Текст книги "Волки и медведи"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Как разглядеть первые следы одержимости? Человеческая душа не свежевыпавший снег, на котором поутру отчётливо проступают ночные маршруты зверей и злоумышленников. И страсть, и сумасшествие умеют прикинуться сухостью, насмешкой, трезвым расчётом. Они не смогли бы выжить, бродя в своём природном обличье, – и вот прячут зубы и глаза, таятся и на гипотетическом снегу – ладно, ладно, пусть он в кои-то веки просыплется в саду метафор – оставляют следы не своих лап. В шкуре энергичного и предусмотрительного начальства, Молодой заботливо перебирал варианты, оценивал возможности, взвешивал, измерял и учитывал – как было угадать под этим хватку судьбы, болезни, чёрных победных сил, для которых все придуманные имена – демоны, фурии, музы – остаются неполным, скользящим звуком.
– Иван Иванович! – сказал я тогда. – Ну где ты слышал о людях, которым нужно убивать? Это что у них, в обмен веществ входит?
– А если это политическое убийство? – сказал Грёма, волнуясь. – А если провокация? Мы должны принять безотлагательные меры. Мы…
– А чем мы сейчас занимаемся? – рявкнул Молодой. – Начни ты уже соображать, шрень-брень имперская!
– Урод!
– Господа мои!
Уходя, я заметил управляющего, который давал какие-то указания в отделе ковров. Ковры – и свёрнутые, и висевшие по стенам – были невероятно толсты, и такой же толстый продавец стоял, недовольно сцепив на животе руки-рулоны.
– Чистым должен быть прилавок, чистым, – быстро и нервно выговаривал управляющий. – Не нужно здесь восточный базар устраивать.
– Отчего же, – сказал я, – будет миленько.
Управляющий обернулся.
– Спасибо, спасибо за совет, Разноглазый.
Он намеревался продолжить, наговорить обидных и едких стремительных слов, но его нервы окончательно сдали: слова разлетелись, губы затряслись. Я отвёл его в сторонку.
– Как управляется фриторг?
– А в чём дело, в чём дело?
Я мысленно бросил монетку и сказал правду:
– Хочу узнать в подробностях, что происходит на Финбане. А также послать туда письмо и получить ответ. У вас ведь есть связь между филиалами?
– Мы не вмешиваемся в политику, не вмешиваемся! Фриторг соблюдает строгий нейтралитет.
– Да это личное, никакой политики. Как там, кстати, с Национальной Гвардией, жалоб нет?
Управляющий откинул голову и сжал руки.
– Что мне толку на них жаловаться, что толку?
– Неужели, – сказал я, снимая очки, – я совсем и ни в чём не смогу помочь?
По гладкому моложавому лицу прошла волна страдания. Административный талант управляющего наверное соответствовал уровню фриторга, а вот состояние психики было ни к чёрту. Постоянная внутренняя дрожь мешала ему усвоить ненамеренную и неосмысляемую жестокость, бывшую таким же отличием этой корпорации, как её трейд-марки. Фриторг не разменивался на эмоции. Вы не можете с настоящим размахом торговать и при этом входить в положение сирот, ограбленных ротозеев и политиков. Без осуждения признавая, что в этой жизни каждый пытается урвать свой кусок, фриторг не оправдывался, когда его челюсти оказывались мощнее других. Косари обеспечивали социальную защиту, главари банд отстёгивали школам и библиотекам, наш губернатор перед каждыми выборами жертвовал крупные суммы Дому культуры, каждый тать пускал для приличия слезу, выселяя жильцов из приглянувшейся избушки, – фриторг делал пожертвования только в крайнем случае, лишь бы отвязались, и нимало того не скрывал. Неведомые и всевластные владельцы фриторга парили в плотном воздухе догадок и мифов: следы их собственной жизни не обнаруживались ни в одной из известных мне провинций. На Финбане говорили, что они живут в Автово, Автово отправляло их на Финбан. О них ничего не знали даже те, кому положено знать хоть что-то, и боязливое удивление перед ними сравняло власть и обывателей.
Возвращаясь к управляющему, нужно сказать, что он был и ощущал себя всего лишь наёмным работником и маниакально избегал выходить за рамки прямых обязанностей. Дерзостнейшим его подвигом было бы послать запрос по инстанциям, и хотя он безусловно информировал о происходящем далёких грозных хозяев, но никогда не создал бы информационный повод своеручно. Держи карман шире! Родился он невротиком или его сделал таким неусыпный контроль над вверенным хозяйством, но управляющий был убеждён, что в мире за пределами подотчётного всё и всегда идёт наперекосяк, вопреки самым выверенным прогнозам и самым ярким озарениям, и с таким посылом, что, если есть малейший шанс сбоя, сбой происходит.
Забывал он переживать, только погружаясь в дела, поэтому трудился без устали. Преодолевая внутреннее сопротивление, шёл домой ночевать, утром спешил со всех ног, обмирая при абсурдных и фантастических мыслях, предчувствиях разразившейся катастрофы, и переводил дух, оказавшись в кресле за рабочим столом, снаружи такой же чистый и свежий, как его полированная поверхность, внутри – в рубцах и отвратительных шрамах, оставленных ожогами ясновидения.
– Сколько стоит мой покой? – спросил он наконец.
– У тебя нет таких денег.
Когда я шёл домой обедать, мне повстречался Муха, который топотал меж сугробов с плотно набитым аптечным (черно обвитая змеёй чаша на белом фоне, трейд-марка всех аптек мира) пакетом и выглядел так, словно хотел проскользнуть незамеченным. Я заступил ему дорогу.
– Приветик, – сказал Муха, косясь в сторону. – Ты со мной?
– Куда?
Муха недовольно вздел пакет и покачал им перед моим носом.
– Непонятно, куда? Что ж ты натворил, Разноглазый?
– Это был не я.
– Но ты не заступился!
– А он теперь, бедный, лежит и всем желающим рассказывает, что за него должны были заступаться?
– Хм, – сказал Муха, – Фигушка и не отрицает, что себя вёл… Ладно. Я сегодня помедитирую, а завтра скажу тебе, что думаю. Так ты идёшь?
– Я тебя провожу.
Мы с боем двинулись через снега переулка. Не став мудрить, я брякнул:
– Жёвку убили.
– Кого?
– Да Жёвку, Жёвку нашего.
Достойно примечания, что, оказавшись в Автово в составе оккупационного корпуса, ни Муха, ни я не сделали попытки увидеть предателя. Я обратился напрямую к Добыче Петровичу, а Муха – всегда такой открытый и общительный – затаился и не задал ни одного вопроса, не сказал ни слова.
– Так вот о ком по всем аптекам шуршат! Слушай, – Муха замялся, – он правда того… без штанов был?
– Да в штанах, в штанах.
– Кто ж его?
– Молодой считает, что Сахарок.
– Конечно, Сахарок, – серьёзно согласился Муха. – А кому ещё? Он, он, аспид попущенный.
– Я потребовал у Добычи наши деньги.
– Какие деньги?
– Долю в наследстве, как это «какие»?
Муха даже остановился и посмотрел с удивлением.
– Ты до сих пор помнишь?
– А почему ты забыл?
Мы разговаривали на ходу, борясь с ветром и снегом, предусмотрительно не глядя друг на друга. Но тут он всё же ко мне повернулся. «Потому что всегда и все забывают, – читалось на его лице. – Как иначе?»
– Не стал бы солидный человек аттракционы здесь устраивать, – сказал он, подумав. – Сам посчитай. Жалуется он, например, косарям, косари шлют бойцов или дружинников, а потом ты получаешь вызов и всё всплывает. Не знаю, как это по науке, а у нас такие вещи называют проблемой.
– В Автово свой разноглазый. Был, по крайней мере. Я его летом видел.
– Где?
– На помойке, – ответил я честно.
13
«Добился я немногого, – говорит Борзой, – но надежд подавал ещё меньше». С огромным трудом и даже насилием я смог связать его живую фигуру с представлением о том отчаянном анархисте, который когда-то, по словам Злобая, повёл экспедицию за Обводный канал и не вернулся. «Смелый, – повторял Злобай, – резкий, дерзкий. Ярый. Одним словом, борзой. Ты же не думаешь, что такое погоняло кому попало дадут», – и из всего списка только смелость, пожалуй, осталась на своём месте, но подурнев и почернев, как некрашеный забор под натиском воды и ветра.
Среди всех искорёженных людей, которых я повидал, этот выделялся мстительной злобой к прошлому. У многих прошлую жизнь накрыла милосердная амнезия, у некоторых сохранился мучительный образ потерянного рая, но деятельно возненавидел только он. Его усилиями в Автово не было анархистов: было нечто опереточное, выражающее свой анархизм сапогами, кожаными плащами, патлами и омерзительной игрушечной демагогией за пивом в пятницу вечером.
По какому-то извращённому наитию Борзой раз в квартал наведывался на эти посиделки. Мёртвый, ядовитый, облечённый властью: одно его присутствие убивало все не вписывающиеся в карикатуру ростки и потуги. («Плановая дезинфекция», – говорил он.) А за плечом его, вопреки его воле и помимо сознания, стояли тени неведомых мастодонтов былого, тень Кропоткина.
Он не то что дружил (он ни с кем не дружил) с Вилли, но грамотно работал с ним в паре, как такой человек, с которым никому не хочется иметь дела. Я вот тоже не захотел.
Вилли, к которому я предсказуемо обратился, сидел за столом и размеренно писал. Справа от него высилась гора папок, слева от него высилась гора папок – и сигаретный дым слоился в свете старой настольной лампы над залежью каких-то вовсе неопределимых разрозненных бумаг. Строчащая рука поднялась в приветственном жесте, который я истолковал как приглашение сесть.
Таким, в густом облаке бумаги и дыма, и вспоминается он: либо пишет сам, либо диктует. Протокол был фундаментом его жизни, папки превращались в кирпичи. Из этих бумаг, суконных слов и колченогих формулировок, Вилли неизменно добывал правду. Что-то он всегда умел разглядеть и сопоставить, как будто смотрел на проходные и не имеющие значения факты, покуда те, загипнотизированные, не выстраивались в безупречную и уже насквозь ясную последовательность.
Да и сам он был зачарован. Его попавшему в ловушку уму мир представлялся исчерпывающей описью, суммой данных, связь между которыми можно установить не благодаря казуистике, а потому что она действительно существует – как торжествующая и не подлежащая критике связь между пальцем и его отпечатком.
– Это всё протоколы? – спросил я, обозревая папки на столе, под столом, в шкафах и на подоконниках.
– Протоколы, рапорты, постановления, сообщения, разрешения, поручения, уведомления, справки, подписки, повестки и, – он поднял палец, – извещения.
– А чем извещение отличается от уведомления?
– Уведомляют гражданина, – сказал Вилли, откладывая ручку, – о чём-нибудь неприятном: производстве обыска, например. А извещение – наоборот. Уголовное преследование вот когда прекращают, и теоретически можно надеяться на возмещение имущественного вреда. Перечислить?
– Перечисли.
Вилли возвёл очи горе и со вкусом забарабанил:
– Возмещение имущественного вреда включает в себя возмещение заработной платы, пенсии, пособия, штрафов и процессуальных издержек, конфискованного или обращённого в доход государства имущества, сумм, выплаченных за оказание юридической помощи, – и иных расходов.
– Вилли, что случилось с вашим разноглазым?
– Фу, – сказал Вилли. – Почему сразу «случилось»? Разве дело заводили?
– Вот я и пришёл спросить.
– Отвечаю: не заводили. Дела не было – эрго, ничего не было. Посмотри, – он хлопнул по папкам, – вот это было; так было, что не отменишь. Даже если пожар, – он повысил голос, отвечая моему вопросительному взгляду, – даже если налёт! За-до-ку-мен-ти-ро-ва-но. Сжечь архив можно, а переписать – нет. Уничтожить, но не изменить, не отменить, не перекроить и не перекрасить. Кстати, у меня тут рапорт лежит. Об обнаружении признаков преступления. – Вилли привычной рукой переворошил бумаги и выхватил одну. – «Докладываю в соответствии… так-так… четверо граждан провинции Автово, перечисляются… доставлены в больницу, число, время…» «Скорую», увы, вызвали, – поднял он на меня глаза. – А у них строго с отчётностью. Теперь что зафиксировано… Зафиксированы тяжкие и средней тяжести. Причинение вреда здоровью – у нас за это статья, Разноглазый. Так себе статейка… Ну тем не менее.
– Не понимаю, при чём здесь…
– А взгляни.
Пострадавшими гражданами оказались Лёша Пацан с товарищами. Кто-то избил членов ОПТ расчётливо и беспощадно.
– Согласен, – сказал Вилли, – у нас культурная жизнь не совсем на подъёме. Есть, есть претензии по форме и существу, особенно что касается этих пацанских верлибров. Но зачем же писателей лупить? Я вот слышал, что и городской отлёживается. Эпидемия какая-то. Будто бродит по родной стране маньяк и дробит искусстве челюстно-лицевую область. Её этим не улучшишь.
– Всё-таки насчёт разноглазого…
– А ещё труп этот, – перебил Вилли. – Мы когда личность установили, натурально обомлели. Ведь такие версии возникают – прямо-таки опасные с политической точки зрения.
– Вилли, это ерунда.
– Но ты тогда промолчал.
– От страха, исключительно от страха. Ну и я ведь знал, что ты узнаешь.
– Да, на свою голову. – Вилли вздохнул. – Глупо подозревать тебя и Молодого в уголовном преступлении. Тем более, гм, убийстве. Потому что, даже если оккупационное руководство идёт на убийство, это будет не уголовное преступление, а государственная необходимость.
– Вилли…
– Упаси Господь сказать дурное слово про оккупацию. Мы люди бездуховные, но всё равно понимаем: геополитика там, империя… а то кто б ради собственного удовольствия попёрся нашу дыру, того, оккупировать… И всё-таки во всём, Разноглазый, должен быть порядок. У прокуратуры – кражи да разбой, у вас – судьбы Родины. А если под видом судеб писателей мордовать да косарям мозги выпускать на свежий воздух, то что начнётся? Я вроде как в уголовщине разбираться начну и с маху в судьбы сунусь, а вы, что тоже прискорбно, соскочите с судеб в самый банальный УПК.
– Вилли!
– Ну, я без намёка, – закивал Вилли. Его сияющий наглый взгляд что-то безостановочно искал в моём лице. Он не взирал в упор – даже для автовских следователей это было бы чересчур, в упор смотреть на разноглазого, – но, взглядывая мельком, искоса, с одного боку, с другого, позволял себе медлить, задумываться – и тогда быстрый цепкий взгляд превращался в долгий отрешённый.
– Если дело не заводили, может, он свидетелем где-нибудь проходил?
Вилли не стал отвечать, но смеясь и отмахиваясь уткнулся в свою писанину. Что, собственно, и было ответом.
– Вилли, ты из-за этой облавы сердишься?
С облавой вышла ожидаемая незадача. Бойцы Молодого и гвардейцы всю ночь прочёсывали улицы, шалманы и дома мирных граждан, а в улове у них оказались рвань, пьянь, вздумавший качать права фельдшер и пара портовых грузчиков, чьи рожи и строение черепов не понравились Молодому – который в качестве физиогномиста и френолога оскандалился ещё сильнее, чем в роли ответственного политика, отметелившего мимоходом литературных деятелей из ОПГ.
Обыватели сперва опешили, но, увидев, что жертв и разрушений нет, стали смеяться.
Здесь всё проходило по касательной, серьёзные притеснения и дурацкие выходки, и гражданин, что бы с ним ни сделали, только отряхивался и бежал дальше – если продолжали служить ноги. Автовские сами не знали, что нужно изобрести, чтобы по-настоящему их унизить, взбесить, спровоцировать, – и не стремились выяснять, подкоркой понимая, что широкий народный протест – сюрприз похлеще выборочных репрессий.
– Нет, Разноглазый, не сержусь. Люди постоянно делают глупости. – Он закурил новую сигарету, зажигая её от старой. – И уже хорошо, если в процессе себе навредят больше, чем другим. Как говорится, кво вадис, то есть куда прёшь. Зачем тебе наш разноглазый? Даже если ты его найдёшь… если найдёшь… Поверь, он больше не работает. Он хуже, чем никто. Вам не выйти через него на убийцу.
– Ты-то сам как на него выйдешь?
– Оперативно-розыскная работа, – сказал Вилли, жмурясь, – это вовсе не с облавами бегать, ужас наводить. – Морда его стала расплываться в сладкой улыбке. – Хм. Да. Тётя Зина тёплых подштанников недосчиталась, уже заявление принесла.
– Ты обвинишь Молодого в краже подштанников?
– Тёплых подштанников, Разноглазый, тёплых. Так вот, оперативно-розыскная работа – это опрос, наведение справок, сбор образцов и их сравнительное исследование, изучение предметов и документов, наблюдение, осмотр помещений, зданий, сооружений, участков местности и транспортных средств, контроль почтовых отправлений, оперативное внедрение, оперативный эксперимент и, наконец, отождествление личности.
– Соберёшь, значит, гору макулатуры, и каждый на каждой странице тебе солжёт.
– Ну, участки местности и предметы – вряд ли…
– А люди?
Вилли дружески обозрел потолок и даже помахал ему сигаретой. Тихим салютом полетел пепел.
– Разноглазый, пойми главное: когда лгут все, правда сама собой выплывает наружу. Ты видишь противоречия… Находишь нестыковки… Нестыковки в документах нужно искать, а не тень по притонам!
Всё это время слабо верещал уместившийся на подоконнике между двумя башнями разбухших папок радиоприёмник. Шёл очередной эпизод «Саги», и – стоило замолчать и прислушаться – лукавые голоса, как всегда, что-то замышляющие, перенесли нас в мир не менее уродливый, но куда осмысленнее.
– Хочешь пари? – спросил Вилли. – Быстрее вашего найду, докажу и покараю. И без вашей помощи.
– Принимаю, – сказал я.
Молодой и Добыча Петрович пили чай в конторе. По привычке я остановился за дверью, но меня тут же почуяли.
– Входи, входи, Разноглазый.
Ничему не удивляясь, я присоединился.
Вид поверенного можно было при желании назвать усталым – истомлённость бессонной ночи в глазах и пальцах, – но и только. Его оптимизм, выдержка, ленца не оставляли места для страха, смущения, гнева.
– Вилли взялся за расследование, – сообщил я. – Будет… э… оперативно-розыскные мероприятия проводить. Осматривать и допрашивать.
– Что там ни толкуй, – тут же отозвался Добыча Петрович, – у Вилли хватит ума не таскать на допросы меня. – Тон его подразумевал, что у кого-то ума на это не хватило.
– Подумаешь! – сказал Молодой. – Всего-то пара вопросов… Разноглазый, а ты почему не сказал мне сразу?
– Сразу в нашей экспедиции никто ничего не говорит.
Поверенный закряхтел, отставил чашку и потянулся к колокольчику: увесистому, сверкающему. На зов явился один из клерков.
– Костенька, готов документ? Ага, ага. Задержись, будешь вторым свидетелем. Разноглазый, ну-ка. Вот здесь подпись, здесь и здесь. И я бы на твоём месте сперва ознакомился.
– Да ладно, – сказал Молодой.
Я вздохнул и начал знакомиться с нехилой пачкой бумаги. Две трети Жёвкиного наследства отходили ко мне без условий и обременений, последняя – буде не объявятся иные претенденты. Мне приветливо осклабились такие слова, как «делинквент» и «субституция».
– Как бы мне всё это конвертировать?
– Я бы не спешил, – сказал Молодой. – Фритор-говские боны – это сегодня хорошо, а завтра просто бумажка. Огороды и недвижимость – по-любому огороды и недвижимость.
– И как я буду управлять ими с Финбана?
– С Финбана, миленький, ты в ближайшее время вряд ли чем-нибудь сможешь управлять, – пробормотал Добыча Петрович.
– Да что там такое случились?
Поверенный развёл руками.
– Не знаю.
– Никто не знает, – сказал Молодой. – Сиди спокойно.
– Ты мне ещё эмигрировать предложи.
Ответное молчание показалось мне слишком согласным. Теперь между ними лежал их гешефт, сделка того рода, что бодрит: в меру пугающая и в меру отрадная. Я заметил, какие безразличные у них глаза, у обоих. Такими глазами хорошо смотреть на трупы и краплёные карты. Я снял очки.
– Наворотили дел, – брюзгливо и беззлобно сказал Добыча Петрович, на всякий случай отворачиваясь. – Принесли порядок. Покойники штабелями, облавы, взрыв котельной на очереди. История наша для них медленная; так подтолкнём, говорят, историю! Подтолкнули санки с горки.
– Нашёл виноватых.
– А кто ж, интересно, виноват, миленький? Вы его привели сюда из Джунглей… да и сейчас приманиваете.
– Значит, ничего такого раньше не было? – спросил Молодой.
– Ну, не знаю. История ведь как: сама одна и та же, а гардероб богатый. Чтоб такое именно в таком виде, может, и не было. Ну а в ином каком – отчего же, почему не быть. Поговори с Вилли, у него архив.
– Уже поговорили, – сказал я.
Я искал автовского разноглазого вовсе не для того, чтобы задавать ему вопросы о клиентах. Мне самому требовалась помощь. Другая Сторона шла войной – и поскольку я не понимал причин происходящего, то и не рассчитывал справиться сам.
Я и поговорить об этом не мог. Когда разноглазый начинает бояться привидений, клиенты перестают бояться его самого, и это – конец карьеры. Преследовавшие меня ужасные кошмары оставались только со мной: клали головы на мою подушку, тянулись к поднесённой ко рту чашке. Скорее назойливые, нежели мучительные, они делали жизнь не столько адом, сколько докукой. Я не начал худеть, бледнеть, блевать по утрам или испытывать неконтролируемую тягу к самоубийству, как те незадачливые умерщвлители, что по каким-либо причинам не прибегли к моим услугам. Но с каждым днём мир вокруг терял в цвете и чёткости, желания притуплялись, дыхание тяжелили истома и скука, разгонять которые приходилось уже опасными дозами лекарств и препаратов.
14
Фиговидец четыре дня пролежал в постели, а когда начал вставать и выходить на прогулку, упорно отправлялся к ограде Дома творчества. В зимние месяцы тот пустовал, и огромный сугроб старого парка, не оживляемый даже криком ворон, высился отчуждённо и подчёркнуто угрюмо. «Компарезон нэ па резон», – бормотал Фиговидец и брёл вдоль решётки: где узкой тропкой, а где отважно по целине – потому что место явно не было излюбленным для прогулок.
Страшно переживавший Муха старался не пускать его одного – шёл рядом, шёл следом – и постоянно приходил ко мне жаловаться. «Конкретно не в себе, – твердил он, – а таблеток не пьёт. Я ему и в карман, и на тумбочку – ну, чтоб на глаза лезли, – ни в какую. А глаза дикие!» – «Он в себе, но в образе, – утешал я. – А ты ему не антидепрессанты подсовывай, а стимуляторы». Человек, который твёрдо решил себя уморить, не нуждается в антидепрессантах.
Между тем, уяснив, кто он и откуда, культурная элита провинции понесла к его стопам свои сердца. Директор библиотеки, директор бильярдной и главный редактор «Голоса Автово» наперебой зазывали его покушать, и даже один из косарей, чья жена славилась художественными запросами, прислал в подарок чёрной икры. Отчаянно желая сделать как хуже, Фиговидец не отказал никому. Он ел, пил и с полным вниманием выслушивал вздор. Чем пошлее и глупее – тем поощрительнее он улыбался. Ну а в глаза ему никто не заглядывал. («Просто невероятно, сколько я вынес, не имея сил выносить самого себя».)
Была, была справедливость в том, что фарисей сполна изведал: отдыхать с директором автовской бильярдной – это не перед Николаем Павловичем кобениться. (Директор не такой и плохой мужик был, но он искренне чаял себя меценатом, преувеличивая, как водится, собственные щедрость, бескорыстие и в особенности – вкус. А жена его и вовсе была того сорта женщина, каких всегда называют «супруга».) Их светлый идеал назывался «и духовно, и богато», причём они видели – как не увидеть! – что богатство не в пример чаще и легче обходится без духовности, чем духовность без богатства, и бессознательно приучались считать полноценной только такую духовность, которая с боем вырвала свой кусок.
Директор бильярдной изукрасил бильярдную позолотой и плюшем, директор библиотеки изукрасил библиотеку портретами классиков в таких тяжёлых и обильных рамах, что со школы нагоняющие страх огромные чёрные лики побледнели и укротились – и очаг культуры, трактуемый буквально, как пламенеющий, рдеющий жар, запылал. Размеренная солидная жизнь, движение от вешалки к буфету, тяга к добротности и прямое её выражение не в глубокомысленных романах, а в книгах с золотым обрезом, речь, так старавшаяся быть культурной, что от неё шибало потом, одеревенело неизменные, словно их предписывали правила самой игры, манеры бильярдистов, – всё зиждилось на уверенности в порядке, прочности, высоком качестве, но это были прочность и качество, понятые так, как понимали их те же люди, выбирая себе пальто и мебель. И отец Лёши Рэмбо, приходя в бильярдную, мог быть уверен, что друзья не спросят его о сыне, а на жалящее сочувствие врагов отвечал резко, чтобы никто не мог сказать про его потемневшее лицо, что это краска стыда, а не гнева. И другие несчастливые отцы, чьи дети увлеклись стихами, красками и промискуитетом, не знали, что делать.
Фиговидца спрашивали о городских установлениях, но звали главным образом для того, чтобы рассказывать и показывать ему – и, конечно, рядом с гостем хозяева казались скотами. Гость и сам так считал. Когда толстые, довольные, говорливые и радушные хамы выставляли себя на смех, он бурно злорадствовал, не смущаясь тем, что смеётся один и про себя. («Да ещё Боженька, быть может», – замечал он, не уточняя, откуда взялась такая презумпция, что Богу простоумные твари смешнее фарисейских выкрутасов.)
Апофеозом стало интервью, данное Фиговидцем на «Голосе Автово».
Как ни удивительно, но туда Сергей Иванович цензора не посадил. Скорее всего, у него не было соответствующих инструкций, а сам он, с детства привыкший к радио как чему-то вполне далёкому от жизни, не додумался. Суровые голоса Сопротивления могли бы с утра до ночи наполнять эфир – а почему они этого не делали, вопрос скорее философский.
Автовский обыватель заботился лишь о том, чтобы «Сага» оставалась на своём месте. В ней, конечно, появились второстепенные комические образы оккупантов – но эта комедия избегала надувать щёки и бицепсы, завидуя и подражая пасквилю.
Дело здесь было сколько в трусости, столько же в эстетических предпочтениях: пасквиль не приветствовался как жанр. Всё им претило: его угрюмая злость, его тайное и куда более близкое родство с реальностью, его вес, способный проломить ажурные конструкции эпопеи, гласным девизом которой было: «Жизнь, очищенная вымыслом». Фарисей, кстати, считал, что в жизни клевета исподтишка, чмутки порождают большие разрушения в социальном пространстве и душах, нежели самый гнусный, но открытый поклёп, – и шёл говорить как раз об этом. Он ошибался: как сравнивая два зла, так и предполагая, что это или подобные ему сравнения послужат темой беседы.
Да, его с места в карьер спросили про «Сагу». И первые неизбежно глупые вопросы («Кто из персонажей нравится больше всех?», «На кого вы делаете ставки?» и «Чему искусство нас учит?») не принесли грозы. Он ответил, походя пнув авторов за корявые диалоги. Ведущий тут же прицепился.
– Вас это раздражает?
По-настоящему Фиговидца раздражало только одно: неуместное, неистребимое и непонятное ему пристрастие «Саги» к уменьшительным суффиксам. «Делишки», «водочка», «ладненько», «ресторанчик», «магазинчик» – и даже «сортирчик» и «притончик», – он воспринимал их с дрожью, как скрип стекла, визг детей и подобные неприятные звуки. («Такая грубая жизнь, откуда в ней это?») Он не понимал, что грубая жизнь бессознательно стремится себя умягчить, но, слепоглухая к языку, неспособная его чувствовать, выбирает те самые слова, которые для абсолютного слуха становятся жупелом, торжествующим флагом жлобства, пошлости, дешёвого хохмачества. (Слово «хохмач» он тоже ненавидел.) Безумная надежда, корчащаяся душа нелепо заклинали демонов, утверждая, что притончик не так страшен, как притон, а магазинчик дружелюбнее магазина. Фарисей не слышал этого умоляющего голоса, и его абсолютный слух схватывал фальшь, упуская мольбу.
– Ну как раздражает… Для переворотов в языке требуется нечто большее, нежели простая неспособность выражать свои мысли.
– По моему мнению…
– Кого интересует ваше мнение? – капризно перебил Фиговидец. – Интервью-то со мной.
Я не знаю, памятником чего он хотел водрузить это интервью в народном сознании. («Упражнения в остроумии – это такая лакмусовая бумажка, которая проявляет и качество ума, и его меру. Как только человек принимается острить, всё лезет наружу: и то, что он глуп, и то, что он жлоб».) Прежние попытки – сколько раз он выходил к народу как человек – неожиданно показались ему капитуляцией, не только бесславной, но и ненужной, и вот он вышел и заговорил как истинный фарисей, с настоящим презрением, презрением, которое может взять тон какой угодно – снисходительный, насмешливый, манерный, чопорный, – но никогда не снизойдёт до объяснений.
– Журналист плох вовсе не потому, что продажен, – вещал Фиговидец. – Продажность – ещё не катастрофа, она ничем не компрометирует естественное течение социальных процессов. Сама сущность профессии содержит изъян. И вы, и дорогие радиослушатели наверняка читали у Моммзена прекрасную характеристику Цицерона. «Журналистская натура в худшем значении этого слова, речами безмерно богатый, мыслями же невообразимо бедный, он не знал ни одной области, в которой не был бы в состоянии с помощью немногих книжек, переводя или компилируя, быстро составить легко читающуюся статью». – Он перевёл дыхание. – Понимаете? Поверхностность в симбиозе с недобросовестностью – не берусь решить, какая черта первична, – искажают любой предмет исследования и кладут позорное пятно на любые усилия исследователя, даже когда тот полон искреннего энтузиазма. Как сказал другой древний автор: «Это, понятное дело, уже не похвалы, а просто вопли». – И Фиговидец перевёл дыхание ещё раз.
Мы с Мухой слушали это интервью у Ефима, за круглым столом – с картошечкой и бутылкой – в отведённой фарисею комнате. Здесь на подоконнике лежали его бумаги и краски, здесь оставшийся за сторожа запах одеколона гулял по сквозняку и так и не выветрился. И Фиговидец, в это время сидевший в эфирной студии номер пять («странно, пятая есть, а четвёртой – нет»), был среди нас скорее вещами и запахом, чем голосом, потому что голос, неуловимо, но изменённый техникой и расстоянием, потерял именно ту малость, которая делала его родным и привычным.
– О чём это он? – спросил Муха.
– Верно говорит, – сказал Ефим. – Продажные все паскуды. Вот у нас на производстве случай был…
– Потом расскажешь.
Осоловевшими медведями мы сидели за накрытым столом, а на расстоянии в несколько кварталов тоже за столом, но пустым, ободранным и в форме буквы «Е», сидел и пялился в окно («а в стене окно почти во всю стену – только не на улицу, а в операторскую») Фиговидец, и между нами лежали царства холода, глуби мрака и резкий мёртвый свет фонарей.
– Как вам кажется, про нашу, автовскую, творческую молодёжь можно сказать, что это представители нового творческого поколения?
– Нет, – сказал Фиговидец недовольно.
– Вы не считаете, что они ни на кого не похожи?
– Нет.
– Они оживили нашу культурную жизнь! Кружок единомышленников, с целями, задачами и манифестом, провозгласившим что-то новое, по определению и сам будет чем-то новым, да?
– Я дважды сказал «нет». Мне остаётся только спросить: может, у вас имеется свой взгляд на значение этого слова?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.