Текст книги "Достоевский и евреи"
Автор книги: Генриетта Мондри
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
всегда готов был выслушать молодого человека, ободрить его и помочь добрым советом, хотя никогда не заискивал перед «новыми людьми» для приобретения популярности. Я знаю, как однажды пришел к нему незнакомый студент, не в видах получения какого-нибудь покровительства, а только с желанием открыть свои религиозные и нравственные сомнения симпатичному человеку, и после довольно продолжительной беседы с ним вышел в слезах, ободренный и обновленный душевно. И кажется, это не единственный случай в таком роде. Можно ли было так действовать на молодежь без горячей любви к ней?
С особенной симпатией относился Ф. М. Достоевский к детям, не только в знакомых ему семействах, но и совершенно посторонним. Нередко видал я, с каким участием следил он за детскими играми, входил в их интересы и вслушивался в их наивные разговоры. Не удивительно, что в сочинениях его мы находим несколько детских фигур, прелестных как головки Грёза. У меня остался в памяти один случай, который дает наглядное понятие о том, как ему близко было все, что касалось интереса детей.
<…> В последние годы мне случалось слышать, что Достоевского обвиняли в гордости и пренебрежительном обращении не только с людьми, мало ему известными, но даже и с теми, кого он давно и хорошо знал. Говорили, будто, проходя по улице, он умышленно не узнавал знакомых и даже, встречаясь с ними где-нибудь в доме, не отвечал на поклоны и иногда про человека, давно ему известного, спрашивал: кто это такой? Может быть, подобные случаи и действительно были, но мне кажется, это происходило не от надменности или самомнения, а только вследствие несчастной болезни и большею частию вскоре после припадков. <…> Я уверен, что близкие друзья покойного Достоевского, которые знали его хорошо и долго, согласятся со мною, что заметная в нем иногда несообщительность и резкость вовсе не были следствием гордости или слишком высокого мнения его о себе[84]84
Милюков А. П. Федор Михайлович Достоевский: [ЭР: ФМД]: URL: http://dostoevskiy-lit.ru/dostoevskiy/memory/v-vospominaniyah-sovremennikov/milyukov-dostoevskij.htm
[Закрыть].
В иной тональности рисует образ Достоевского дипломат и литератор-славянофил последней трети ХIХ в. Григорий де Воллан, общавшийся с ним во второй половине 1870-х гг.:
Я видел его <Достоевского> прежде в Славянском Комитете. Меня всегда привлекало его изможденное, страдальческое лицо, следившее с напряженным вниманием за тем, что говорилось в собрании. Он редко был доволен действиями разных лиц. Я решился идти к нему: мне хотелось поближе сойтись с ним, но я не знал, что это будет довольно трудно. <…> Я потом говорил с ним, но гораздо меньше, потому что он не любит противоречий. Когда я показал ему на книги, посланные в Белградскую библиотеку, он уставился на имя Добролюбова. «Вот этого не следовало посылать – это яд, растление всего»… и т. д. Когда я удивился его словам, то он сказал, «что он когда-то был за петрашевцев, но давно излечился и от души ненавидит всех революционеров». В обществе он редко говорит. Он молча и подозрительно взирает на каждое новое лицо. Впечатление производит тяжелое, подавляющее, так и чувствуешь, что тут, при громадном таланте, есть что-то неладное, ненормальное во всем его существе. Достоевский и психиатрия: вот впечатление, которое выносишь от обихода с ним…[85]85
Воллан де Григорий Александрович: [ЭР: ФМД]: иКГ,Ь11р8:// fedordostoevsky.ru/around/De-vollan/
[Закрыть]
А вот Всеволод Соловьев, считавший Достоевского своим духовным наставником, напротив, пишет, что:
Федор Михайлович всегда поражал меня широкостию своих сочувствий, уменьем понимать различные и противоположные взгляды.
<…> Он бывал чрезвычайно ласков, а когда он делался ласковым, то привлекал к себе неотразимо. В таком настроении он часто повторял слово «голубчик». Это действительно особенно ласковое слово любят очень многие русские люди, но я до сих пор не знал никого, в чьих устах оно выходило бы таким задушевным, таким милым[86]86
Соловьев Всеволод Сергеевич: [ЭР: ФМД]: URL: https://fedordos-toevsky.ru/around/Soloviev_Vs_S/
[Закрыть].
Общественная деятельница и педагог Христиана Алчевская (урожд. Журавлева; 1841–1920), общавшаяся с Достоевским в 1870– гг., вспоминает:
Передо мною стоял человек небольшого роста, худой, небрежно одетый. Я не назвала бы его стариком: ни лысины, ни седины, обычных примет старости, не замечалось; трудно было бы даже определить, сколько именно ему лет; зато, глядя на это страдальческое лицо, на впалые, небольшие, потухшие глаза, на резкие, точно имеющие каждая свою биографию, морщины, с уверенностью можно было сказать, что этот человек много думал, много страдал, много перенес. Казалось даже, что жизнь потухла в этом слабом теле. Когда мы уселись близко, vis-a-vis, и он начал говорить своим тихим, слабым голосом, я не спускала с него глаз, точно он был не человек, а статуя, на которую принято смотреть вволю. Мне думалось: «Где же именно помещается в этом человеке тот талант, тот огонь, тот психологический анализ, который поражает и охватывает душу при чтении его произведений? По каким признакам можно было бы узнать, что это именно он – Достоевский, мой кумир, творец «Преступления и наказания», «Подростка» и проч.? И в то время когда он своим слабым голосом говорил об отсутствии в нашем обществе стойких самостоятельных убеждений, о сектах, существующих в Петербурге для разъяснения будто бы Евангелия, о нелепости спиритизма и интеллигентного кружка, дошедшего до вывода, что это нечистая сила, о деле Каировой, о своей боязни отстать от века и перестать понимать молодое поколение или диаметрально противоположно разойтись с ним в некоторых вопросах и вызвать его порицание, об анонимных письмах, в которых за подписью «Нигилисты» говорится: «Правда, вы сбиваетесь в сторону, делаете промахи, погрешности против нас, но мы все-таки считаем вас нашим и не желали бы выпустить из своего лагеря», о тех ошибках и перемене взглядов на вещи, которых он не чужд до сих пор; в то время как он говорил это не только не с надменностью замечательного ума, психолога и поэта, а с какой-то необыкновенной застенчивостью, робостью и точно боязнью не выполнить данного ему жизнью поручения честно и добросовестно, мне вдруг показалось, что передо мною вовсе не человек. Таковы ли люди, – все те люди, которых знаю я? Все они так реальны, так понятны, так осязаемы, а здесь передо мною дух непонятный, невидимый, вызывающий желание поклоняться ему и молиться. И мне непреодолимо захотелось стать перед ним на колени, целовать его руки, молиться и плакать…[87]87
Алчевская Христина Даниловна: [ЭР: ФМД]: URL: https://fedordos-toevsky.ru/around/Alchevskaya_H_D/
[Закрыть]
Но существовал и другой образ Достоевского. В представлениях многих людей, и особенно многочисленных недругов писателя, это была демоническая натура: игрок, мрачный мизантроп и «чуть не растлитель и ханжа» [ЛАЗАРЕВСКИЙ Б.А.]. «Скверные анекдоты»[88]88
«Скверный анекдот» – рассказ Ф. М. Достоевского 1862 г., написан в сатирическом ключе, с элементами гротеска.
[Закрыть], касающиеся биографии и личности Достоевского, появились еще при его жизни. Так:
Некий Поль Гримм выпустил в 1868 году в Вюрцбурге – на французском языке – книгу «Les mysteres du Palais des Czars (Sous l'Empereur Nicolas I)» – «Тайны царского двора (При Николае I)». В ней события развивались в 1855 году. По версии автора, Достоевский, названный своим полным именем, вернувшись из Сибири, вновь затевает заговор, вновь арестован, осужден к ссылке в Сибирь, но по дороге в Шлиссельбургскую крепость умирает. Жена Достоевского, добившаяся было у царя прощения для мужа, узнав о его смерти, уходит в монастырь. Сам Николай I кончает самоубийством. Достоевского возмутила эта ахинея, он хотел даже протестовать во французских газетах, начал писать опровержение, но после – остыл, смирился. Интересно, как бы он отреагировал на роман дважды лауреата Букеровской премии. Нобелевского лауреата 2003 года южноафриканского писателя Джона Кутзее «The Master of Petersburg» (в русском переводе – «Осень в Петербурге», 1994), в котором описываются не менее фантастические события «из жизни Достоевского», да еще делаются намеки на якобы патологическую склонность писателя к маленьким девочкам и его анонимное якобы участие во французских порнографических изданиях? [ФОКИН].
Одним из самых парадоксальных документов – как отзыв ближайшего друга и соратника (sic!), является очернительное, с точки зрения характеристики личности Ф.М. Достоевского, письмо Н.Н. Страхова к Л.Н. Толстому[89]89
Николай Страхов почти четверть века, до самой своей кончины в 1896 г., поддерживал со Львом Толстым дружеские отношения и состоял с ним в переписке.
[Закрыть] от 28 ноября 1883.
Страхов познакомился с Григорьевым и братьями Михаилом и Федором Достоевскими очевидно на «литературных вторниках» Александра Милюкова в конце 1859 г., здесь и начало формироваться мировоззрение, вошедшее в историю русской мысли под названием «почвенничества» (см. Гл. V).
«Беседы наши в новом небольшом кружке приятелей, – вспоминал Милюков, – во многом уже походили на те, какие бывали <…> <у петрашевцев>. И могло ли быть иначе? Западная Европа и Россия в эти десять лет как будто поменялись ролями: там разлетались в прах увлекавшие нас прежде гуманные утопии и реакция во многом восторжествовала, а здесь начинало осуществляться многое, о чем мы мечтали и готовились, или совершались реформы, обновившие русскую жизнь и порождавшие новые надежды».
<…> В 1861 г. Страхов отказался от работы учителя и целиком отдался научному, публицистическому и литературно-критическому творчеству. В этом же году начали свою издательскую работу братья Достоевские («Время». 1861–1863; «Эпоха». 1864–1865); с ними, прежде всего с Федором Михайловичем, Страхов был связан много лет. <…> Страхов с Достоевским путешествовали в 1862 г. вместе по Европе, и Достоевский был очень рад этому. Страхов был свидетелем на свадьбе писателя с Анной Григорьевной Сниткиной и многие годы еженедельно гостил у Достоевских на воскресных обедах, а Достоевский не раз подчеркивал, как ценит дружбу и критическую деятельность Страхова. «Страхов, как человек ума высокого…», – пишет Достоевский Аполлону Майкову. А в письме к Страхову обращается так: «Благодарю Вас за письмо, добрейший Николай Николаевич. Вы пишете всегда такие коротенькие письма, но имеющие свойство шевелить меня <…> не будь теперь Ваших критик, и ведь у нас совсем уже не останется никого, в целой литературе, кто бы смотрел на критику как на дело серьезное и строго необходимое» [ЛАЗАРИ. С. 27–29, 33].
Как литературный критик Страхов вместе с Достоевским защищал идеи почвенничества: осуждал идеи западноевропейского и русского социализма, резко критиковал революционно-демократическое направления в литературе, не принимал «литературный нигилизм», полемизировал с «Современником» и «Русским словом», Н.Г. Чернышевского, М.Е. Салтыкова-Щедрина, Н.А. Некрасова, обвиняя их в утилитарном подходе к искусству. Страхов также является автором первой биографии Ф.М. Достоевского[90]90
Страхов является автором первой биографии Ф.М. Достоевского – см. [СТРАХОВ Н.].
[Закрыть].
Многолетние отношения Достоевского со Страховым, на поверхности казавшиеся современникам очень дружественными, на самом деле – как и в случае с другими близкими ему литераторами, строились на сложном комплексе взаимных обид и подавляемой с обеих сторон антипатии друг к другу, см. об этом в [РОЗЕНБЛЮМ. С. 30–45], [ЗАХАРОВ В.Н.] и [РУБЛЕВ (II)]. В «Записках к «Дневнику писателя (1866–1877) имеются следующие нелестные отзывы Достоевского о своем «друге»:
Это была натура русского священника в полном смысле, то есть материальная выгода на первом плане и за сим – уклончивость и осторожность[91]91
Подобного рода замечание в устах Достоевского – публично заявлявшего себя верным сыном Русской православной церкви и горячим защитника ее институций, звучит воистину парадоксально. Сам Страхов был несколько иного мнения о семинаристах – в его статье, посвященной памяти Добролюбова, с гордостью поминается семинарское прошлое покойного и содержится искренний гимн семинарии:
Семинария поглощает собой всю жизнь семинаристов, потому что только тут есть что-то светлое — товарищество, наука, движение [ «IV. Ставрогинский грех» ЯКОВЛЕВ Л.]
[Закрыть].Н.Н. С<трахов>. Как критик очень похож на ту сваху у Пушкина в балладе «Жених», об которой говорится:
Она сидит за пирогом
И речь ведет обиняком.
Пироги жизни наш критик очень любил и теперь служит в двух видных в литературном отношении местах, а в статьях своих говорил обиняком, по поводу, кружил кругом, не касаясь сердцевины. Литературная карьера дала ему 4-х читателей, я думаю не больше, и жа<ж>ду славы. Он сидит на мягком, кушать любит индеек и не своих, а за чужим столом. В старости и достигнув 2-х мест, эти литераторы, столь ничего не сделавшие, начинают вдруг мечтать о своей славе и потому становятся необычно обидчивыми. Это придает уже вполне дурацкий вид, и еще немного, они уже переделываются совсем в дураков – и так на всю жизнь. Главное в этом самолюбии играют роль не только литератора, сочинителя трех-четырех скучненьких брошюрок и целого ряда обиняковых критик по поводу, напечатанных где-то и когда-то, но и 2 казенные места. Смешно, но истина. Чистейшая семинарская черта. Происхождение никуда не спрячешь. Никакого гражданского чувства и долга, никакого негодования к какой-нибудь гадости, а напротив, он и сам делает гадости; несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладострастен и за какую-нибудь жирную грубо-сладострастную пакость готов продать всех и все, и гражданский долг, которого не ощущает, и работу, до которой ему все равно, и идеал, которого у него не бывает, и не потому, что он не верит в идеал, а из-за грубой коры жира, из-за которой не может ничего чувствовать [ДФМ-ПСС. Т. 24. С. 241].
В свою очередь, в записи «Для себя» Николай Страхов писал:
Во все время, когда я писал воспоминания о Достоевском, я чувствовал приступы того отвращения, которое он часто возбуждал во мне и при жизни, и по смерти; я должен был прогонять от себя это отвращение, побеждать его более добрыми чувствами, памятью его достоинств и той цели, для которой пишу. Для себя мне хочется, однако, формулировать ясно и точно это отвращение и стать выше его ясным сознанием [ТОЛСТОЙ-ПСС. Т.86. С. 554].
Подобное откровение нельзя определить иначе как парадоксальное, поскольку тот же Николай Страхов в письме Льву Толстому от 3 февраля 1881 г. по случаю кончины Федора Достоевского писал буквально следующее:
Чувство ужасной пустоты, бесценный Лев Николаевич, не оставляет меня с той минуты, когда я узнал о смерти[92]92
Ф.М. Достоевский скончался в 8 часов 38 минут вечера 28 января 1881 г. О его смерти Страхов узнал в тот же день из записки А.Н. Майкова:
28 января 1881 г. Любезнейший Николай Николаевич, Я сообщаю вам ужасную новость: Федор Михайлович скончался! Анна Григорьевна <Достоевская> и Софья Сергеевна <Кашпирева> просят вас, если вы дома, приехать к ним, т. е. к Достоевским. Передаю поручение… [ЛНТ-ПСС. Т. 86, С. 532].
[Закрыть]. Как будто провалилось пол-Петербурга, или вымерло пол литературы. Хоть мы не ладили все последнее время, но тут я почувствовал, какое значение он для меня имел: мне хотелось быть перед ним и умным и хорошим, и то глубокое уважение, которое мы друг к другу чувствовали, несмотря на глупые размолвки, было для меня, как я вижу, бесконечно дорого. Ах, как грустно! Не хочется ничего делать, и могила, в которую придется лечь, кажется вдруг близко подступила и ждет. Все суета, все суета!В одно из последних свиданий я высказал ему, что очень удивляюсь и радуюсь его деятельности. В самом деле, он один равнялся (по влиянию на читателей) нескольким журналам. Он стоял особняком, среди литературы почти сплошь враждебной, и смело говорил о том, что давно было признано за соблазн и безумие. Зрелище было такое, что я изумлялся, несмотря на все свое охлаждение к литературе.
Но, кажется, именно эта деятельность сгубила его. Ему показался очень сладок восторг, который раздавался при каждом его появлении, и в последнее время не проходило недели, чтобы он не являлся перед публикою. Он затмил Тургенева и наконец сам затмился. Но ему нужен был успех, потому что он был проповедник, публицист еще больше, чем художник.
Похороны были прекрасные; я внимательно смотрел и расспрашивал – почти ничего не было напускного, заказного, формального. Из учебных заведений было столько венков, что казалось их принесли по общему приказу; а между тем все это делалось по собственному желанию.
Бедная жена не может утешиться, и мне ужасно грустно было, что я не сумел ей ничего сказать. «Если б еще у меня была горячая вера…» сказала она.
Теперь мне задали трудную задачу, вынудили, взяли слово, что я скажу что-нибудь о Достоевском в Сл<авянском> комитете 14-го февраля. По счастию мне пришли кой-какие мысли, и я постараюсь попроще и пояснее отбыть свой долг перед живыми и перед мертвым. Прошу у Вас позволения сослаться на Ваше письмо, где Вы говорите о Мертвом Доме. Я стал перечитывать эту книгу и удивился ее простоте и искренности, которой прежде не умел ценить.
Простите, дорогой Лев Николаевич; не забывайте, не покидайте меня.
Ваш душевно
Н. Страхов[93]93
[ЭР: ЛНТ]: URL: http://tolstoy-lit.ru/tolstoy/pisma-tolstomu/pisma-strahova/letter-111.htm
[Закрыть]
По прошествии двух лет в «очернительском» письме Льву Толстому Страхов свое «отвращение» к личности не так давно скончавшегося Достоевского аргументирует целым рядом обстоятельств, заявляющихся им в форме свидетельств очевидца:
28 ноября 1883 г. Санкт-Петербург.
Напишу Вам, бесценный Лев Николаевич, небольшое письмо, хотя тема у меня богатейшая. Но и нездоровится, и очень долго бы было вполне развить эту тему. Вы, верно, уже получили теперь Биографию Достоевского – прошу Вашего внимания и снисхождения – скажите, как Вы ее находите. И по этому то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писания я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким, и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей, и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек!» Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.
Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случилось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов[94]94
Висковатов Павел Александрович – историк литературы, профессор Дерптского университета, славянофил, входивший в окружение Достоевского, человек, постоянно домогавшийся внимания писателя. Особенной близости между ними не было, но во время Пушкинских праздников 1880 г. в письмах-отчетах Достоевского к жене, которые Достоевский называл «бюллетенями», часто встречается его имя.
[Закрыть] стал мне рассказывать, как он похвалялся, что соблудил в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что, при животном сладострастии, у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, – это герои Записок из подполья, Свидригайлов в Прест<уплении> и Нак<азании>и Ставрогин в Бесах; одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, но Д<остоевский> здесь ее читал многим[95]95
Речь идет о главе «У Тихона» – исповедь Ставрогина перед старцем Тихоном, попытка искреннего покаяния и самоочищения. Предназначалась для второй части романа «Бесы» и была уже набрана, но редактор «Русского вестника» М.Н. Катков воспротивился напечатанию ее. В отдельное издание романа (1873) глава также не была включена, но публиковалась в последующих изданиях «Бесов».
[Закрыть].При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания – его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.
Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько; я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым, – только давит меня!
Припоминаю Ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно, не любят нас. Но это бывает и иначе. Можно, при близком знакомстве узнать в человеке черту, за которую ему потом будешь все прощать. Движение истинной доброты, искра настоящей сердечной теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния – может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Д<остоевского>, я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность – Боже, как это противно!
Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя.
Так как я про себя знаю, что могу возбуждать сам отвращение, и научился понимать и прощать в других это чувство, то я думал, что найду выход и по отношению к Д<остоевскому> Но не нахожу и не нахожу!
Вот маленький комментарий к моей Биографии; я мог бы записать и рассказать и эту сторону в Д<остоевском>; много случаев рисуются мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем!
<…>
Еще давно, в августе, я послал Вам в Ясную еврейскую Библию. Прошу Вас, не поленитесь – черкните, получили ли Вы ее? У меня есть если не сомнение, то возможность сомнения в том, дошла ли она до Вас.
Простите меня и прошу Вас, помните мою преданность. Теперь, хоть и нездоровится, чувствую себя недурно, освободясь от тяжелой работы. Но лучше ли я стал, Бог ведает – а ведь это главное.
<…>
Всей душою Ваш
Н. Страхов.
Впервые об этом письме шла речь в статье «Сплетня о Достоевском» Вл. Боцяновского в газете «Русское слово» (1908. № 159.11 июня). Как свидетельствует Душан Маковицкий в «Яснополянских записках»:
Я рассказал Софье Андреевне про фельетон в «Руси» «Сплетня о Достоевском», где опровергается, что Достоевский будто бы был безнравственной жизни, как недавно вспоминала Софья Андреевна, опираясь на письмо Н. Н. Страхова.
Л.Н.: не знал, что такие вещи говорились о Достоевском:
– Нехорошо было со стороны Страхова [МАКОВИЦКИЙ. Т.3. C. 133].
Публикация полного текста этого письма в октябрьском выпуске журнала «Современный мир» 1913 года, – т. е. через 17 лет после кончины Н.Н. Страхова, вызвала резкую реакцию негодования со стороны Анны Григорьевны Достоевской. В ответ на ее обращение к целому ряду здравствующих еще в то время знакомых Федора Достоевского, ими, как горячими почитателями его личности, был составлен протест против «письма-клеветы Страхова», в котором дезавуировались все его обвинения. Этот протест, однако, не был напечатан отдельно[96]96
Можно предполагать, что А.Г. Достоевская опасалась широкой публичной полемики по поводу «клеветнического письма» Н. Страхова, т. к. в ходе ее могли всплыть новые очерняющие память писателя факты и измышления.
[Закрыть], а был положен А.Г. Достоевской в основу специальной главы в ее книге «Воспоминаний», озаглавленной «Ответ Страхову» [ДОСТОЕВСКАЯ А.Г. С. 416–426]. Об истории «клеветнического письма» Страхова графу Л.Н. Толстому см. в [РОЗЕНБЛЮМ. С. 30–45], [ЗАХАРОВ В.Н.] и [РУБЛЕВ (II)].
Одной из наиболее устойчивых историй, порочащих Достоевского, является также «анекдот», рассказывавшийся Иваном Тургеневы, долгие годы состоявшим с ним во враждебных – как из-за идейных («западник» – «почвенник»), так и сословных («барин» – «разночинец») расхождений, – см. [ИСОДВРАЖ].
Достоевский с желчным сарказмом говорил об Иване Тургеневе, что он, мол, чтобы прослыть европейской знаменитостью:
Для этого и к Флоберу пролез, и ко многим другим. Ну а для публики такая дружба хороший козырь. “Я-де европейский писатель, не то что другие мои соотечественники, – дружен, мол, с самим Флобером”»[97]97
Звенья. Т 1. М.;Л: М.: Academia, 1932. С. 470.
[Закрыть]. Он опять несправедлив – и к Тургеневу, и к Флоберу. Сам он не знаком ни с кем из европейских знаменитостей (и вообще ни с кем из иностранных литераторов), и не исключено, что это вызывает у него тайную досаду [ВОЛГИН (II). С. 364].
Ныне забытый, а в конце XIX – начале ХХ в. весьма популярный писатель и журналист Иероним Ясинский, имевший при всем при том репутацию сплетника, пасквилянта, соглашателя и лицемера, в своей книге воспоминаний «Роман моей жизни», являющейся ценным источником сведений о русской литературной жизни конца XIX – начала XX в., подробно излагает детали этого «скверного анекдота»:
Пришел он <Достоевский> внезапно к Тургеневу, который только что приехал из Парижа, остановился в гостинице Демут и лежал в лонг-шезе больной подагрою. Ноги его были укутаны теплым пледом, и он ел пожарскую котлетку и запивал красным вином.
– Признаюсь, не ожидал вашего посещения, Федор Михайлович, – начал Тургенев, – но очень рад, что вы вспомнили старое и навестили меня.
– А уж не поверите, Иван Сергеевич, как я счастлив, что вы так ласково встречаете меня! – нервно заговорил Достоевский. – Великан мысли, первоклассный европейский писатель, можно сказать, гений! И в особенности вы обрадуетесь, когда узнаете, по какой причине я удивил вас своим неожиданным посещением, и, как вы утверждаете, обрадовал. Ах, Иван Сергеевич, я пришел к вам, дабы высотою ваших этических взглядов измерить бездну моей низости!
– Что вы говорите, Федор Михайлович? Не хотите ли позавтракать?
– Нет, мерси боку, Иван Сергеевич, душа моя вопит и даже как бы смердит. Я хотел было в Лавру к знакомому и чтимому мною иеромонаху (он назвал имя) прийти и выплакаться на его груди. Но решил предпочесть вас, ибо иеромонах отличается добротою, с одной стороны, а с другой стороны, он был уличаем, за свою снисходительность, в хранении между листами святой библии бесстыднейших порнографических карточек, что хотя оказалось демонической интригой одного послушника, однако я, по зрелом размышлении, смутился и предпочел обратиться к вам.
– С исповедью, Федор Михайлович? Да что вы, Господь с вами!
– О, если бы Господь был со мною вчера, когда бил шестой час…
– Что же случилось?
– А случилось именно в шестом часу мне, гулявши по Летнему саду, встретить гувернантку, француженку, и с нею прехорошенькую длинноножку, с этакими, знаете, голенькими коленками и едва ли тринадцати лет – оказалось же двенадцать. У меня же было в кармане полученных мною утром от Вольфа шестьсот рублей. Бес внезапно овладел мною, и я, все же не столь хорошо зная французский язык, как вы, обратился к гувернантке с дерзким предложением. Тут именно было хорошо то, что внезапно и, главное, дерзко. Тут она должна была или размахнуться и дать в морду или принять. Но она в ответ улыбнулась, подала руку, как знакомому, и заговорила, как бы век зная меня. Мы сели в боковой аллее на скамейке, а девочка стала играть обручом. Оказалось, что француженке смертельно надо ехать обратно в Швейцарию, и она нуждается в двухстах рублях. Когда же я сказал, что дам пятьсот, она запрыгала от радости, подозвала воспитанницу, велела поцеловать доброго дядю, и мы отправились, как вам сказать, Иван Сергеевич, в истинный рай, где, по совершении, и начался для меня ад. Я вижу, как гневно загорелись ваши глаза, Иван Сергеевич. Можно сказать, гениальные глаза, выражение которых я никогда не забуду до конца дней моих! Но позвольте, однако, посвятить вас в дальнейшее и изобразить вам наиболее возмутительнейшие подробности…
Тургенев не дал ему договорить, выпрямился на лонг-шезе и, указав пальцем в дверь, закричал:
– Федор Михайлович, уходите!
А Достоевский быстро повернулся, пошел к дверям и, уходя, посмотрел на Тургенева не только счастливым, а даже каким-то блаженным взглядом.
– А ведь это я все изобрел-с, Иван Сергеевич, единственно из любви к вам и для вашего развлечения.
Рассказывая об этом свидании, Тургенев заключал всегда с уверенностью, что, конечно, «старый сатир» и ханжа все это, действительно, выдумал, да, вероятно, и про иеромонаха… [ЯСИНСКИЙ С. 168–169].
Тургенева рассказывал его в последние годы своей жизни – именно тогда особенно обострилось его враждебное отношение к ушедшему уже в мир иной Достоевскому. Как «скверный анекдот» эту историю
в свое время более всего <…> распространял покойный Григорович, очень любивший подобного рода рассказы о своих друзьях и знакомых [БОЦЯНОВСКИЙ].
<…> И. Ясинский слышал <этот> анекдот в восьмидесятые годы; в 1881 году в разговоре с Е.М. Гаршиным Тургенев «очень невыгодно отозвался о нравственных качествах Достоевского», а в 1882 году чествовал уже покойного писателя «нашим де Садом».
<…> Не Тургенев выдумал сплетню о ставрогинском преступлении Достоевского, возникшую в момент затянувшегося конфликта Достоевского с редакцией «Русского вестника» по поводу исповеди Ставрогина, но воспользовался ею – обыграл ее в своем анекдоте. В том, что Тургенев сочинил анекдот, ничего удивительного нет. Во-первых, сочинил анекдот, а это все-таки не обвинительный вердикт. Во-вторых, современники, люди, близко стоявшие к Тургеневу, часто говорили о том, что сочинительство о себе и других было не только писательской натурой, но иногда и человеческой слабостью Тургенева.
<…> Но есть еще один анекдот по тому же сюжету, и исходит он от Д.В. Григоровича. А это обстоятельство меняет дело, представляя анекдот Тургенева в совершенно ином свете. <…> Анекдот Григоровича тоже об «исповеди» Достоевского Тургеневу, но в отличие от анекдота Тургенева здесь идет речь не о «лжеисповеди», а о «настоящей» исповеди [ЗАХАРОВ В.Н.], [БЕЛОВ С.В. С. 14–18], [РУБЛЕВ].
По свидетельству современников:
Пристрастие к анекдоту, умело выхваченному из родного ему литературного или театрального быта, было отличительной чертой Григоровича, его второй натурой, его непреодолимой слабостью. По свидетельству Авд<отьи> Панаевой, он «обладал талантом комически рассказывать разные бывалые и небывалые сцены о каждом своем знакомом». И он рассказывал их с артистическим самозабвением, «захлебываясь и со слезами смеха на глазах», часто без всякого злого умысла, – сплетничал благодушно и обаятельно, кому угодно о ком угодно: Достоевскому о Некрасове, Белинскому и Тургеневу о Достоевском, Фету о Тургеневе и Толстом, Александру Дюма о Некрасове и Панаевой. Последствия сплошь и рядом были, конечно, далеко не веселые [КОМАРОВИЧ].
Примечательно, что в очень ценных в фактографическом отношении записках хрониста и архивариуса русской литературной закулисы Федора Фидлера [ФИДЛЕР] также – как несомненный факт (sic!) – упоминается о «ставрогинском преступлении» Достоевского. Более того, рассказывает об этом Семен Афанасьевич Венгеров – в ту эпоху авторитетнейший историк и библиограф русской литературы, являвшийся в частности редактором отдела истории русской литературы энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона:
5 апреля (23 марта) [1907]. <…> Вечером мы (Баранцевич, Кремлев, Лихачев, Либрович, Шапир[98]98
Фидлером здесь упоминаются имена мелких литераторов начала ХХ в.
[Закрыть] и прочие) ужинали в ресторане «Метрополь». Осуждающе говорили о порнографических сочинениях современных молодых беллетристов и о сексуальных извращениях. Венгеров вспомнил о Достоевском, который насиловал детей, и на вопрос Григоровича, почему он находит в этом удовольствие, ответил: «Потому что им больно!».
Нельзя также не отметить – как один из «парадоксов Достоевского», что из всех русских писателей он единственный является фигурантом столь «скверного анекдота», что уже скоро 150 лет о нем не только судачат на страницах бульварной прессы, но и дискутируют в серьезных научных изданиях. У Томаса Манна, большого, как уже отмечалось, поклонника Достоевского[99]99
«Глубокий, преступный и святой лик Достоевского“ <…> порою возникает в моих сочинениях» [МАНН Т С.328].
[Закрыть], имеется весьма эмоциональное высказывание на сей счет:
…объективность как бы клинического изучения чужой души и проникновения в нее у Достоевского – лишь некая видимость; на самом же деле его творчество – скорее психологическая лирика в самом широком смысле этого слова, исповедь и леденящее кровь признание, беспощадное раскрытие преступных глубин собственной совести, – таков источник огромной нравственной убедительности, страшной религиозной мощи его науки о душе.
<…>
Мне кажется совершенно невозможным говорить о гении Достоевского, не произнося слова «преступление». Известный русский критик Мережковский неоднократно употребляет его в разных своих работах о создателе «Карамазовых», придавая ему двойной смысл; этим словом он то характеризует самого Достоевского и «преступную пытливость его познания», то объект этого познания, человеческое сердце, чьи сокровеннейшие и преступнейшие движения Достоевский выставляет напоказ. «Читая его, – говорит Мережковский, – пугаешься порой его всезнания, этого проникновения в чужую совесть. Мы находим у него наши собственные сокровенные помыслы, в которых мы никогда бы не признались не только другу, но и самим себе».
<…>
Нет сомнений, что подсознание и даже сознание этого художника-титана было постоянно отягощено тяжким чувством вины, преступности, и чувство это отнюдь не было только ипохондрией. Оно было связано с его болезнью, «святой», мистической kat'exochen[100]100
Преимущественно (греч.)
[Закрыть], а именно – эпилепсией. С юных лет страдал он этим недугом; после того как в 1849 году, двадцати восьми лет от роду, он был без достаточных оснований обвинен в участии в политическом заговоре и испытал потрясение смертного приговора (он уже стоял на эшафоте и смотрел смерти в глаза, когда в последнюю минуту пришло помилование, заменившее смертную казнь четырьмя годами сибирской каторги) – итак, после этого события его болезнь роковым образом усилилась. Припадки случались обычно раз в месяц, но бывали и чаще, иногда даже по два раза в неделю. Он много раз описывал их, либо от собственного имени, либо перенося свою болезнь на те персонажи своих романов, психология которых привлекала особенно пристальное его внимание – на страшного Смердякова, на героя «Идиота» – князя Мышкина, на исступленного нигилиста Кириллова из «Бесов». По его описаниям, падучей свойственны два характерные состояния: божественное чувство восторга, внутреннего просветления, гармони и высочайшего блаженства и следующий за ним приступ конвульсий, который начинается страшным, невообразимым, ни на что не похожим воплем; вслед за приступом наступает состояние ужасающей депрессии, глубокого отупения, полнейшей душевной пустоты. Для природы эпилепсии эта реакция кажется мне еще характернее, чем предшествующее приступу состояние восторженности. Достоевский утверждает, что это бесконечно сильное и сладостное чувство; «не знаю, – говорил он, – длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!» А следующее за припадком похмелье, по признанию великого эпилептика, выражалось у него в том, что он «чувствовал себя преступником», ему казалось, будто над ним тяготеет неведомая вина, тяжкое злодейство. Не знаю, что думают о «святой болезни» невропатологи[101]101
Современник Т. Манна, знаменитый психиатр и философ-экзистенциалист Карл Ясперс, ссылаясь на ощущения Достоевского, писал в своем фундаментальном труде «Общая психопатология», что:
В эпилептической ауре секунда переживается как бесконечность или вечность [ЯСПЕРС. С. 120].
[Закрыть], но она, мне кажется, уходит корнями в сексуальную сферу и представляет собой проявление сексуальной динамики в виде взрыва, преобразованную, трансформированную форму полового акта, мистическое извращение[102]102
Тема эротизма и сексуальности мотивов и образов Достоевского и их интерпретация в контексте его собственной личности подробно рассматриваются в книгах А.А. Кашиной-Евреиновой «Подполье гения: Сексуальные источники творчества Достоевского». Пг.: 1923, фрейдиста И. Нейфельда «Достоевский. Психоаналитический очерк». Л.; М.: 1925, З. Фрейда «Прообразы братьев Карамазовых» (S. Freud «Die Urgestalt der Bruder Karamasoff». München: 1928). Значительное место эта проблематика занимает также в книге известного историка литературы русского Зарубежья Марка Слонима «Три любви Достоевского». Ню-Й.:Из-во им. Чехова, 1953.
[Закрыть]. Повторяю, в этом смысле даже более убедительным доказательством мне кажется наступающее после припадка состояние раскаяния и опустошенности, чем предшествующие ему мгновения блаженства, ради которых можно отдать всю жизнь. Нет сомнения, что, как бы болезнь ни угрожала духовным силам Достоевского, его гений теснейшим образом связан с нею и ею окрашен, что его психологическое ясновидение, его знание душевного мира преступника, того, что апокалипсис называет «сатанинскими глубинами», и прежде всего его способность создать ощущение некоей таинственной вины, которая как бы является фоном существования его порою чудовищных персонажей, – что все это непосредственным образом связано с его недугом. В прошлом Свидригайлова («Преступление и наказание») есть «уголовное дело, с примесью зверского и, так сказать, фантастического душегубства, за которое он весьма и весьма мог бы прогуляться в Сибирь». Более или менее пытливому воображению предоставляется разгадать, о чем идет речь, – по всей видимости, о каком-нибудь преступлении на половой почве, быть может, о растлении ребенка; ибо ведь как раз это и есть тайна, или часть тайны, холодного и высокомерно-презрительного Ставрогина из «Бесов», сверхчеловека, на которого молятся, простираясь во прахе, более слабые натуры, и который, быть может, принадлежит к наиболее жутким и влекущим образам мировой литературы. Известен фрагмент из этого романа, опубликованный позднее, – «Исповедь Ставрогина», где последний рассказывает, между прочим, о растлении маленькой девочки. Очевидно, это гнусное преступление постоянно занимало нравственную мысль писателя. Утверждают, что однажды Достоевский в разговоре со своим знаменитым собратом по перу Тургеневым, которого он ненавидел и презирал за его западнические симпатии, признался в собственном грехе подобного рода; разумеется, это была ложь, которой он хотел испугать и смутить ясного духом, гуманного и глубоко чуждого всяким «сатанинским глубинам» Тургенева. Как-то раз в Петербурге – ему было лет сорок с небольшим, и он был автором книги, над которой плакал сам царь – Достоевский в одном знакомом доме, в присутствии детей, совсем юных девочек, рассказывал сцену из задуманного им еще в молодости романа, где некий помещик, богатый, почтенный и тонко образованный человек, внезапно вспоминает, как двадцать лет назад, после разгульной ночи, да к тому же подзадоренный пьяными товарищами, он изнасиловал десятилетнюю девочку.– Федор Михайлович! – воскликнула хозяйка дома, всплеснув руками. – Помилосердствуйте, ведь дети тут!
Да, он, наверно, был поразительным человеком для современников, этот Федор Михайлович <…> [МАНН Т. С. 330–333].
Томас Манн справедливо утверждал, что Достоевский
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?