) Костюм позволяет хранить молчание. А для них делом чести было не вступать со мной в какое-либо общение, большее, чем потребно в случае, например, с хорошо упакованным тюком или посылкой, подлежащей отправке.
Но и разговаривать в моём присутствии – как-никак у этого тюка были уши – они остерегались, а остерегаясь, выдавали, что считают тюк не вполне обычным, и это их тоже не устраивало. Что они про себя, возможно, думали? Вытесанные из камня, сфинксы. А я что мог о них подумать? Ну да, конкретно сфинксы, из камня. Когда я на них поглядывал с застенчивым интересом, они отворачивались – от сфинксов, пожалуй, не ждёшь такого жеманства. С новой тяжестью ложилось на сердце сочетание близкой воды и гнетущего белого сумрака. Наконец подошёл катер.
Наученный опытом, я имел при себе чемодан.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.